Но вопрос поставлен иначе: что ждало бы Бунина, вернись он в Москву? С Цветаевой сравнивать нельзя – частный случай (несколько позже попробуем разобраться), с Куприным нельзя – частный случай. С Вертинским… вообще-то тоже частный случай. Так, может быть, сравнить возможную судьбу Бунина с самим Алексеем Николаевичем Толстым? Оба – писатели, оба жили в Париже, общались между собой. Можно сказать – дружили. Один в Москву возвратился, а другой – нет.
Толстой был то, что французы называют "бонвиван". Это не просто жизнелюб. Жизнь любят, если не все, то многие. Бонвиван – это человек, любящий получать от жизни все удовольствия, причем делает он это с легкой душой и легким сердцем, весело. Еда, питье, женщины, отсутствие материальной озабоченности, музыка, театр, дружеские пирушки, почет и слава…
Толстой понял: в Москве хотят, чтобы он возвратился. Это в руках Сталина был бы козырь. Вот видите: граф, эмигрант, но вернулся, и никто его не съел. Большевики – не звери, как любят изображать большевиков эмигранты.
Толстой понял, что в эмиграции его ждет жалкое, полуголодное прозябание, а то и нищета, перебивание с хлеба на воду, мучительная ностальгия, тоска, сухотка души. "Да пошли вы все на фиг, – сказал, возможно, граф в душе своей. – Я буду пользоваться всеми благами, а писать буду то, что хочу сам".
У Кончаловского есть портрет Алексея Толстого. Писатель изображен за обеденным столом. Обедает он один. Белоснежная салфетка заткнута за воротник. (Впрочем, в деталях я могу ошибаться, давно я видел этот портрет.) На столе лежит семга. Целая семга, килограммов на 7-8. Нет, не целая, початая. Шкурка частично сдернута и заворочена, обнажено розовое, источающее жир семужное мясо. Конечно, Бунину в Париже и во сне не приснилась бы такая семга. Ну, купил бы, может быть, полфунтика разговеться и вспомнить вкус… Не помню теперь, что там еще изображено на картине. Наверняка ваза или серебряное ведерко с икрой, фрукты, напитки. Дата написания портрета: 1944 год. То есть в стране карточная система. И хотя исход войны уже ясен, но все же война еще идет и все население страны живет по законам военного времени. Судя по многочисленным воспоминаниям, ночные застолья у Иосифа Виссарионовича были куда скромнее.
Кроме того, Толстой – академик, Толстой – депутат Верховного Совета, Толстой – на правительственных приемах, в престижных делегациях и комиссиях…
Существует версия, что перед войной Иван Алексеевич Бунин от полного отчаяния делал шаги к тому, чтобы вернуться, не теряя достоинства. При этом ссылаются на его письмо к Телешову и на письмо (открытку) к Алексею Толстому, с которым, несмотря на все идейные и политические (вернее сказать, моральные и нравственные) расхождения, у Бунина сохранились дружеские отношения. И Толстой будто бы обратился с письмом к Иосифу Виссарионовичу относительно судьбы русского писателя. Письмо это было сдано в Кремлевскую экспедицию, но через три дня началась война, и Сталину стало не до Бунина. Все может быть. Текст письма Телешову известен. Написано оно в мае 1941 года.
"Дорогой Митрич, довольно давно не писал тебе – лет 20. Ты, верно, теперь очень старенький, здоров ли? (Николай Дмитриевич был старше Бунина на три года. – B.C.)… И что Елена Андреевна? Целую ее руку – и тебе – с неизменной любовью. А мы сидим в Грасе (это возле Канн), где провели лет 17 (чередуя его с Парижем), – теперь сидим очень плохо. Был я "богат" – теперь, волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был "знаменит на весь мир" – теперь никому в мире не нужен – не до меня миру! Вера Николаевна очень болезненна, чему помогает и то, что мы весьма голодны. Я пока пишу – написал недавно целую книгу новых рассказов, но куда ее теперь девать? А ты пишешь?
Твой Иван Бунин. Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой".
Эта последняя фраза из трех слов и служит предположением, что Бунин готов был вернуться. Но, во-первых, все эмигранты на протяжении всех лет эмиграции очень хотели домой. И, во-вторых, не мог Бунин не понимать, что старенький Телешов не та фигура, которая помогла бы изменить судьбу эмигранта. Другое дело – Алексей Толстой. Бунинское письмо к нему тоже сохранилось для истории, но оно все-таки о другом. Судите сами.
