Уже прощаясь в подъезде, он спросил, кто тот смугленький солдат, которого она засунула за книги. Маша, глядя ему прямо в глаза, откровенно рассказала, что это ее бывший любимый, грузин Шалва. Когда он уходил в армию (было это еще в Адлере), он обещал любить только ее, и она обещала ждать. Он шлет ей письма, хочет приехать. Но теперь она перестала его ждать, написала ему все как есть, а он не поверил, все пишет, она не отвечает на письма, она никого на свете не любит, кроме него, единственного, Воронова, и будет любить, даже если он бросит ее. Воронов и ожидал ответа примерно в таком роде и потому не удивился. Он представил то мимолетно увиденное молоденькое лицо и усмехнулся: "Соперник".
И все же он ушел с каким-то нехорошим осадком. Думалось, что, даже и женись он на Маше, все равно ничего хорошего из этого не получится. "Ведь она же обыкновенная!", вспомнились ему сомнения той ночи. Нет, это действительно славная интермедия в такой глуши, и все, что было, было прекрасно, и ни о чем не надо сожалеть. Впереди еще будет много, не надо забываться, придет еще подлинное, большое, его надо ждать, его надо искать. Жизнь только начинается. Вот Шалва - он, быть может, и подходит Маше. Может, она была бы счастлива с ним…
"Фу-ты… Но ведь я люблю ее! - вдруг думал он. - Люблю! Что за дурацкие философствования!"
"Вранье. Просто нужна была тебе девчонка, а ты в угаре уже готов полезть хоть в петлю, предать свое будущее", - возражал трезвый и умный внутренний голос.
Так он думал до самого дома, обозлился на Вагнера за то, что тот, уходя, не открыл форточку и комната воняла табачищем; ворочался в постели битый час, жестоко бичуя себя, устал и, наконец, в приливе честности со вздохам решил (ничего лучше так и не выдумал), что самым порядочным в создавшейся ситуации будет постепенно прекращать ночные свидания, встречаться реже и реже, чтобы свести все на нет.
Прошло четыре дня. Воронов читал по вечерам в журналах роман с продолжением и ловил себя на том, что тоскует без Маши. Бульдозеры ночью выводили его из себя. На участке сплошная нервотрепка: испортилась погода, начались дожди, работы срывались, план летел к черту. А тут еще - все к одному - срочно требовалось ехать кому-то в командировку на дальний карьер, и получалось так, что должен ехать либо главный инженер - старик, либо Воронов.
На пятый день Воронов сидел на кровати, растрепанный, измученный, и Машины детские губы, Машин лоб, ее спутанные волосы стояли у него перед глазами, он вспоминал ее голос, запах "Белой ночи". У него пересохло в горле. Он хотел видеть ее, обнять, милую, нежную, ненаглядную его девочку, упасть лицом в ее колени, забыть о заботах, почувствовать ее ладони на своих висках.
Он выволок мотоцикл и поехал к общежитию.
На сигнал вышла не Маша, а ее подруга и просила подождать у газетного киоска. Ничего не понимая, Воронов проехал квартал до киоска.
Там он околачивался чуть не полчаса, нервничая и рассматривая сквозь стекла журналы, а потом пришла та же подруга и растерянно объяснила, что к Маше приехал из армии Шалва, он не отходит от нее ни на шаг, она сейчас не может уйти. Но Маша убежит все равно и сама придет к нему. Она обязательно придет, обязательно. Только надо выждать. Тут целая беда…
Воронов мрачно выслушал, хотел сказать: "Не надо приходить", но сказал:
- Я буду ждать.
Его душила ревность. Он хотел во что бы то ни стало видеть Машу.
Дожди затопили котлованы, и впервые перестали скрежетать бульдозеры, от этого ночь казалась странно глухой. Воронов шагал от двери к подоконнику, смотрел то в окно, то на противоположную стену с замершими на ней разноцветными отблесками фонарей. Было душно.
Поздно ночью Маша прибежала к нему в слезах. Она бросилась ему на шею, умоляла простить ее, она не знает, что теперь делать. Шалва отслужил свой срок, приехал насовсем, нашел ее с твердым намерением жениться на ней.
