После дождика в четверг - Орлов Владимир Григорьевич 14 стр.


Но как он сейчас ни хотел переключить мысли, сделать это ему не удавалось, ощущение того, что у них с Надей неладно, было устойчивым и жило в нем, как электрический ток в проводах. Олег чувствовал это не из слов Нади и своих собственных, нет, на словах все было прекрасно, но немое отчуждение все еще существовало между ними, и избавиться от него не могли ни он, ни она. Всего несколько раз были они вместе, и у них выходило плохо, они говорили друг другу, что ничего, будет лучше, главное – любить друг друга, а он испытывал чувство растерянности и стыда, понимал, что и она нервничает и, как он, винит во всем себя. Он верил, что это пройдет и они будут довольны друг другом, и все же иногда Олегу казалось, что дело тут не только в этом, а и в чем-то другом, объяснить чего он не мог. Как не мог иногда объяснить мгновенных выражений Надиных глаз и даже ее движений, которые не только озадачивали, но и пугали его. Тайна не тайна, но что-то в них было спрятано, а слова являлись Олегу неточные и неуклюжие, и он боялся, как бы они не навредили, и предпочитал молчать и мучиться, и Надя молчала. Это было странно, потому что Надя молчать не любила, выкладывала все до мелочей и даже бывала болтливой, но тут что-то скрывала. Может быть, так и не вытравилось до конца ее чувство к Терехову, ведь он тут, рядом, и сейбинская жизнь все время заставляет Надю, пусть даже подсознательно, сравнивать Терехова и его, Олега. Впрочем, в любви не сравнивают. А может быть, все это бред, глупость, выходит так, что он не верит Надиным словам, а ведь она не из тех, кто врет, он это прекрасно знает. Он же собственную неуверенность в себе самом, свою слабость пытается прикрыть мыслями о том, что у них с Надей неладно. Выходит так…

"Прекрасно, – сказал себе Олег. – Хватит. Давайте прекратим. И так дождь, и так скучно…" И так шел дождь и шумело наводнение, и печать в сельсовете могли поставить теперь неизвестно когда. И вдруг он подумал, что это очень плохо, быстрее бы ставили печать, он бы чувствовал себя спокойнее. Может, и вправду стоит устроить свадьбу, невзирая ни на что, именно в среду, на самом деле в ней будет нечто красивое и романтическое, и она уж запомнится навсегда, свяжет их навсегда. А почему бы и не в среду?..

Там, на улице, все еще таскали камни, и Терехов стоял в цепи, и Олегу надо было идти, но он чувствовал, что не сможет сдвинуться с места, так и останется на лавке. Тени все танцевали, черные, гибкие, и смотреть на них было приятно и легко, и ты тоже плыл куда-то и становился все больше и больше, но черный потолок не пускал дальше, черное небо без звезд, черное небо…

– Олег, кончай дрыхнуть!

– Павел, это ты? Я встаю… я еще могу…

– Все. Кончили. Теперь мост не снесет.

15

Дверьми хлопали так, чтобы тайга вздрагивала от испуга. Чеглинцев прихватил в сарае свечей побольше, благо никто не видел, сунул их в свой чемодан, а две поставил на стол в алюминиевую кружку и скребнул спичкой.

Испольновские сапоги валялись на полу в комьях грязи. Сам Испольнов спал на одеяле, так и не скинув одежды. Соломин приподнялся на локтях и улыбнулся Чеглинцеву.

– Давно легли? – спросил шепотом Чеглинцев.

– Только что.

– И он сразу уснул?

– Не сплю я, – повернулся Испольнов.

– А кто тебе мешает? – спросил Чеглинцев. – Золото, что ли, охраняешь?

– Дурень ты, – зевнул Испольнов и для наглядности покрутил пальцем около виска.

Чеглинцев ухнул на табуретку, вытянул ноги и закрыл глаза.

– Ну и денек, – вздохнул Чеглинцев. – Молотка у вас нет?

– Зачем тебе?

– Шею прибить.

– Машину-то где поставил?

– У крыльца. Веревочкой привязал, чтобы не убежала.

Помолчав, Чеглинцев спросил:

– Пожрать нечего?

– В столе хлеб и кусок сала.

Черняшка была худой и усохшей, в сухари готовилась переходить, а сало ничего, грело душу и желудок.

