Она произнесла это тихо и печально и словно бы для себя самой, а не для него. Терехов шагнул к ней, нашел ее руки, стал гладить ее пальцы, волосы ее мокрые, и мокрый лоб, и мокрые щеки. Он притянул ее к себе и целовал ее, и она целовала его, губы у нее были мягкие и теплые. "Терехов, – шептала она, – Терехов…", а Терехову было хорошо, и снова явилась добрая мысль, что только в этой ласковой женщине и живет его истина, его радость и его успокоение, а остальное – не все ли равно, остального нет, и Терехов был благодарен Илге, что она оказалась с ним на одной земле, на одной саянской планете, под черными дождями. Илга прижалась к нему и все шептала: "Терехов… Терехов…", он тоже говорил ей что-то и не обманывал ее, она смеялась и целовала его, и Терехов смеялся, но вдруг Илга напряглась, дернулась в сторону и потом, упершись в его грудь ладонями, оттолкнулась от него и, повернувшись резко, шагнула в коридор общежития.
Терехов растерялся и пошел за ней не сразу, коридор был пустой и тихий, жители его веселились сейчас в столовой, Терехов нашел Илгину дверь и, нажав на нее, понял, что она заперта изнутри, Илга стояла за дверью, Терехов это почувствовал, и ему послышалось, что она плачет.
– Перестань, Илга… Отопри…
– Нет, нет, нет!
– Открой, Илга. Пусти.
– Ты ее любишь!.. Ты ее любишь!..
– Не надо, Илга…
– Ты ее любишь! Ты Надю любишь! Уходи!..
– Я никуда не уйду. И ты это знаешь.
– Замолчи, Терехов… Не надо…
– Пусти, Илга…
– Нет, нет, нет! Ты любишь Надю!
Она всхлипывала, а потом замолчала, может быть, ждала, что он скажет сейчас: "Не люблю я Надю. Я люблю тебя", наверное ждала, только этих слов ей и надо было, полетел бы крючок вверх, вымаливала она эти слова у Терехова.
– Не все ли равно, – сказал Терехов хмуро. – Кто знает, как будет дальше. Мало ли как повернется все дальше.
– Уходи, Терехов, я прошу тебя…
– Я не уйду. Открой.
– Уходи. Ты ее любишь…
– Ты хочешь, чтобы я выломал дверь?
– Тогда я убью тебя!
– Вот это любовь, – сказал Терехов.
– Уходи, уходи, уходи…
Последнее "уходи" совсем тихо, как мольба, как гаснущая надежда, и потом молчание, молчание, которое нельзя было вытерпеть, и Терехов, забеспокоившись, сначала слабенько постучал в дверь, точно боялся, как бы Илга не сотворила чего, ведь росла она в городе с чугунным памятником любви, потом стал стучать громче и забарабанил, забарабанил так, что доски дверные затрещали, повторял: "Открой, Илга! Открой!", не заботился о том, услышат ли его вокруг, появятся ли любопытные носы, барабанил кулаками с досадой, но вдруг подумал: "А зачем? К чему это все…", и Терехов опустил руки и пробормотал:
– Ну ладно. Ну как хочешь.
И он, нахмурившись, пошел коридором, остывал, все еще надеялся, что Илга не выдержит и выскочит за ним следом, но дверь не открылась, и тогда Терехов сказал себе: "Ну и дура… Мало ли как все могло повернуться в жизни… Ну и дура". Он шел к своему дому, ссутулившись, усталый и разбитый.
19
– Терехов, один известный тебе человек желает поговорить с тобой. Я это чувствую.
Чеглинцев стоял перед Тереховым на страдалице доске, плавающей в грязи, и улыбался. Дождевые капли бежали по его носу и щекам.
– Ты, что ли, этот известный человек?
– Лично товарищ Испольнов. Василий.
– Где он?
– Нынче дома и один.
– Он тебя послал за мной?
– Послать он не мог, потому как мы с ним в разных организациях. А намекать – намекал.
– Поговорить захотел?
– А почему бы перед отъездом и не поговорить?
– Когда отъезд-то?
– Скоро. Говорят, вода в Сейбе начала спадать.
– Голова у тебя болит?
– Немного есть. А у тебя?
– Болит. Слушай, я здорово пьян был вчера?