- А я не люблю его! Не люблю! Не люблю! С тех пор, как увидела тебя!..
Она плакала, плакала, прижималась к Воронову, вздрагивала у него на руках. И он подумал: "Ну вот, теперь я должен жениться".
Она боялась одна возвращаться в общежитие. А Воронов подумал, что, провожая, непременно столкнется с этим грузином, а грузины горячи, и будет скандальная драка. Он бережно уложил Машу на свою постель, целовал ее мокрые щеки, успокаивал, убаюкивал, а потом сидел на подоконнике, курил папиросу за папиросой и наконец уснул, как был, в ботинках и пиджаке, на койке Вагнера.
Утром он вывел Машу незаметно. Пошел в контору, сидел там и думал, что попал в заколдованный круг и теперь все должна решить его воля, а не сердечные чувства или слезы девочки. Одна мысль, что теперь он должен, именно должен, видите ли, жениться, приводила его в ярость.
Нет, не нужно было ему ездить в Старый Оскол… Зачем он сказал ей "люблю тебя"? Зачем она так привязалась к нему? Зачем было все? Вот теперь и приходится расхлебывать: начальник участка берет в жены подсобницу. Какая сенсация для стройки, какая чудная партия!
За окнами конторы уныло шуршала вода. Опять пошел дождь. Воронов накинул коробящийся плащ, пошел в управление, потребовал выделить ему вездеход и сегодня же отправить в командировку, пока стоят работы. Там обрадовались. Вечером он уже трясся на жестком сиденье гудящего под дождем "газика". Огни строительства, удаляясь один за одним, исчезали за задним стеклом.
Когда Воронов вернулся, комендантша, игриво улыбаясь, сообщила, что его несколько раз спрашивала "такая хорошенькая, застенчивая девушка", но она, боится, огорчила ее, сказав, что он уехал надолго.
А через час по пути в управление Воронов увидел на противоположной стороне улицы Машу и Шалву. Он был жилистый, темноглазый, черноволосый парень, выше и красивее, чем думал Воронов, только лицо у него было растерянное, умоляющее. Маша, завидев Воронова, подалась к нему всем телом, но Воронов нагло сделал вид, будто не замечает ее, и ускорил шаг.
Перед концам смены Шалва пришел на участок поступать на работу. Просился в подсобники к каменщикам. Оказалось, он еще не устроился даже в общежитие, жил все эти дни под небом, ночевал в штабелях досок. По его взгляду Воронов понял, что он все знает и то ли ненавидит его, то ли презирает.
За ужином в столовой Воронов случайно услышал разговор девушек-штукатуров за соседним столом о том, что Шалва не отстает от Маши, сидит часами на ступеньках ее общежития и ребята уже ходили гоняли его. Он говорит ей: "Мне все равно, с кем и как ты дружила. Я всегда мечтал о тебе и люблю только тебя". А Маша, вероятно, хочет уезжать: спрашивала, как расторгают договор.
Однажды после смены, когда солнце только что село за горизонт и уже где-то играли гармошки, Воронов усталый шел домой. С Почтовой площади отходил автобус, и Воронов приостановился, чтобы посмотреть на него.
Автобус тронулся, и в этот момент Воронов чуть не столкнулся лицом к лицу с Шалвой. Грузин шел по камням и так смотрел на окно, с такой тоской и растерянностью, что Воронов сразу, без колебаний, понял: Маша там. Он силился ее рассмотреть, но машина была битком набита, он ничего не успел увидеть, а Шалва, без сомнения, видел, он все шел рядом с окном. Он так и не заметил Воронова, который поспешил прочь. И сколько Воронов ни оглядывался, Шалва все стоял на дороге, угрюмо глядя на серую точку, исчезавшую в облачке пыли.
Воронов пришел домой, все в нем горело. Он стянул с себя куртку, сапоги, лег на неубранную, сбитую в ком постель.
Вагнер бюллетенил, лежал на другой кровати, задрав ноги, ядовито дымил дрянной папиросой.