– Убили гады Патриса Лумумбу, – откушав, затянул с удовольствием Чеглинцев, – и закопали неизвестно где…

Дальше петь было лень, и нагибаться было лень, чтобы стянуть сапоги, и оставалось только жалеть, что не поймал он в свое время в проруби щуку, говорящую человеческими словами.

С кровати Чеглинцев все смотрел на свечки и все сравнивал, у какой из них пламя больше. Огненные язычки дергались нервно, словно их кто-то щекотал или они хотели переспорить друг друга. "Была бы у нас керосиновая лампа или хотя бы спиртовка, – подумал Чеглинцев, – все бы веселее было". Но сразу же он сообразил: "Нет, спирт тогда мы вылакали бы, стенки вылизали бы…"

Тут пришлось пожалеть, что и посуда уже свободна, и ни капли не опрокинешь в глотку, сразу бы тогда заснул. "А так чего тебе не спится, – сказал самому себе Чеглинцев, – раньше засыпал без звука после такого вкалывания. Нынче как профессор… Как член-корреспондент…"

– Деньги-то нам за сегодня заплатят? – спросил Чеглинцев и голову приподнял, но Испольнов с Соломиным не ответили, похрапывали, и тогда Чеглинцев заявил, успокаивая себя: – Заплатят. Конечно.

Он зевнул и тут же понял, что хочет обмануть себя, потому что растянул рот сам, и сон тут ни при чем. А уснуть ему следовало как можно быстрее, он боялся, что снова придут воспоминания и мертвой хваткой вцепятся в него. Они ему осточертели, а отвязаться от них он никак не мог. "Ни о чем не надо думать, – решил Чеглинцев, – свечки надо считать. Раз, два, три, четыре… А то, как о чем-нибудь подумаешь, сразу чего-нибудь вспоминаешь…" И, поворочавшись, он все же подумал и вспомнил первую свою ездку по Артемовскому тракту, и, как связка бумажных цветов из рукава фокусника, потянулись всякие подробности, без которых Чеглинцев вполне мог обойтись в последние свои саянские дни.

День тот был жаркий, санаторный, воскресенье. Накануне их привезли в поселок Кошурниково со станции Абакан, где на асфальтовом перроне уши Чеглинцеву заложило от буханий медных инструментов и барабана. Чего-чего, а локтями двигать Чеглинцев умел, но тут дал маху, трясся в дощатом фургоне у самой кабины и так и не смог увидеть, что это за распрекрасная страна, куда он прикатил из своей арзамасской колыбели.

Потому он и уговорил утром в воскресенье Соломина прокатиться по всей трассе и поглядеть, ради чего они сюда заявились. Для этого надо было увести машину с чеглинцевской уже автобазы, взять ее напрокат. Кабина оказалась открытой у серого потрепанного "ЗИЛа" с прицепом, прицеп этот и пришлось тащить Чеглинцеву как нагрузку, как банку мускулов морского гребешка, придаваемых в сергачском гастрономе к полкило вареной колбасы.

Все было ничего вокруг – и сопки, и елочки, и клокотливый Сисим, Сейба и Кизир, камушками играющие. Но Чеглинцеву было мало разглядеть все через стекло одолженного "ЗИЛа", ему хотелось пальцами прощупать неровности саянской земли, ногой поболтать в улетающей горной воде, цены посмотреть в магазинах и палатках на трассе, чтобы потом иметь их в виду. Он и останавливал все время машину и хлопал дверцей к неудовольствию тишайшего Соломина. В Кордове в книжной лавке Чеглинцев засмотрелся на рыжеволосую учительшу, болтавшую с продавщицей, и, сам того не желая, купил три длинные палочки мела. Подумав, он крупно написал на двух бортах прицепа: "Капремонт. Перегон". Потом, не удержавшись, вывел на заднем "Правительственные испытания". На дороге голосовали бабки с мешками, и Чеглинцев решил быть для них благотворителем. Потом, перед Курагином, два сердитых инспектора, которым, наверное, выпить было нечего, остановили машину и долго нудили насчет пассажиров. "Какие пассажиры? – удивился Чеглинцев. – Ах, эти бабки! Да они какие-то темные, несознательные, сами попрыгали. Я даже от них отворачивался, от таких бесстыжих". Деньги с этих испуганных теток инспектора все же вытянули, и Чеглинцев с досадой смотрел на бежевые бумажки, вынутые из его кармана.