– Ты? Да нет, не заметил. Танцевал, помню, отчаянно.
– Я сегодня с трудом встал. Вдруг увидел – солнышко. Луч на полу. Вот обрадовался! А потом снова дождь.
– Соломин шепотом уговаривал Испольнова остаться. Думал, что я сплю.
Они шли медленно, прогуливались, как курортники в счастливом санаторном забытьи, дышавшие после обеда лечебным воздухом. Сопки стояли вокруг взлохмаченные и мокрые, и облака гуляли по ним.
– Слушай, – сказал Терехов, – ты все около Арсеньевой вертишься. Ты серьезно или просто так?
– Просто так. А тебе-то какое дело?
– Я же ее сюда привез. Мне и отвечать. Хотел, чтобы жизнь у нее наладилась.
– А может, я и есть наладчик? Может, у меня серьезные намерения…
– Знаю я твои намерения… А ей сейчас очередной кобель не нужен… Иначе все по-старому пойдет… Я тебя прошу…
– Ладно, – сдвинул кепку на лоб Чеглинцев. – Если ты просишь… Я-то не обеднею…
– Слово даешь?
– Ну даю… Я вообще остепениться решил. Такие у меня планы. Доучиться хочу. Вы с Севкой в Курагине учились?
– Да. Сколько у тебя классов?
– Девять. Но я девятый хочу повторить. Все забыл. Придется по вечерам таскаться в Курагино.
– Вот и пришли.
– Валяйте поговорите, а у меня есть дела. Пока.
Чеглинцев уходил стремительно, словно Испольнов мог выскочить сейчас на крыльцо и пригласить его участвовать в разговоре, былинный богатырь убегал нашкодившим второгодником, и Терехов улыбнулся ему вслед.
Испольнов сидел за столом в рыжей ковбойке, ворот расстегнув, и морщил лоб. В комнате было жарко, печка пыхтела, черные портянки и ватные штаны были разложены на ней, ароматили воздух. Испольнов заулыбался, улыбка его, как всегда, была нагловатой и ироничной, но и чуть заискивающей.
– Раздевайся, начальник, – сказал Испольнов, – а то сопреешь.
– А ты чего сидишь в такой духоте? – спросил Терехов, подсев к столу.
– Тебя жду.
– Я думал, золото сторожишь.
Испольнов нахмурился, и Терехов подумал, что зря он сказал о золоте, хотел пошутить, а Испольнов не принял шутки, и, чтобы смягчить напряжение, возникшее тут же, Терехов добавил:
– Это не я выдумал про золото. У нас в поселке часто болтают: "Испольнов золото сторожит". А ты и не знал? Говорят, у тебя мешок под кроватью пуда на два.
– Встань и загляни под кровать. Оторви зад. Увидишь обглоданный чемодан. Но золото есть. Песочек в кисете. Нашими руками намытый. Нашими спинами найденный.
Испольнов сказал это сердито, обиженно, и Терехов понял, что к кисету с песочком он относится серьезно и шутки коробят его.
– Ладно, – проворчал Испольнов, – тебя ведь не золото интересует.
– Ты тогда все время при Будкове был?
– Был. Вроде первого заместителя. Нас и начинало-то на Сейбе всего ничего, бригады две.
– Слушай, – сказал Терехов, – то, что вы гравий вместо бута наложили, – это, конечно, ерунда. Я другого не пойму. Зачем Будкову врать надо было, почему он так спешил, а? И как комиссию обвел?
– А зачем тебе все это знать?
– Из любопытства.
– Не темни, Терехов.
Испольнов смеялся.
– Есть такие кружки "Хочу все знать", – сказал Терехов, – я в такой кружок записался.
– Нам картину крутили тут. Не смотрел? Там один чудак все повторял: "В неведении – блаженство" или что-то в этом роде. И он прав. Вот ты меня наслушаешься и потом спать не будешь, нервную систему изматывать начнешь…
– Это уж моя забота, – сказал Терехов.
– Ну смотри…
Испольнов смеялся, и было в его смехе злорадство, будто бы он уже заранее догадывался о том, к каким злоключениям и нервотрепкам приведет Терехова его рассказ, и предвидение этого Испольнову доставляло удовольствие.
