Повести - Янка Брыль 7 стр.


Процедура лечил, можно сказать, подпольно, за что ему не раз грозили неприятности. Он фельдшером вернулся с гражданской войны, было у него небольшое хозяйство в Неводах, за пять километров от нас. Мужицкий доктор, который никогда не торговался из-за платы, брал что дадут и никогда не писал рецептов, снабжая собственными лекарствами. Посмотрит больного, посоветует, что делать, и - "едем". Ну, каждому, известно, хочется поговорить с хорошим да еще и ученым человеком - и из благодарности к нему, и просто из вежливости. Дядька начинает еще во дворе, только усевшись в телегу, а "доктор" сразу же за деревней перестает слушать.

"Теперь, браток, помолчим, - говорит он. - Мне надо обдумать рецепт. Это, браток, сложная процедура".

Отсюда и пошла его кличка. Называли так Юрия Петровича, конечно, только за глаза, да он, верно, и в глаза не обиделся бы. Свой человек. Потому его и возят к больным и днем и ночью, несмотря на панские предупреждения.

У нас он покачал головой и сказал, что тут, у Нины, как говорится, "три болести сплелись вместе": застужен грипп, к нему прибавилось воспаление легких, а в придачу - еще и коклюш, этот надрывный, отчаянный кашель, который терзает и без того больные легкие. Процедура показал бабушке, как класть компресс, посоветовал банки, сказал, что пришлет с отцом порошки и микстуру, а больше всего, кажется, успокоил, утешил.

Ну, а уж с отцом они, видно, наговорились всласть - и в дороге и там, в Неводах. "Свой своего признал", - сказала потом бабушка, слушая рассказ отца о Юрии Петровиче, с которым он до тех пор был мало знаком.

И вот для первого знакомства Процедура пообещал отцу достать маленький детекторный приемник. "Недорогой, подержанный, но еще годный. Минск, а через Минск и Москву поймает, ну, а больше тебе, браток, и не надо". И отец увлекся этой мыслью, потому что и он, как говорит бабушка, тоже "человек непоседливый и всегда у него где-нибудь свербит".

…Плохо, однако, рисовать при лампе: свет желтый какой-то и тени очень резкие, густые.

- А-а-а, - раздается вдруг тихий стон Ниночки.

Осторожно, босиком подхожу с лампой к кровати и наклоняюсь:

- Что? Чего тебе?

- Бабка, пить…

Приподнимаю головку и вливаю в запекшийся рот ложечку теплого чая. Это тоже мучение. Нина стонет и всхлипывает. И снова забытье, только частое дыхание и длинные ресницы закрытых глаз.

Я вспоминаю то, что сказал отцу Юрий Петрович, как бы не заметив, что и я в кухне: "Вы, Микола Степанович, мужчина, и с вами я не буду церемониться и скажу все: дела у девочки очень плохи, тем более что она не по годам развитая, впечатлительная, нервная. Видите сами - как закашляется, так и в плач, а это только ухудшает болезнь". Отец взглянул на меня и нахмурился: "Алесь, ты уже не дитя. Смотри, чтоб никто не знал, что говорит доктор".

И вот я храню нашу тайну.

Потихоньку ступая, выхожу из-за ширмы и… вздрагиваю от удивления: дядя, в одном белье, стоит, как привидение, у стола и, хмурясь, прикладывает палец ко рту:

- Тш-ш-ш! Я давно уже не сплю и видел, как ты рисовал. Покажи.

Мы склоняемся над моим рисунком.

- Гм!.. Молодец… неплохо. Видно, что пережито. Особенно хорошо выражение лица, изможденного честным трудом.

Он долго молчит, поглядывая то на бабушку, то на рисунок. Слышно только, как бормочет, шипит и потрескивает лампа.