"Алексей Николаевич, я в таком ужасном положении, в каком еще никогда не был, – стал совершенно нищ (не по своей вине) и погибаю с голоду вместе с больной Верой Николаевной.
У вас издавали немало моих книг – помоги, пожалуйста, – не лично, конечно: может быть, ваши государственные и прочие издательства, издававшие меня, заплатят мне за мои книги что-нибудь? Обратись к ним, если сочтешь возможным сделать что-нибудь для человека, все-таки сделавшего кое-что в русской литературе. При всей разности наших политических воззрений, я все-таки всегда был беспристрастен в оценке современных русских писателей, – отнеситесь и вы ко мне в этом смысле беспристрастно, человечно…"
Как видим, никакой просьбы о возможности возвращения Бунина в СССР тут нет. Однако Алексей Толстой понял всю трагичность положения Бунина и, что называется, взял быка за рога.
"Дорогой Иосиф Виссарионович! Я получил открытку от писателя Ивана Алексеевича Бунина, из неоккупированной Франции. Он пишет, что положение его ужасно, он голодает и просит помощи…
Мастерство Бунина для нашей литературы чрезвычайно важный пример – как нужно обращаться с русским языком, как нужно видеть предмет и пластически изображать его. Мы учимся у него мастерству слова, образности и реализму.
Бунину сейчас около семидесяти лет, но он еще полон сил, написал новую книгу рассказов. Насколько мне известно, в эмиграции он не занимался активной антисоветской политикой. Он держался особняком, в особенности после того, как получил Нобелевскую премию. В 1937 году я встретил его в Париже, он тогда же говорил, что его искусство здесь никому не нужно, его не читают, его книги расходятся в десятках экземпляров.
Дорогой Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, – мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?
Если такую надежду подать ему будет нельзя, то не могло бы Советское правительство через наше посольство оказать ему материальную помощь. Книги Бунина не раз переиздавались Гослитиздатом.
С глубоким уважением и с любовью,
Алексей Толстой".
Говорят, что письмо А. Толстой послал 17-18 июня 1941 года, а через три дня началась война.
* * *
На кладбище Святой Женевьевы высшей отметкой, так сказать, является, конечно, Бунин, да не покажется это обидным для всех остальных.
И все же, дойдя до Бунина, посетители спрашивают: "А где же Шаляпин? Покажите нам, пожалуйста, могилу Шаляпина".
– А Шаляпина, – отвечают, – здесь нет. Он покоится на другом кладбище, а именно – на кладбище Батиньоль.
И я тоже, когда мы с Софьей Михайловной Зёрновой ходили между русских (20 000) могил, спросил:
– Софья Михайловна, а где же Шаляпин?
– Он на другом кладбище. На кладбище Батиньоль…
Я решил поехать к Шаляпину на кладбище Батиньоль. Парижское метро, хоть и неказисто на вид, замечательно тем, что пронизывает всю землю под Парижем, как паутина. Остановки короткие, как у московского троллейбуса. Спустившись под землю (не глубоко, не как в Москве) в любой точке Парижа, можно попасть в любую другую точку.
Покинув наземный Париж на бульваре Сен-Жермен, я вынырнул на поверхность на северной, трудовой окраине французской столицы.
В руке у меня были три белоснежные хризантемы, купленные еще в центре Парижа. (Тогда я еще не знал, что живым людям надо дарить нечетное число цветов – три, пять, семь и так далее, а в гроб или на могилу, одним словом, покойникам, приносят четное число цветов.)
Я думал так: времени у меня много, буду бродить один по французскому кладбищу, пока не набреду на великую русскую могилу. В том, что я на нее набреду, сомнений не было. Во-первых, она чем-нибудь выделяется. Во-вторых, спрошу у людей – каждый, наверное, знает. Если бы я пригласил в этот "поход" кого-нибудь из парижских знакомых, мы плутали бы по кладбищу вдвоем и, может быть, нашли бы могилу быстрее, но мне хотелось прийти одному…
Меня поразила геометрическая четкость планировки кладбища. Могилы образуют каре, прямоугольники по сорок, допустим, черных мраморных плит в каждом каре. Каре называются эскадронами. Эскадроны пронумерованы, как и каждая могила внутри эскадрона. Только по номеру и можно отыскать нужную тебе могилу.
