После дождика в четверг - Орлов Владимир Григорьевич 25 стр.


Тут он снова ощутил всю тяжесть усталости последних дней или последних лет и удивился тому, как он это выдерживает. Запретная, потаенная мысль о том, что ему нужно уехать отсюда, потому что кесарю – кесарево, а он, видимо, рожден для иной жизни и в той жизни он может принести людям пользу и быть честным, мысль об этом шевельнулась в нем, но он не стал ее развивать, она могла увести его в сторону.

Впрочем, подумал он, может быть, в том, что он не на месте и живет не своей жизнью, и таится причина его неустроенности, неудовлетворения самим собой и прочего и прочего. Вот когда кончится эта неудачная его жизнь, в которую вошел он все же из-за Нади, вот когда он вступит в свое, настоящее, вот тогда пойдет все по-иному, и все увидят, чего стоит подлинный Олег Плахтин.

Он улыбнулся, размечтавшись, представив себя в той будущей жизни и людей, шепчущих за его спиной: "Это – Олег Плахтин, да, да, тот самый…" "Э, нет! – оборвал он себя. – Хватит маниловских миражей!"

Он подумал, что, как это ни странно, как он ни любит Надю, будет лучше, если она уйдет от него. Он отдавал себе отчет в том, что жизнь с ней, ответственность за эту жизнь будет тяготить его и будет ему не по силам. Ему уже и сейчас не нравились его обязанности и его постоянное беспокойство за Надю и за ее отношение к нему, а предстоящие заботы и подавно пугали его. Кроме всего прочего, он снова почувствовал сладость грусти, благополучие разочаровывало из его, оно требовало не слов и не грез, а действий, он же был неумехой по-влахермски, и ему доставляло удовольствие чувствовать себя обиженным, даже несчастным, страдающим ради других, в дурманящих приступах тоски он часами рисовал себе картины будущих реваншей и будущих самопожертвований, и в картинах этих он был великодушен, справедлив и прекрасен. "Вот тогда все узнают… Вот тогда все пожалеют…" Он и сейчас чуть было не принялся раздумывать о том, кем он станет и что он совершит и как пожалеет Надя, о чем – не важно, встретив где-нибудь его, Олега, лет через пять, и как локти будет она кусать в раскаянии.

"Опять ты за свое! – раздраженно сказал он самому себе. – Это все детство, детство! Не пора ли мужчиною стать! Лучше разберись, почему ты всего боишься, почему ты находишь удовлетворение в сочиненных твоим воображением картинах очищенной жизни, а реальная жизнь тебя пугает. Почему ты, как жалкий гоголевский Шпонька, боишься женщины и уже заранее готов потерять ее, чтобы о ней же и тосковать потом. Почему ты такой неспособный к делу человек!"

Выпалив это, он и не думал спорить с самим собой, наоборот, он стал вспоминать многие эпизоды из корявой своей жизни, в которых, как он считал, двигала им осторожность, а то и на самом деле трусость или просто желание отделаться от тяготившего его занятия.

Он вспомнил "снежный поход", куда сам напросился, потому что надеялся переломить себя и быть как все, но на второй же день замерз и, продрогнув, потеряв веру в то, что выберутся, выползут из проклятой белой ловушки, он растерялся, скис, ходил среди горячившихся десантников унылой сгорбившейся тенью.

Без всякой связи со "снежным походом" вспомнил он и позавчерашний случай с анекдотом, который рассказал ему его сосед по бригаде Коротков. Анекдот был смешной, и, выслушав его, Олег рассмеялся искренне. Но тут же он стал оборачиваться по сторонам и успокоился, заметив, что вокруг никого нет. Ему хотелось, чтобы анекдот этот услышали и другие люди, но люди были разные, и кто знает, что там у них на душе, а потому Олег всюду говорил, что Коротков рассказал ему смешной анекдот, но у него такая особенность, он не запоминает анекдотов, вот если Коротков напомнит… И Коротков начинал рассказывать, а Олег как бы оставался в стороне, и в случае чего пожурили бы за болтовню Короткова, а Олега бы и не вспомнили. Впрочем, два дня назад Олег не думал об этом, он просто подбивал Короткова на рассказ, и все. "Так всегда", – вздохнул Олег.