- Маша уехала, - сказал Воронов.
- Да… да, - сказал Вагнер, словно уже знал это, погасил папиросу о стул, потом спохватился и отнес ее в консервную банку, служившую пепельницей.
Он не лег, а, похрустывая пальцами, стал ходить но комнате, словно продолжая думать о чем-то своем, изредка бормоча:
- Гм… да, да… Боже мой!.. Ведь я тоже виноват… да…
У него странно дрожали руки.
Воронов отвернулся, тупо смотрел на полосатые обои, а когда поднял голову, Илья стоял над ним с дикими, ненавидящими глазами и говорил очень вежливо, заикаясь от волнения, наверное, забыв, что они давно друг с другом на "ты":
- Вы однажды… сказали о длинной и короткой жизни. Да… да… Вы знаете, большое и глубокое, подлинное… Вы знаете… его у вас больше уже не будет…
БАБКИНЫ ОЛЕНИ
Все ее звали "бабка Груня", а отчество забыли. Старика она схоронила семь лет назад, извещения о гибели обоих сыновей пришли еще в войну. Она жила одна в маленьком трехоконном доме - в тихом, заросшем травой проулке Иркутска, недалеко от Ангары, но на реку не ходила совсем, боялась ее.
Бабка была тихая, незаметная. С соседями всегда ладила, в спорах уступала. Огород отдавала на лето бондарю Ларионычу и была благодарна, если он отмеривал ей осенью мешок-другой картошки. Говорила мягким грудным голосом, приветливо покачивая в такт словам маленькой седой головкой. Ходить ей было тяжело из-за полноты, она страдала астмой. О прошедшей жизни убедительнее всяких слов говорили изъеденные морщинами большие грубые руки с толстыми проворными пальцами и вздувшимися жилами.
В доме имелось две комнаты. Одну из них, что на улицу, бабка долгое время сдавала студентам гидростроительного техникума.
Это были нахальные, бесшабашные парни. Они никогда не платили за комнату вовремя, хотя она им каждый день готовила, сверх того стирала и прибирала. Потому что, если бы не бабка, они бы жили как поросята в хлеву - такой народ. "А, что с них возьмешь? - рассуждала она. - Раз пустила, пусть уж живут, не выгонять же на улицу". В конце концов она расщедрилась и простила им все долги, сославшись на то, что ей своей пенсии достаточно.
Случай был необычный. Жильцы поломались, но в душе восприняли это как должное: мол, куда ей, старой карге, еще деньги - все равно помирать! Поблагодарили и забыли.
На самом деле пенсия приходила скромная. Бабке Груне деньги, конечно, требовались. Но она завела кур, чтобы была какая-то подмога.
Дело в том, что она видела, как трудно ее жильцам осиливать науку, как они ночей не досыпают, все читают, чертят, пишут - даже на гулянки не ходят, хоть парнишки все молоденькие, бравые, только бы и погулять; а стипендия у них малая, едва сводят концы с концами. Она иной раз украдкой подавала к столу яички или молоко, купленное сверх тех денег, которые брала на харчи.
А ребята молотили все без разбору и только удивлялись: до чего дешево обходится питание, если не бегать по столовкам, а отдавать готовить старушке. И дешево и сердито.
Бабка охотно поддакивала, а про себя думала, что, сложись ее жизнь иначе, и она ведь могла бы в свое время выучиться, и тогда все было бы по-иному. Она даже смутно припоминала, что девочкой очень хотела выучиться. Но в молодости она служила нянькой, потом прачкой при госпитале, едва не умерла от тифа в 1918 году. Научилась кой-как писать, на том и кончились ее науки.
Постояльцы ее, конечно, другое дело. Они выучатся. Выучатся и без ее яичек или молока. Но все же она особенно подкармливала их во время экзаменов, боялась этих экзаменов больше, чем они, с трепетом ждала, какие им поставят отметки, и была счастлива, когда они получали пятерки.