- Я тебя, браток, понимаю, - наконец говорит он, - потому что и сам сейчас с этим ношусь. Нинина болезнь в эти дни разбудила во мне, укрепила, собрала воедино всю мою любовь к детям, ко всем, конечно, не только к нашим. Хочется мне выразить, передать… Ну, как бы это сказать? Хочется мне уловить это особое очарование душевных, доверчивых и таких вот милых, как у Нины с бабушкой, отношений старика и ребенка. Помнишь, как восторженно, чудесно пишет о детях Горький в своем "Кожемякине" или Андерсен, Конопницкая, Чехов, Толстой… С какой искренней радостью говорил когда-то о себе Шевченко: "Видно, не совсем дурен человек, если его дети любят!" А сколько сердца отдал малышам наш Якуб Колас! Так-то, брат… Но всего этого мало. Нам нужно еще и еще. Нам в особенности, потому что мы в этом отношении пока бедны. В наши хаты, на поля, на школьную парту нужно больше солнца, чтобы на родном языке узнавали дети обо всем самом лучшем, о счастливой, прекрасной жизни. Это, Алесь, великое задание для наших писателей и художников, - он усмехнулся, - даже, браток, и для таких, как мы с тобой. Ну, а покуда надо собираться в лес.

Дядя стал одеваться - пойти подкинуть сена коню.

- Павлюк просил разбудить, - говорит он погодя, нарушая молчание. - Часов нет, так и живем на ощупь.

По дрова мы ездим в пущу. Если прикинуть, так километров будет за тридцать.

3

Неумолчно шумит прялка, а на шум ее ложится старческий голос бабушки:

- Жили себе, были себе дед да баба…

Так начинается почти каждая сказка, и начало это всегда одинаково мило.

Бабушка сидит на топчане. Худые, потрескавшиеся пальцы наугад вьют тонкую льняную нить, пуская ее на быструю шпулю прялки. Нога в валенке нажимает на педаль, и спицы колеса слились в сплошной солнечный круг. К ногам бабушки шестью квадратиками окна легло бледное зимнее солнце. На солнце дремлет старый кот. Сладко нежится усатый, вспоминает, видно, те времена, когда он был котенком и хватал лапками головку быстрого веретена, потом стремглав удирал на печь и дергал там ушами, получив от бабки этой самой головкой по лбу.

Перед бабушкой на скамеечке сидит Нина за своей маленькой прялкой. Подражая бабушке и маме, она с серьезным видом слюнит пальчики и мнет в щепотке кудель, вытягивая из нее узловатую нитку, которая то и дело рвется. Нина после болезни все еще бледная, слабенькая.

Мать ушла к тете с куделью и взяла с собой Толика. Отец отправился в Невода к Процедуре, сегодня должен принести радио.

- …и было у них две дочки, - ведет рассказ бабушка, - дедова Марылька и бабина Наталка. Марылька - дедова дочка от первой женки, бабина падчерица, девчинка тихая, послушная, работящая. А бабина дочка, Наталка, - известно, баловень несусветный, убоище…

- Что это "убоище"? - спрашивает Нина, переставая прясть.

- Ну, бездельница, неудаха…

- Как Пилипова Зоська, а?

- А, а… Ты вот слушай!

Да она ведь и так слушает.

- А мачеха злится за это, - продолжает бабушка. - Вот раз как-то и говорит своему деду: "Вези ты ее в лес, что ли, свою Марыльку, либо в прорубь кинь куда хочешь, только бы с глаз долой!" Поплакал дед, поплакал и повез. Дурной дед, - служить ее лучше отдал бы!..

Дядя сидит на табуретке у лавки, лицом к стене, и чинит хомут. Я занят сапожной, так сказать, работой - подшиваю лапоть. Дядя молчит. Только время от времени - мне сбоку видно - по губам его пробегает улыбка.

Я гляжу на него, и мне невольно вспоминаются задушевные пушкинские слова:

Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя…

Дядя так любит его, это стихотворение. Да и все мы - и дядя, и отец, и я - очень любим народные сказки Александра Сергеевича, написанные им по рассказам няни, такой же вот, как наша бабушка, деревенской старухи.

У дяди уже несколько тетрадок, в которые он записывает сказки и песни, пословицы, поговорки, свежие слова, свои наблюдения и мысли.

"Талант талантом, - говорит он, - а работать, брат, надо. Настоящие писатели, Алесь, работали упорно, много, и образцом прекрасного служило им творчество народа. У русских великий Пушкин начал, а Гоголь, Чехов, Толстой подняли литературу на небывалую высоту простоты, правдивости. Это были или дворяне или графы, а нам, сермяжникам, сам бог велел быть народными. Родионовну слушай, браток, но и сам будь Родионович".