И тут он подумал, что его вечная бескрылая жизнь с оглядкой, неутихающая в нем боязнь отличника из седьмого класса "как бы не принести домой тройку" – все это неистребимо, и не он виноват в этом. "А кто? – подумал он со злостью. – Кто? Мать, дрожавшая за каждый мой шаг и водившая меня за ручку в школу и на фабрику? Страх из моего детства? Или парта героя, к которой я был прикован и которая давила меня правилами хорошего тона?"

Он вспомнил свою парту, вспомнил даже ее запах. Все парты стояли в классе ободранные и в кляксах, а Олегову парту красили каждой осенью, а то еще весной, да с такой любовью, зачищая капельные царапинки, как будто все средства, отпускавшиеся на ремонт школы, директор рад был отдать деревянной драгоценности. Правым своим локтем Олег боялся задеть табличку с надписью: "Здесь сидел наш доблестный земляк Герой Советского Союза Николай Царев. Будьте на него похожи!"

Но сидение на парте было не легким, хотя он к нему и привык. Находилось много людей, которые напоминали ему о том, что он удостоен высокой чести и не имеет права бросать тень на имя героя. Стоило ему с шумной толпой ребятни пробежаться на переменке по коридору, как учительница пения взглядом сокрушающимся выхватывала его из толпы и говорила строго: "Олег, как вы можете, ведь вы же сидите на парте…" "Как ты можешь, Олег, как ты можешь…" – только и слышал он на людях и в накуренной учительской, слышал поначалу, а потом в его кровь, даже в его движения и его слова так вошли правила парты, что он перестал огорчать и учителей, и совет дружины, и гороно, и мать и только радовал их своим соответствием памяти героя. И даже ребята, сбегая с уроков или затевая розыгрыш учителя или просто выясняя кулаками отношения между классами, Олега не звали, не потому, что презирали его или считали выскочкой и зубрилой, а потому, что, по их понятиям, он не имел права сбегать с уроков или списывать контрольную по геометрии; они бы очень огорчились, узнав, что он такой же, как и они, они позволяли себе озорничать в уверенности, что есть все-таки святые, замечательные люди. Они гордились им и любили его, в походах ли, в тяжелых ли делах они принимали на себя заботу о нем и не отягчали его ничем, а если случалась вдруг драка, его потихоньку, вежливо отталкивали назад, чтобы не расквасили невзначай нашей гордости нос.

А Олег завидовал, помалкивая, им. Завидовал их беспечности и тому, как они сдирают сочинения, как они зарабатывают синяки, как они ныряют с бетонных лотков в черную воду канала, как они дуются в футбол, как они, спрятавшись от взрослых, пробуют водку, как гуляют они с девчонками. Он завидовал им, чувствовал себя порой ничего не умеющим, скованным жестокими правилами, но потом приходили оправдания, ловкие и умелые, и Олег доказывал себе, что он несет в себе черты будущего, что он должен быть во всем показательным, как говорит директор, и в этом прекрасный смысл его бытия на земле, а вольная жизнь его сверстников казалась ему эгоистичной и неправильной. В душе он понимал и то, что, как это ни странно, парта облегчает ему жизнь, освобождая от рискованных и трудных затей приятелей, и если бы его ссадили с парты, это было бы для него ужасным позором.

Но потом пришла весна жестокая и счастливая для Олега. И надо же было ему той весной в деревне, в семи километрах от Влахермы, наткнуться на нестарую еще говорливую женщину с детишками вокруг, мать Николая Царева. Он и раньше ее встречал, но в торжественной обстановке, а тут угощала она Олега мочеными антоновскими яблоками и рассказывала о сыне, хулиганистом, шальном парне, чьи фокусы были известны всей округе. Глаза ее повлажнели, но об изобретательном озорстве сына она рассказывала с удовольствием. "Троечки, троечки он носил, а иногда и двойки, а уж по поведению… Знаете, он однажды придумал…"

И хмельным было для Олега то время, время митингов и сердитых речей, время все подчинившего порыва.