Жильцы выучились, поцеловали на прощанье бабку Груню и уехали по направлению на Братскую ГЭС. Весьма благодарили, обещались писать часто. Впрочем, тем дело и ограничилось. То ли забыли, то ли были слишком заняты: как ни ждала она писем - ни одно так и не пришло.
Бабка Груня повздыхала и махнула рукой. Она не обиделась. Она понимала, что у ребят ведь своя жизнь. Куда им помнить там, на такой громадной стройке, о какой-то старухе, которая не мать им, не бабушка, а просто так, чужой человек. Бывало, от своих сыновей в кои-то веки дождешься открытки, а тут - чужие. Снялись - и ускакали на окрепших молодых ногах.
Худо было то, что без жильцов стало в доме скучновато.
Хозяйство много забот не просило. Кроме десятка кур у бабки были толстый сибирский кот Потап и резвый щенок Жучок, которые вечно то дрались, то лизались, то спали клубком на тахте. Бабка посмеивалась, глядя на них, а сама подолгу сиживала у окошка, поглядывала на тихий проулок, вышивала, вязала.
Иногда она брала вязанье и шла в соседний новый пятиэтажный дом к учительнице Ядвиге Львовне, учившей ее младшего сына еще до войны.
Там она тихонько усаживалась на диван, а Ядвига Львовна до поздней ночи проверяла сочинения девятиклассников, которые бабке Груне казались верхом премудрости и имели сложные, непонятные названия, например: "Чехов - выразитель идей передовой интеллигенции конца XIX - начала XX века", "Патриархальное крестьянство в изображении Льва Толстого".
Ядвига Львовна была непростительно забывчива и бестолкова в хозяйстве. Когда она засиживалась так, что забывала об ужине и о том, что пора уложить дочку, бабка Груня, качая головой и недовольно ворча, шла без спросу на кухню, распоряжалась там, как у себя дома, стряпала, кормила Валюшку кашей, укладывала, рассказывала сказку. Придумывала она скучно, но это было хорошо, так как Валюшка быстро засыпала, а бабка гордилась этим и была уверена, что рассказывает очень интересно.
Потом, в полночь, они с Ядвигой Львовной пили чай с блинчиками, и учительница всякий раз говорила одно и то же:
- Ну и мастер же вы, бабушка Груня. Научите меня делать такие блинчики! Пожалуйста!
Бабка охотно соглашалась - уж чего-чего, а стряпать она умела. Но учительнице не хватало времени. Каждый вечер она приносила большие кипы тетрадей, а в воскресенье подхватывала Валюшку и легкомысленно отправлялась в театры. Ну, что с такой несерьезной женщиной делать? Подумать только! Дома пусть все хоть вверх дном, ей и горюшка мало.
Так бабке Груне и не удалось обучить ее кулинарному искусству: вдруг Ядвига Львовна объявила, что ее муж в Братске получил наконец квартиру и она с Валюшкой едет к нему. Там большой современный город в тайге, есть средние школы, она будет учить детей.
Учительница уехала. Бабка Груня снова осталась одна.
Она заметно слабела, не могла уже поднять полное ведро с водой и носила от колонки по половине. Впрочем, ей воды-то много зачем? Добро бы живности полон двор. Кот Потап и щенок Жучок много не пили, а ей самой тоже не бочка надобна.
В это время случилась неприятность: в доме прохудилась крыша. Порасспросив соседей, бабка нашла кровельщика, молодого рабочего, согласившегося за небольшую плату починить.
Его звали Ваней. Он приходил после работы и в три дня все бойко отстукал. Бабка щедро вручила ему сверх договоренной платы три десятка яиц. И нашла новую работу: починить забор, навесить калитку, затем заготовить дрова, запаять кастрюли.
Она кормила Ваню жирными щами, - как же, ведь он работник, он должен есть сытно! - поила чаем с брусничным вареньем, вручала свернутые трубочкой деньги. Он смеялся, уходил, положив деньги в вазочку на комоде, а она в следующий раз снова совала и сердилась, что он не берет.
Ваня приносил заводские новости, рассказывал, в каком был кино, спрашивал у нее совета: жениться ему или еще подождать. Бабка заводила с ним обстоятельные разговоры на эту тему и советовала жениться поскорее, но с умом.