В Курагине они с Соломиным насмотрелись на сварку. Старались, кряхтя, а парень из СМП за пол-литру сваривал. Держатель прицепа отошел, сачок какой-то машину в автобазе содержал, и ему Чеглинцев был готов сказать кое-что.

В Абакане пообедали, Чеглинцев сгреб в кассе сдачу двухкопеечными монетами и пообещал девочке за счетной машиной: "Я вам буду звонить на всю сдачу", и погнали "ЗИЛ" в хакасские степи, раз уж занялись географией, приходилось крутить колеса по шарику. В степи их напугал ветер, способный перевернуть машину с прицепом и перекати-полем протащить ее по рыжему шоссе. Вылезли из кабины размять ноги, и ветер тут же швырнул им в лицо по горсти песка, и потом надо было этот песок выгребать из глаз и ушей. Единственно, что привлекло внимание Чеглинцева в той степи, так это здоровенные глыбины, воткнутые в землю, с раскосыми лицами и выбитыми по камню словами.

– Может, наряды на них какие древние записаны, – предположил Чеглинцев.

– Их бы в музей свезти, – сказал Соломин, – и продать там…

– Ну-ка побросай их в кузов, а я посмотрю…

На повороте вытянул руку старый усохший хакас.

– Садись, дед, – кивнул ему Чеглинцев, – да нет, в кабину. Старость мы уважаем. Хоть и тесно будет, но все же заду полегче.

– Ай-яй, – закивал благодарно хакас.

Поехали.

– Куда, дедушка, едешь? – не выдержал Чеглинцев.

– Ай-яй, – сказал дед.

Помолчали.

– Куда-куда? – спросил Чеглинцев, подумав.

– Ай-яй.

– Ну чего ты к нему пристал? – сказал Соломин. – Дай человеку спокойно доехать.

Еще помолчали.

– Ты что, дед, ничего не понимаешь, что ли, по-русски?

– Ай-яй.

– Да отстань ты от него, – взмолился Соломин. – Ничего не понимает.

– Знаешь, дед, – раздумчиво сказал Чеглинцев, – уж очень, говорят, вредный народ хакасы.

– Ай-яй! – мотнул головой старик. – Очен гостеприимный народ.

Наползали сумерки. Соломин стал жаловаться, что у него глаза режет, и тер их все время. Чеглинцев ему сначала не верил, а потом и сам почувствовал, что с глазами у него какая-то ерунда, – может, от песка, а может, от сварки. На углу главной улицы Абакана у почты стояла будка с игривым названием "таксофон". Чеглинцев хлопнул дверью стеклянной будки и вызвал "Скорую помощь". В ожидании белой машины с красным крестом съели они с Соломиным по стаканчику абаканского пломбира, а Соломин все хныкал и предлагал, пока не поздно, смыться. Санитары выскочили из медицинской "Волги", очень деловые и ничем не взволнованные, и это Чеглинцева очень обидело, как человека и как гражданина.

– Ладно, – сказал Чеглинцев, – инвалидов тут нет, а вы нам как-нибудь глаза почистите.

Санитары шумели, они тоже были обижены и грозились вызвать милицию.

– Зачем вы хулиганили? – говорили они Чеглинцеву. – Вам же всего по капле на глаз капнуть надо.

– Ну и капните, – просил Чеглинцев.

– Нет у нас ничего для вас, хулиганов! – отрезал парень в белом халате.

И уехала "Волга", и остались у "таксофона" сердитые Чеглинцев с Соломиным, и чертыхались и ругали людей, которые им не капнули в глаза. И поехали дальше, а дальше было их родное Кошурниково.

Сколько раз потом проезжал Чеглинцев по той дороге и все мечтал, что, когда кончат они трассу и по серебряному костылю каждому доверят ударить молотком на длинной ручке, он привезет из пыльной хакасской степи камень, поставленный на ребро, камень с раскосой мордой, выскребет на нем хорошие слова и поставит его в саянской земле у самых рельсов, чтобы все пассажиры знали, что именно здесь, у Чертова моста, шофер Виктор Чеглинцев перевернулся на своем самосвале и сломал ногу.