Но потом, когда Олегу заявили, что он революционер чувства, а нужны неспешные, но и нелегкие дела, он, обидевшись поначалу и хлопнув дверью, все же согласился с этими словами, почувствовал себя прежним, неспособным на многое человеком, тогда он и дал клятву, вспомнив чеховское признание, выдавливать из себя раба. И случались моменты, когда он был доволен собой и никому не завидовал, но чаще приходилось заниматься самобичеванием, а это был для него верный путь обрести душевное равновесие. Но особенно пугала Олега и свербила ему душу постоянная боязнь, что в один прекрасный момент люди вокруг, относящиеся к нему с уважением и с приязнью, разглядят в нем голого короля и выгонят его к чертовой матери, посмеявшись. И он всегда ждал этого дня, ожидание было вечным, оно обострилось теперь, и надо было уезжать из Саян, из этого мокрого, недоступного для него мира, не дожидаясь позора, и так уже Надя и Терехов, самые близкие ему люди, начинают смотреть на него с недоумением. Надо бежать, бежать.

Ему стало жалко себя, и он представил, как он, обиженный и разбитый, уедет с трассы, как будут потом жалеть о нем все на Сейбе, а Надя особенно, как узнают сейбинцы из газет, из кинохроники или просто из писем о его героической и доброй жизни где-то вдали от них, а где – не важно, и как они будут раскаиваться в своей жестокости и слепоте. От дум этих стало Олегу хорошо, и ему хотелось сидеть так долго, пусть под дождем, и размышлять о сладких мелочах своего будущего.

"Опять, да?! Опять! – взвился Олег. – Опять тебя заносит на старое!"

И все же он немного успокоился, напомнив себе о том, что не один он виноват в бескрылой своей жизни, и ноющая неприязнь к матери, к парте, к солнечным, но пугливым годам детства, проснувшись, всколыхнулась в нем. И от этого ему вдруг стало легче, он словно бы снова встал в кучу своих сверстников и был так же упрям и всемогущ, как они.

Он встал и прохаживался возле пня, взволнованный, синяя тайга замерла, прислушиваясь к его думам, и только Сейба шумела внизу, дразнила его ровным своим нескончаемым гудом, но он уже не боялся ее. Он знал, что сейчас, или через минуту, или через две он пойдет к мосту, в самое пекло ночной осады, к ребятам, которых он любит я для которых он готов отдать все, он встанет с ними и отстоит мост, все выдержит, пересилит себя, и это будет первым шагом к новой жизни. Он уже не раз давал себе слово начать новую жизнь или хотя бы подготовить себя к ней, но все это, как он считал теперь, было попытками несерьезными, а нынче, казалось ему, он на самом деле сможет шагнуть в новую жизнь, и все будет хорошо, все встанет на свои места, и с Надей у них все наладится.

Он даже заулыбался и, пробираясь в грязи к сейбинскому спуску, представлял, как все произойдет, и видел любящие Надины глаза.

23

– Сапоги у тебя не дырявые? – спросил у Олега Рудик Островский.

– Нет.

– А у меня дырявый левый сапог. И дырочка-то всего ничего, как от гвоздя, через нее вода заходит, а из нее – шиш. И хлюпает, и хлюпает. Дай-ка я о тебя обопрусь.

Олег, обхватив маленького Рудика за плечо, поддерживал его, а Рудик, покачиваясь и поругиваясь, стянул с себя сапог и потом с удовольствием вылил из него воду.

– Возьми у меня левый сапог, – сказал Олег и наклонился с готовностью.

– Зачем, зачем! А ты?

– Я только пришел, – великодушно сказал Олег, – а вы тут крутитесь. Как-нибудь выдержу.

– Нет, нет, у тебя и сапог-то больше размера на четыре. Нет, нет, и не думай. Слушай, прекрати. Я сейчас побегу в сушилку, там мы свалили сапоги со склада.