Сначала я шел не торопясь, и безмолвные эскадроны проплывали мимо меня справа и слева, однообразные, четкие, не нарушая своего безупречного строя. Мои азы во французском языке не позволяли бегло, на ходу схватывать надгробные надписи. Надо было останавливаться и вчитываться. Через четверть часа я понял, что тут проходишь и день, и два и не найдешь могилы Шаляпина. Разве что последовательно с первого до последнего обойти все эскадроны, которых хватило бы на целую армию Наполеона Бонапарта…
Дело мое казалось безнадежным. Конечно, будь здесь живая толпа, столь же многочисленная и необъятная, и находись в этой толпе живой Шаляпин, и бурли и коловращайся эта толпа, словно нижегородская ярмарка, насколько легче было бы увидеть в ней Шаляпина, нежели отыскать его среди неподвижных и черных плит. Вероятно, он сразу бросился бы в глаза, широкий, огромный, яркий, ни на кого не похожий, единственный среди всех людей, – Шаляпин. Но одинаковые черные плиты, и на чужом языке сделаны скорбные надписи на них, и день склоняется к вечеру, и надо мне искать теперь не могилу, а кладбищенскую контору.
Француз, похожий на кинокомика Бурвиля, выслушал меня, и лицо его приняло озабоченное выражение.
– Господин, возможно, не знает, что наше кладбище закрывается ровно в шесть часов. Успеет ли господин? Разумеется, я дам гида, может быть, господин успеет…
Молодой человек, в свою очередь похожий на кого-то из французских киноактеров, вышел ко мне из другой комнаты. Не откладывая дела, я протянул ему десять франков, он сказал: "О!" – и посмотрел на ручные часы.
– Остается двенадцать минут. Пять минут туда, пять минут обратно, две минуты… Умеет ли господин бегать бегом?
Да, рисовало, рисовало еще сегодня утром мое воображение эту встречу двух русских людей. Раздумчивое брожение по печальным, скорбным дорожкам. Найти, положить хризантемы. Постоять, прислушаться к набегающим мыслям и чувствам, к их неизбежной, последовательной цепочке. А направление цепочки будет зависеть от изначального толчка… Посидеть, пока не стемнеет. Уйти, – унося устоявшуюся за эти часы печаль, мысли, ставшие более четкими, чувства, ставшие более определенными.
– Умеет ли господин бегать бегом?
– Умеет, умеет.
Мы побежали сначала легкой трусцой, еще словно смущаясь бега, еще пробуя собственную резвость. У гида была сложная задача, обусловленная его французской деликатностью, самой должностью кладбищенского гида и, кроме того, десятифранковой бумажкой, которую я ему заранее дал. Бежать не слишком быстро, чтобы не утомить господина, и все-таки бежать, чтобы успеть к закрытию кладбища…
Внезапно ведущий остановился. Я оглянулся в растерянности, не видя ничего выдающегося или хотя бы заметного. Вокруг лежали такие же черные плиты, образующие эскадроны. Но скользнул взглядом по короткой нисходящей прямой – от полуопущенных глаз гида до черной плиты – и увидел надпись:
"…Великий сын земли русской…"
Поняв, что я нашел то, что мне было нужно, гид отошел на три шага и повернулся к нам (ко мне и к могиле) спиной. Он смиренно сложил руки на животе и опустил голову. Он стоял в такой позе, не поворачивая головы, ровно две минуты, как и было условлено…
По истечении двух минут проводник встрепенулся, и мы в том же ровном, но энергичном темпе побежали к выходу с кладбища.
Иногда у меня спрашивают: неужели, держа в уме побывать на могиле Шаляпина, я не отвез ему горстку русской земли в целлофановом мешочке или в чистой белой тряпочке?
– А что ему горстка? – отвечал я. – Вся русская земля принадлежит ему, так же как и он принадлежит ей… Возможно, состоится когда-нибудь торжественная, скорбная церемония, еще одно, последнее путешествие…
Эта церемония, как известно, состоялась. Было бы странно, если бы я, добравшись до Батиньоля, не сходил на московское Новодевичье. Я и пошел. Но у входа милиция. Нельзя. Закрытое кладбище. Только по специальному разрешению или экскурсией. Как в зоне оказался Федор Иванович Шаляпин. Правда, в последнее время, кажется, вход на Новодевичье кладбище стал свободный. Перестройка…
Что касается версии, почему Батиньоль, а не Пер-Лашез и не Святая Женевьева, то интересные догадки на этот счет я нашел в записках протоиерея Бориса Старка. Этот протоиерей тоже жил во Франции в эмиграции, но в 1952 году возвратился в СССР, в Россию. Во Франции с 1938 года по 1952 год он произвел 68 крещений, 21 венчание и 875 отпеваний. Так вот, первым отпеванием, в котором он участвовал еще в сане дьякона, было отпевание великого русского певца. Он оставил записки, воспоминания, в том числе и о Ф.И. Шаляпине.