Но до этой сломанной ноги и своего самосвала Чеглинцеву пришлось вытерпеть столько злоключений и просто скучных дней, что он долго ругал себя за памятную ознакомительную поездку. Потому что после нее рассвирепевший начальник автобазы за самовольный угон автомобиля, да еще с прицепом, чуть было не выгнал его с трассы совсем, а уж из шоферов-то без слов разжаловал. И мыкался Чеглинцев разнорабочим, столяром, плотником, пока в чайной за стаканом киселя не разговорился с бородатым старателем. Мыл тот золото на Амыле, километрах в двухстах от Кошурникова, и сколачивал теперь артель. Чеглинцев посчитал, что стаканом киселя его не купишь, а потому не стал отказываться распить со старателем пол-литру за его счет. Наутро он с трудом вспомнил, как его вербовали, а вспомнив, для очистки совести рассказал обо всем Испольнову и Соломину. Он думал, что Испольнов посмеется вместе с ним, но тот слушал серьезно и вдруг сказал: "А может, стоит податься на Амыл?" Чеглинцев расхохотался, но потом подумал: чем черт не шутит, никогда больше не будет случая увидеть столь темное и сказочное дело.

И они, к удивлению всех, уволились тогда из стройпоезда и подались на Амыл. На шустрой, болтливой речке ковырялись целое лето, сначала все им нравилось, а потом кому как, а Чеглинцеву стало скучно. Не было вокруг за сотни верст ни деревушек, ни магазинов, ни танцплощадок, а медведи стали приедаться, как будто Чеглинцев их каждый день посещал в зоопарке. "Я – животное общественное, – повторял Чеглинцев, – и мне одиночество действует на печень". Соломин ныл, потому что всего боялся, а Испольнов ходил хмурый, считая, что бородатый их обжуливает. В августе вернулись они в Кошурниково блудными сыновьями и готовы были на коленях постоять в кабинете Фролова. Но тот был неожиданно добр и не устроил шума. Кошурниковцы над ними смеялись, но Чеглинцев с Испольновым всегда могли отшутиться, а Чеглинцев еще и хвалился мешком золота, который они якобы привезли с Амыла. Ему, естественно, не верили, но мешок не мешок, а мешочек лежал в чемодане у Испольнова, и хранился в нем желтый крупитчатый песок.

Было там его мало, наверное всего полкило, но, может, и побольше. Впрочем, Испольнов не доверял его весам, стеснялся или боялся чужого глаза, однако часто, когда приносил домой буханку хлеба или пол-литровую бутылку, он вытаскивал из чемодана суконный мешочек и на ладонях сравнивал его с хлебом или водкой и, взвесив, говорил сыто: "Граммов шестьсот есть…" Даже если бы и потянул песок шестьсот граммов, все равно в обмен получили бы они целковых мало, но дело тут было в другом. Просто знали они втроем, что по возвращении домой все соседи и все жители ближайших травяных улиц Сергачского предместья обтолкуют их саянскую жизнь и, узнав о золотом песке, станут относиться к ним с уважением и приязнью. И отцы, учившие любую палку тащить в хозяйство, не будут ворчать, а посчитают, что их дурни сгоняли в Сибирь не зря, не легкомысленны они, как все нынешнее молодое поколение, прожить смогут. Было Чеглинцеву наплевать на всю эту чепуху, он относился к суконному мешочку скорее как к забавной игрушке для взрослых и поначалу уговаривал Испольнова получить деньги и купить на них вещь. Но потом привык к нему, и мешочек стал казаться ему чем-то важным, словно бы придающим им втроем какой-то особый человеческий вес и выделяющим их из всех остальных саянских трудяг, как людей солидных и с капиталом. И еще он понимал, что, не считаясь со всей его независимостью, желтые крупицы словно бы приклеили его к Испольнову, а почему – понять не мог и ругал себя за то, что не кончил в тот злополучный день разговор с бородатым старателем стаканом киселя.

– Вот жизнь, – проворчал Чеглинцев и, потянувшись, спустил ноги на пол.

Плечи болели, и спина болела, и это был в его жизни первый случай, когда после ишачьей работы предал его сон. "То ли нервы у меня чересчур тонкие стали, то ли в мозгах извилин прибавилось…" Думать о золоте и о влезшем на гору Сергаче Чеглинцеву не хотелось, но он понимал, что, если отделается от мыслей о них, тут же вцепятся в него воспоминания о пацане Воротниковых, о том, как перевернулся он у Чертова болота, о Терехове и…

– Вот жизнь! – Теперь уже он встал и ходил по комнате и курил.

И тут он вспомнил об Арсеньевой.