Рудик уходил, ковылял и прихрамывал, спешил, как будто без него могли произойти здесь события чудовищные, оборачивался часто и махал рукой, подбадривая Олега. Олег смотрел Рудику в спину, и ему было жалко, что Рудик отказался от его помощи, и все же Олег радовался собственному великодушию и готовности к жертвам ради других. "Вот видишь, – сказал он самому себе, – видишь, как все хорошо, а теперь надо встать в цепочку со всеми…"

Наверху, в поселке, было много суеты и беготни, и думалось, что у моста, внизу, варится большая каша, от которой горячие брызги летят по Саянам. Олег удивился, оглядевшись, спокойствию оберегающих мост людей и тишине водяной осады, тишине, потому что к шуму Сейбы привыкли, а люди были молчаливы и их нынешние враги – прижавшиеся к воде упрямые, темные стволы – были тоже молчаливы. Худые багры или просто ободранные наспех стволы молоденьких деревьев без всякого почтения прыгали на спины сытых намокших великанов и толкали их, погоняли их, учили их уму-разуму, как нашкодивших недоростков, за шиворот тащили их к пенистым промывам между бревенчатыми срубами. Багров-погонял было много, и они то и дело, покачиваясь, ныряли в Сейбу.

– Ну вот видишь, Олег, сапожок-то ничего! Понял?

Олег обернулся. Рудик уже стоял рядом, руки воткнув в боки, с удовольствием пританцовывал, показывая, какой он раздобыл хороший сапог.

– Ничего, – сказал Олег, – только у тебя оба правых.

– Наше дело правое, – сказал Рудик, – мы победим. А чего ты стоишь? – спросил он тут же. – Пошли.

– Куда-нибудь, где погорячей, – обрадовался Олег.

– Пошли, пошли.

Рудик тянул Олега за рукав к мосту, как будто бы минуту назад Олег сопротивлялся и только силой можно было заставить его идти к воде. Олег шагал, посмеиваясь, поглядывая на суетливого в движениях Рудика со снисходительной добротой взрослого человека, но был благодарен ему, потому что, не явись Рудик, проболтался бы он без дела долго, неприкаянный, брезентовой тенью на синем фоне, растерянным инспектором-надзирателем, так бы и не знал, где ему назло стихии приложить физические усилия. Бригад тут не было, все смешалось, никто никем не руководил, да и не надо было руководить, подгонять кого-то, все знали, зачем они здесь, как знали и то, зачем они отправились в Саяны из теплых сухих мест с асфальтом или хотя бы утоптанной, желтой в зелени тропкой под ногами. Каждый сейчас словно бы импровизировал, как в изобретательном диксилендовом оркестре, делал то, что умел, не суетясь, но со злостью, уж если ввязались в передрягу с Сибирью, недреманным оком помаргивающей тайгой, коренастыми и крепкоскулыми, как Батыевы всадники, колючими горами, прячущими в холодных долинах мокрые ветры, раз уж пробились в медвежьи хмурые владения, отступать было нельзя ни на шаг, ни на пядь, ни на пролет моста.

Олег шагал, узнавал своих молчаливых товарищей, кивал им, улыбаясь, словно не видел их долго, и они улыбались ему, вспоминали, наверное, вчерашнюю свадьбу.

– Сюда, сюда, – сказал Рудик. – Тут я стоял. И ты тут пристраивайся. Вот палки валяются, хватай…

Здоровые, неошкуренные жердины с отбитыми сучками лежали на траве, порядочных, всамделишных багров было в поселке мало, пришлось в последние часы в суматохе губить молоденькие деревья, времени не оставалось на сожаления. Олег выбирал себе шест неторопливо, но все же долго, а Рудик уже орудовал, тыкал в летящие стволы, уворованные Сейбой из лесозаводской запани, ржавым костылем, вбитым в жердину, вмятым в сочную еще мякоть осинового туловища.

Шест, выбранный Олегом, был тяжеловат и не слушался его рук, короткая рогатина шеста соскальзывала с мокрых спин бревен или только чуть-чуть утапливала темные громадины, но они тут же выныривали и летели дальше, так и не свернув со своей дороги, и ребятам, стоявшим ближе к мосту, приходилось толкать их усердно к пенистым промывам. Олег огорчался поначалу, но потом он решил, что сразу ремеслу плотогона не научишься, а кто-нибудь исправит его неловкость, людей стоит за ним много. Сейба била в его сапоги, холодила ноги и пахла травой и листьями смородины, за спиной Олега темнел откос уцелевшей насыпи, парни, что теснились ближе к мосту, вынуждены были шагнуть в воду глубже, и Олег завидовал им. Он старался перехитрить ворочавшийся в его руках шест, подчинить его себе, чтобы как пальцами, деревянными и гигантскими, прихватывать бревна и тянуть их к стрежню промоины. И когда вдруг он рогатиной шеста ловко ухватился за обрубок сука, когда он словно бы вцепился в загривок невиданного сейбинского зверя и отволок его прямо к багру своего соседа справа, он обрадовался и закричал Рудику:

– Видел, как мы их! Мы еще им покажем!