"Многие потом спрашивали, почему Ф. И. Шаляпин был похоронен на этом малоизвестном и окраинном кладбище, а не на русском кладбище Святой Женевьевы. Мне лично дело представляется таким образом. Обычно всех богатых и известных людей в Париже хоронили или на кладбище Пер-Лашез (дополним от себя: Бальзак, Гюго, Мопассан, Стендаль, Флобер, Эдит Пиаф, Морис Торез и др., и др.), или на небольшом кладбище в центре города на площади Трокадеро-Пасси. Оба эти кладбища очень дорогие, заставлены громоздкими и часто безвкусными склепами-часовнями. Зелени на этих кладбищах мало, только вдоль дорожек аллеи, а между могил редко встретишь деревце. Думаю, что Ф.И. часто бывал на погребениях различных артистических знаменитостей и, возможно, как-то раз, попав на более скромное и более тенистое кладбище Батиньоль, мог сказать: "Я бы хотел лежать на этом кладбище", имея в виду – не в каменных коробках Пер-Лашез. Во всяком случае, при его похоронах семья сослалась на то, что это место Ф.И. выбрал сам.
Кладбище Святой Женевьевы в 1938 году уже существовало, но не как специально русское кладбище, еще не как некрополь, а просто на французском деревенском кладбище хоронили пансионеров Русского дома – богадельни. К 1938 году там могли быть какие-нибудь 50 могил. К началу войны их стало 350, помимо пансионеров Русского дома стали привозить гробы из Парижа. К моменту моего отъезда из Святой Женевьевы могил было уже около 2000, и среди них много знаменитостей, в данный момент, вероятно, количество русских могил перешагнуло за 10 000 (20 000. – B.C.). Местные муниципальные власти ввиду увеличивающегося значения русского кладбища отводили под него все новые и новые земли, и постепенно оно захватило все окружающие поля. Но в момент смерти, а тем более до смерти Ф.И. Шаляпина о русском кладбище Святой Женевьевы не было и разговоров, поэтому, вероятно, ему приглянулось кладбище менее пышное, с березками, более напоминавшее родную русскую землю, чем холодные и вычурные громады Пер-Лашез…"
Протоиерей Борис Старк оставил также подробное описание самих похорон Шаляпина. А поскольку об этом больше нигде ни у кого не прочитаешь, то выпишем страничку-другую.
"…После литургии начался чин отпевания, который возглавил Владыко митрополит Евлогий. Вся служба, как литургия, так и отпевание, передавалась по французскому радио. После отпевания и прощания с усопшим гроб на руках вынесли артисты, среди которых мне запомнились А.И. Мозжухин и певший часто по очереди с Ф.И. в операх бас Кайданов, которого Ф.И. очень любил в партии Варлаама в "Борисе Годунове", потом Сергей Лифарь – ведущий балетмейстер Большой Парижской оперы, – всего их было, кажется, человек восемь, так как гроб был большой и тяжелый. Не удивлюсь, если внутри деревянного был металлический.
Не только весь собор на улице Дарю был переполнен народом, но и вся церковная ограда, все улицы, окружавшие собор, были забиты машинами и толпами людей. Телевизионных передач в то время еще не было. Почему-то мне не запомнился никто из семьи покойного, зато запомнился роскошный покров темно-красного бархата, шитый золотом, музейное сокровище, которым был накрыт гроб…
Когда гроб вынесли на плечах из собора и установили его на похоронный автобус, стали выносить бесконечные роскошные венки. Их было множество, и их развешивали на двух специальных автомашинах вроде гигантских вешалок… Из Русского собора процессия поехала на площадь Оперы, где перед оперным театром была сделана остановка. Была отслужена заупокойная лития и пропета вечная память. А от оперы вся процессия проследовала на кладбище Батиньоль на окраине Парижа, в его северной части". Дальнейшее мы уже знаем.