– Э-э, – сказал себе Чеглинцев, – надо будет пройти и посмотреть, как там она.

Чеглинцев надел сапоги, причесался на всякий случай и дунул на присевшие свечи. Фонариком выбирал себе тропку, черные вымершие дома стыли вокруг. Было тихо, к шуму Сейбы он привык, как привыкал к шуму станков в цехе. "Только бы Севки у нее не было, – думал Чеглинцев, – ради чего мокнуть тогда сейчас…" Он вдруг разволновался, и это было ему неприятно, он видел снова телячьи неземные глаза Арсеньевой и в них тоску по мужичьим ласкам, трудно ей привыкать к монашеству. "Или я, или Севка – все одно. Кто первый…"

Окно Арсеньевой было черным. Чеглинцев воровато подобрался к нему, приплюснул к стеклу нос и фонариком пошарил в черном аквариуме. Желтый луч наткнулся на Илгу и тут же метнулся к стене напротив. "Дрыхнут, – расстроился Чеглинцев, – и та и другая. А Севка чудак…" На всякий случай, сознавая всю безнадежность дела, постучал он по стеклу, ближе к стене Арсеньевой. "Спит…" – выругался Чеглинцев и очень обиделся на нее.

Медленно побрел он обратно, и ему было жалко себя, и о сне он думал с отчаянием. Одно окно в общежитии светилось. "Ага!" – сказал себе Чеглинцев. О железку в коридоре Чеглинцев попытался счистить грязь и быстро прошел к комнате Терехова. Постучал в дверь и толкнул ее.

– Входи, входи, – сказал Терехов.

Терехов сидел у стола и что-то чертил. Севка похрапывал, и этому Чеглинцев обрадовался.

– Сидишь? Ну-ну, – сказал Чеглинцев, стряхивая капли.

– Сам-то вот шляешься ночью, – буркнул Терехов. Он быстро убирал бумаги со стола и был чем-то смущен.

– Бессонница, – сказал Чеглинцев, – болезнь века.

– Чаю поставить? – спросил Терехов.

Печка у него трудилась, высушивала покоробившиеся ватники и помятые сапоги, пар подталкивала к серому потолку. Терехов сдвинул ватники и пристроил чайник на горячую железяку. Глаза у него были сонные, а вмятина на носу казалась глубоким черным шрамом.

– Варенье у меня есть, – сказал Терехов, – ежевичное. Три дня назад в Сосновке купил.

– Знаешь что, Терехов, – выпалил вдруг Чеглинцев, – решил остаться я. К едреной фене мне этот Сергач.

– Ну что ж, – сказал Терехов вяло, – оставайся. Я бумаги оформлю.

– Нет, я на самом деле… – начал Чеглинцев и тут же осекся. Ему снова стало жалко себя и обидно оттого, что Терехов не бросился к нему жать руку и не подскочил к потолку и не проснулись все зачуханные жители поселка, не прибежали качать Чеглинцева, простого и любимого всеми парня. Получалось так, что вроде бы сейчас Терехов делал одолжение Чеглинцеву, а не он, Чеглинцев, адский водитель, решил поддержать коллектив в трудную минуту. И Чеглинцев отругал себя за столь детское проявление чувств, надо было повести дело так, чтобы Терехов сам попросил его уважить народ, и уж тогда, соблюдая достоинство крепкого мужика, согласиться как бы с неохотой. – Надо еще подумать, – строго сказал Чеглинцев. – Взвесить все предложения.

– Ну подумай, – равнодушно кивнул Терехов.

– Нет, уж я решил, – заторопился Чеглинцев, вдруг испугавшись, что Терехов вспомнит о саянской гордости. – Чего уж тут, оформляй бумаги. Я волком бы выгрыз бюрократизм…

– Ну и добро, ну и хорошо, – оживился на секунду Терехов, – я рад, что ты остаешься.

Он шлепнул Чеглинцева по плечу, и тот забормотал что-то довольно, он был теперь растроган и очень хвалил себя за то, что не смог заснуть и забрел в эту комнату с непотушенной свечой.

– Сейчас я тебе чаю налью.

– А покрепче ничего нет? – поинтересовался Чеглинцев. – А то бы в самую пору, раз такое дело, раз такой поворот в автобиографии…

– Нет, – сказал Терехов, – ничего нет.

– Ладно. Давай эту простоквашу. Вот так. И мы для жизни новой имеем лишний шанс…

Назад Дальше