– Он тогда спешил, – сказал Испольнов, – и нас подгонял. Но с ним хорошо было. И нам он понятный, и мы ему. И за людей он нас считал, не то что Фролов. Ух, этот гад! Плетку бы ему в руки. А Будков ничего. Ел с нами, пить давал и сам не брезговал, и вообще мы забывали, что он начальник, так, плотник, и не самый последний, вертелся с нами, здоровый, хоть и тощий, знаешь, такой жилистый. Все книжки нам таскал с советами, как лучше работать, учиться все заставлял. Мы сначала думали – стиляга, а потом он нам понравился. И не трус, это уж я точно знаю.
– Вроде бы не трус, – кивнул Терехов.
– Но, гад, обидчивый и своего не упустит. Однажды он мне выговорился. Как-то мы с ним выпили с устатку, посидели на солнышке. "Вот, говорит, обидно, что такие люди, как Фролов, держатся. Время их прошло, а они все еще на постах. Ничего, говорит, мы свое возьмем, от нас толку будет больше". В общем, я понял так, Фроловым начальство недовольно, плохо у него дело идет, замену ему ищут, и его, Будкова, заметили. Вот и надо ему срочно в чем-то ярком, что начальственный глаз увидит, себя проявить. А тут мост. И идея Будкова, и сам он этот мост строил. Ох и спешил. И переспешил. Бут нам только к названному в плане сроку обещали достать. Срубы уже стояли, а камня нет. Отчет Фролов должен был делать, разнос ему готовили, вот тут Будков засуетился, все рассчитал, понимал, что лучше случая не представится. Представляешь, в Абакане секут начальника поезда, последнее предупреждение ему делают, и тут приходит телеграмма от его прораба, молодого, толкового: "Мост раньше срока построен", представляешь, как все расплываются и шепчут друг другу: "Вот кого надо делать начальником поезда, я вам давно говорил…"
– Психолог… – проворчал Терехов.
– Это он все мне тогда говорил заранее. В общем, он махнул рукой и велел мне засыпать гравием.
– А комиссия, – спросил Терехов, – была комиссия?
– А что комиссия? Была комиссия. Двое приезжали. Бревна пощупали, по мосту походили, обмеры сделали, еще чего-то проверяли. Сейба тогда маленькая, тихая была, кто бы мог подумать, что с ней такое случится. Так бы и стоял этот мост сто лет. К тому же эти двое приехали, знаешь, до того довольные Будковым, так они его за глаза хвалили. А Будков тогда перетрухал, – засмеялся вдруг Испольнов, и было видно, что вспомнить, как Будков струсил, ему приятно.
– Ты все знал?
– Знал, – загоготал Испольнов, – а почему бы мне не знать. Премию я за этот мост получал.
– Купил тебя Будков?
– Не деньгами купил. Грело мне душу, что Фролова он свалил. В этом я ему помогал. Я работать люблю и умею, ты знаешь, только надо, чтобы и платили мне прилично, а Будков не скупился, нам кое-что приписал. Чтобы не ворчали… И потом он не раз прибавлял в бумагах нам всякие работы, чтобы мы довольны были…
– Смелый, смелый Будков, – сказал Терехов, – а тут струсил…
– Не без слабостей… Но он нас и ценил… Все, что нужно было к сроку или в штурмовом порядке сделать, все нам поручал… Не подводили… Его хвалили, и нам башлей перепадало. Так что взаимное уважение было… До поры до времени… А этот, наш Ермаков, сухарь, принципиальный товарищ, из-за своей принципиальности тридцать лет в прорабах…
– За рассказ тебе спасибо, – сказал Терехов, – возьми-ка ты ручку и лист бумаги и изложи все по порядку. А?
– Да? – загоготал Испольнов. – Документ от меня получить хочешь? Нашел дурака!..
– За деньги ты не бойся, никто с тебя их не потребует… Уж если потребуют, то с Будкова…
– Ты меня не успокаивай. Я все свои права и без тебя знаю. Ученый… Да и не затем тебе все это рассказывал.
– А зачем?
– А затем… а затем… Оба вы с Будковым у меня в печенках… Ненавижу вас… Волю бы мне…
Испольнов сидел, сжав губы, и волчья голодная злость была в его серых стальных глазах, он смотрел не на Терехова, а в стену, уклеенную голыми плечами кинозвезд, и не видел этих худых горемычных баб, ничего не видел, думал о своем, и от его тяжелого, как сырая бетонная плита, взгляда Терехову стало жутковато.