Рудик закивал и ткнул ржавым костылем в бок соснового кита.

А Олег все еще радовался своей удаче, он знал, что теперь будет орудовать ловко и умело и, пусть натрет на ладонях волдыри, спуску тяжеленным стволам не даст, повернет их на путь истинный. И на самом деле все у него пошло хорошо, редкие бревна ускальзывали теперь от рогатин его шеста, Олег тянул их, напрягаясь, вперед и вправо и приговаривал миролюбиво: "Давайте, голубчики, не подводите, шишек мосту не набейте".

Теперь, когда дело у него пошло и появилось сознание, что он не хуже других и пользы приносит не меньше других, Олег успокоился и, орудуя шестом, стал посматривать по сторонам, разглядывать, что тут у моста творится. Бревен было все же не так много, и шли они не густо, деревянное их стадо разбрелось по водяной дороге. А потому люди успевали оберегать ряжи да еще покуривали по очереди. Сейбинские жители стояли на берегу, на откосах насыпи, на горбине моста, стыли в воде перед крайними ряжами, живые волноломы, покрепче бетонных, и Олег подумал, что возле ряжа расположился Терехов, и ему самому захотелось перебраться на то боевое место. Но пока он все отправлял бревна к багру соседа, и занятие это Олегу стало надоедать.

– Что-то мало их, – сказал он Рудику, – так уснешь.

Рудик покачал головой, протараторил, что это все цветочки, а надо ждать худшего, пока прутся, наверное, самые нетерпеливые бревна, что будет, если явятся целые косяки этих мокрых чудищ. Пока он говорил, словно бы в подтверждение его опасений одно из бревен, неловко направленное шестами, шмякнулось в третий ряж, и звук столкновения был неприятен. Еще Рудика беспокоил березовый залив слева от моста, куда затягивало бревна, и они прибивались к берегу, приживались там на время. Сейба собирала в заливе у лукоморья резервный отряд, чтобы в случае чего бросить его в бой на подмогу осаде. Несколько бревен кое-как вытащили на берег, выкатили их, остались они негаданным трофеем, чтобы потом пригодиться в хозяйстве, но их было мало, а все остальные крутились потихоньку в заливе и огорчали Рудика.

Олега они не пугали, осада казалась ему уже спокойной и нудной.

И хотя по-прежнему его радовала ловкость собственных рук и подчинившегося ему шеста, хотя прикрикивал он иногда на укрощенные бревна со смаком, занятие и вправду надоедало Олегу. Прошел час, второй, третий, темнота потихоньку подбиралась в неугомонную долину, а он все стоял под дождем и толкал вперед и вправо сосны и ели. А бревна все летели и летели, и не было им конца.

"Хоть бы происшествие какое случилось, – мечтал Олег, – заварушка какая бы началась".

Он уже чувствовал, как портянка снова натирает ему пальцы, как горят ладони и ноет спина, и ему было не по себе, и он боялся, как бы не забрало его снова ненавистное состояние апатии и безволия.

"А какие молодцы вокруг, – думал Олег, – тянут свою лямку, не ропщут и не устают, и уж который час подряд, вот люди!" Он вдруг понял, что его молчаливый брезентовый сосед справа не кто иной, как Испольнов, а за ним, наверное, стоял Соломин. Понял Олег и то, что он ошибся: Терехов был не в воде, а на мосту, секунду назад он распрямился, крикнул Чеглинцеву и Севке, чтобы включили свет в своих механизмах, и вспыхнули фары, прожекторы не прожекторы, но и от их жидких желтых лучей, посеченных дождем, стало веселее и спокойнее.

Назад Дальше