Постепенно она привыкла ждать его, и хотя работы уже не было, он иногда забегал, чумазый, пахнущий железом, приносил кедровых орешков или пакетик чая и сидел у нее часок.
Однажды он явился возбужденный, шальной. Он сообщил, что его переводят монтажником на Братскую ГЭС, что он страшно рад, что он целый год просился туда, и вот наконец монтажные работы развернулись. А женится он уже, пожалуй, там, на стройке.
У бабки опустились руки. Весь вечер она была сама не своя. Все уезжали, точно сговорились, на Братскую ГЭС. Она плохо представляла себе, что значит эта Братская ГЭС, знала только, что о ней говорили все в Иркутске.
Ну что ж, ей хотелось, чтобы Ваня нашел там свое счастье, чтобы встретилась ему милая, ласковая девушка и стала его женой, чтобы он хорошо зарабатывал.
Она собрала ему в узелок сушеных ягод, банку варенья, блинчиков на дорогу и, когда он пришел прощаться, всучила насильно. Он для видимости отнекивался, но, конечно, остался доволен.
Бабка Груня опять села перед окошком, вышивала на коврике кота с бантом, похожего на Потапа, думала о жизни.
У нее был старый-престарый репродуктор-тарелка: он был на совесть сработан и говорил не хуже теперешних коробок. Она вдруг пристрастилась к слушанию радио.
Каждое утро, в седьмом часу, бабка Груня просыпалась под звуки гимна и слушала, как по радио произносили: "Доброе утро, товарищи!"
Она слушала весь день, до поздней ночи, - и настораживалась, когда передавали иркутские последние известия. Иногда в них говорилось о Братской ГЭС, и вскоре бабка знала до мельчайших подробностей все новости оттуда.
Она шла к соседу, бондарю Ларионычу, и рассказывала ему. Ларионыч строгал клепки для бочек, дивился и шамкал:
- Што только робят, сукины дети! От шамашедший народ.
Одна передача запомнилась бабке. Это было в январе. Сообщали, что на ангарском льду, среди торосов, работают плотники и строят какой-то зуб, а что за зуб - бабка не поняла.
В Иркутске в тот день было сорок два градуса мороза. Бабка Груня не была в Братске, знала только, что это далеко на севере, среди лесов и гор. Учительница Ядвига Львовна некогда рассказывала, что там даже летом в земле вечная мерзлота.
Бабка представила себе людей, работающих на льду, огромный деревянный, весь обледеневший зуб, который для чего-то нужен. Она подумала, что там сейчас, должно быть, все пятьдесят.
По радио назвали фамилию лучшего плотника - комсомолец Андрей Долохов. Ее младшего сына тоже звали Андреем, и она стала думать, что, если бы он остался жив, он бы, наверное, тоже поехал туда, на ангарский лед с торосами. Он рос непоседливым, непослушным мальчишкой.
Она забывала, что, если бы ее Андрей остался жив, он уже не был бы мальчишкой-комсомольцем. В июле исполнится тридцать шесть лет со дня его рождения. Вероятно, у него была бы семья, а у бабки Груни - внуки. Но она все думала, думала.
И постепенно ей стало казаться, что это не плотник Долохов, а именно ее Андрей там, на строительстве, и это о нем говорит радио. Она сознавала, конечно, что нагородила бог весть что, но ей хотелось так думать. Она терпеливо ждала каждую передачу, и иногда действительно упоминали о плотниках Долохова. Тогда ей не сиделось, она семенила по комнатам, все у нее падало из рук, она смеялась и тихонько ахала.
Потом о Долохове долго не передавали. Она все беспокоилась, ходила к Ларионычу, просила взглянуть газету:
- Об Андрюше не пишут?
Сама она читала слабо, у нее в глазах рябило от мелких букв.
- Што за глупая, шамашедшая баба, - ворчал Ларионыч, но откладывал фуганок, надевал очки с разбитыми стеклами и шел к почтовому ящику.