Терехов поднялся.
– Мне все равно, любить ты меня или к стенке готов поставить… Но на кой черт ты меня позвал…
– Просто так, позабавиться… Он мне в письмах все опишет. Как вы с Будковым сцепитесь… Ты же теперь не успокоишься, ты теперь справедливости захочешь добиться…
– Нужен мне твой Будков! – сказал зло Терехов, он хотел добавить, что скоро сам уедет из Саян и ему все здешнее безразлично, но сообразил, что эта весть только обрадует Испольнова, и потому он замолчал.
– Э, нет, – крутил пальцем Испольнов, кричал, распалившись, – меня не обманешь! Я тебя знаю… Не выдержишь ты, сунешься с Будковым воевать, и полетят перья… А Будкова я еще лучше знаю… Ты не выдержишь, не выдержишь… На свою шею любопытство заимел… В неведении – блаженство, понял?.. Будков выкрутится, это уж точно, но и ему нервы попортите!.. А я все знать буду за тысячи километров…
Испольнов хохотал, издеваясь над Тереховым, радуясь будущим сражениям своих недругов, и он был противен Терехову и страшноват ему и непонятен.
– Ладно, – Терехов направился к двери, – и за то, что рассказал, спасибо.
Он старался быть спокойным, все равно он уезжал из Саян.
20
В конторе Терехова ждали гонцы с сосновской стороны. Севка, переправивший их через Сейбу, сидел в комнатушке возле шоколадного сейфа и курил. Лицо у него было землистое и равнодушное, и слова он выдавливал из себя с трудом. "Скорей бы спадала вода, – вздохнул Терехов, – дал бы я Севке сутки отоспаться. И сам бы прилег". Но это были только мечты, потому что гонцы, посланные Ермаковым, передали его предупреждение держаться и быть на стреме, вода могла пойти снова, и к тому же из лесозаводской запани повымывало лес, и теперь вырвавшиеся на свободу громадины летели к мосту.
"Не было печали!" – выругался Терехов и распорядился выставить на мосту ребят с баграми и шестами в ожидании деревянных таранов. Он предложил Севке отдохнуть, но тот мотнул головой:
– А хлеб кто вам привезет?
– Бог тебе в помощь, – сказал Терехов.
Разобравшись с делами в конторе, Терехов собрался было сходить к мосту, но тут он почувствовал неожиданное равнодушие к судьбе деревянной махины, то ли шло это безразличие от придавившей его усталости, то ли еще от чего. "А-а, катилось бы все к черту!" – выругался Терехов и решил отправиться в общежитие, посидеть в пустой и спокойной комнате полчаса, подремать полчаса или хотя бы побриться, воспоминание о вчерашней, пусть минутной, свежести после бритья было Терехову приятно и тянуло его в сырой приземистый дом. Печку разжигать пришлось бы долго, а тушить ее сразу было бы жалко, и Терехов надумал обойтись холодной водой. Он вытащил лезвие, последнее и давнее, купленное еще в Красноярске, притащил в блюдечке воды, но, когда присел у стола, шевельнуть рукой не мог, так и застыл, уставившись на дождевые дорожки, сбегавшие по стеклу. Голова уже не болела, но к ощущению усталости прибавились похмельная сквернота и недовольство собой, недовольство всем, что в его жизни приключилось, и Терехов вовсе не успокаивался, а мрачнел, и раздражался, и ругал себя, и стыдил себя, и все ругал, а за что, сам не знал, впрочем, это не имело значения.
– Терехов, можно к тебе?
Терехов обернулся.
На пороге стояла Надя.
– Заходи, – сказал Терехов и снова повернулся к окну.
– Я не буду раздеваться, я ненадолго, а у вас так холодно.
– Как хочешь…
– Но плащ у меня очень мокрый, я его все же сниму…
– Сними…
– Ты занят, Павел?
– У меня перекур, – Терехов достал сигарету.
– Я тебе не помешаю?
– Наверное, нет.
– Но ты недоволен, что я зашла, да? Я вижу…
– Я просто устал, – сказал Терехов и встал.
Теперь, когда он прохаживался, как бы поджидая кого-то, от тумбочки и до стола, где он оставил лезвие, помазок и блюдце с холодной водой, он не смог удержаться и не взглянуть на Надю, прижавшуюся к стене. И, взглянув на нее, он удивился Надиному преображению, вчерашняя сверкающая королева бала померкла и постарела, и даже нечто скорбное и вдовье проявилось в мокром опущенном ее лице.
– Все мы устали, – сказал Терехов. И добавил, помолчав: – Снимай, снимай плащ. И не стой у порога.
Не было тепла в его словах, а была подчеркнутая вежливость, и Надя могла это почувствовать, но, когда, повесив плащ и платок, она обернулась к нему, на лице ее появилась улыбка, робкая и отчаянная, но все же улыбка, и Терехов нахмурился.
– Я был вчера пьян, – сказал Терехов, – извини, если я вчера доставил вам с Олегом неприятность.
Он произнес это старательно и предложил Наде сказанным позабыть все, что между ними было вчера, все его свадебные слова, танцы, шутки и прочие выходки, позабыть и посчитать, что в ответе за них вовсе не он, Терехов, а хмель, сидевший в нем.
Виноватая Надина улыбка погасла, исчезла, густые яркие волосы закрыли влажные синие глаза.
– Хорошо, – сказала Надя. – Я принимаю извинения.
Она опустилась на стул у Севкиной кровати, опустилась тяжело, не глядя, и волосы почти закрыли ее лицо. Она сидела молча, и Терехов прохаживался молча от тумбочки и до стола, дотрагивался иногда, сам не зная зачем, до помазка, чувствовал себя скверно, а Надино присутствие злило его и казалось ему бессмысленным и противоестественным.
– Почему ты меня не гонишь? – подняла голову Надя.
– А почему я тебя должен гнать? – спросил Терехов, так и не прекратив свое хождение.
Она не ответила, и вновь уселась между ними неуклюжая тишина, наблюдала за ними с ехидцей, и Надя ладонями быстро закрыла лицо, заплакала, зашептала, всхлипывая:
– Что я наделала!.. Что я наделала!.. Терехов, какая я дура… Господи, что я наделала!.. Зачем я!..
Терехов остановился, теребил нервно щетину на подбородке, суматошное свое желание подойти к Наде, успокоить ее он подавил жестоко, молчанием своим предоставляя Наде возможность выплакаться, раз уж она не могла сделать это где-нибудь в ином месте.
– Почему ты меня не гонишь? – спросила Надя.
Терехов пожал плечами, движением этим говоря: "А собственно, почему я тебя должен гнать? Меня уже ничто не волнует, и ничему я не верю, а этим слезам в особенности, к тому же мне уже все равно, и я сейчас спокоен, и, есть ли ты, нет ли тебя, мне безразлично".
– Хорошо, – сказала Надя, вытерла слезы. – Я больше не буду реветь. Ты меня извини.
– День чудесных извинений, – сказал Терехов и не улыбнулся.
– Да… – рассеянно сказала Надя.
Терехов, подумав, присел у окна, Надя была сбоку, за его плечом, и он на нее не смотрел.
– Ты знаешь, зачем я к тебе пришла?
– Нет, – сказал Терехов. – Не знаю.
А в голосе его было: "Не знаю, да и знать мне не интересно".
– Плохо мне, Павел, ох и плохо… Что я наделала…
Терехов обернулся, Надины слова, произнесенные, как ему показалось, с надрывом, его испугали, но он тут же понял, что относятся они к ее нравственному состоянию, а не к физическому и что не упадет она сейчас в обморок, не случится с ней удар, и он снова стал глядеть в оконное стекло.
– Ты меня не слушаешь, Павел?
– Слушаю…
– Ничего у нас с ним не выходит… С Олегом… Ничего… Что я наделала!
– Ты пришла, чтобы я тебя успокоил?..
– Не знаю, зачем я пришла…
– Ты сумасбродная девчонка. Ты сама это прекрасно знаешь… Через полчаса у тебя изменится настроение, и ты отругаешь себя за то, что приходила сюда.
– Нет, Павел. У меня не изменится настроение…
– Но ты хочешь, чтобы я тебя успокоил?..