А "Родионовна" ведет рассказ:

- И вот мачеха наложила ей торбу с собой, да на издевку: заместо сыра - кирпич, заместо круп - песку, заместо масла - глины. Нашел дед в лесу какую-то землянку, снял все с воза, попрощался с Марылькой, заплакал и поехал…

- Куда? - спрашивает Нина.

- Куда же еще? Домой. А Марылька села себе, попряла немного, потом давай ужин варить. Поглядела в торбу, а там - сыр большущий заместо кирпича, крупа заместо песку, масло заместо глины… Рада девчинка! Наварила, прибрала, вышла из землянки и давай звать (вот-то дуреха!): "Кто во лесу, кто во темном, приходи ко мне вечерять!.." - Бабушка за Марыльку зовет тоненько, девичьим голоском. - А Медведь из лесу, - старуха делает грубый медвежий голос: - "Я во лесу, я во темном, приду к тебе вечерять!"

Нина перестала прясть.

Веретено с оборванной ниткой так и застыло на колене, а в глазенках восторг…

- И вот идет, - сказывает бабушка, - скрип-скрип на липовой ноге… Костылем в дверь стук! "Девка-девица, русая косица, отвори!" Отворила Марылька, а он уселся за стол и давай ужинать. Выбежала тут из норки Мышка, взобралась на лавку, Марыльке на плечо и шепчет ей на ухо: "Девка-девица, русая косица, дай мне ложечку каши. Придет срок, и я тебе пригожусь". - "Что она говорит?" - спрашивает Медведь. "Каши просит". - "Дай ты ей ложкой по лбу". А Марылька набрала каши да бряк ложкой по лавке, а каша - под лавку.

- И Мышка съела кашу? - спрашивает Нина.

- Известно, съела. Ты слушай вот.

Да Нина и так слушает.

- Покушав, Медведь сказал: "А ну, девка-девица, русая косица, погляжу я, какая ты прыткая. Постели мне на печи постель, потому я отдыхать буду, а ты возьми колокольчик, погаси свет и бегай по хате". Марылька постлала Медведю, да мягко постлала - подушки-дерюжки, потом погасила свет и взяла колокольчик. А Мышка подбежала к Марыльке: "Ты, говорит, ложись да спи, а я за тебя побегаю". И стал Медведь кидать с печи подушки-дерюжки, целить по звоночку. Да где ему в Мышку попасть! Заморился наконец и сам уснул… А утречком - Марылька спала еще - он прислал ей пару коней хороших, хорошую карету, золота сундук… - Бабушка задумывается на миг, а потом вдруг решает: - И всяких хороших платьев. Погнала мачеха деда в лес поглядеть. Пошел дед да - ай-ай-ай! - удивился. Оттарабанил все домой. А мачеха: "Вези, говорит, и мою в лес!" "Коли эта, думает, столько привезла, так моя дочушка - ого!" Наварила ей, напекла, и повез ее дед…

- А дед плакал?

- Чего? Что ему - камнем в живот? Одна приданое привезла, пускай привезет и другая.

Шумит прялка, в шуме ее тонет дремотное мурлыканье кота, а поверху плывет сказка - неторопливая, мудрая. Это уже не первая сегодня: были и дедовы козы, и Пилипка-сынок, и Лиска с Котом-примаком…

Мне вспоминается мое недалекое детство и чудесный мир бабушкиных сказок. Сказкам этим и тогда, как и теперь, вечно подпевали шум самопрялки, веретено и мурлыканье кота. Вспоминаются морозные снежные ночи, теплая печь и протяжный напев бабушкиной песни:

А ворота скрипят - морозы чуют, -
Коляда, коляда…

Я прислушивался с печи или спускался на лавку и прилипал лбом к морозному узору стекла, стараясь услышать, как это, чуя морозы, скрипят наши старые серые ворота. А как я злился, хотя про себя и был доволен, когда бабушка в шутку пела:

А в лесу, в леске, на желтом песке -
Коляда, коляда…
Да Алеська ходит, Ганночку водит -
Коляда, коляда…

Бабушка нарочно вставляла в песню Ганночку, потому что я дружил тогда с соседской девочкой Аней, с которой мы вместе пасли свиней.

Семи лет я пошел в школу и, кое-как овладев польским языком, начал читать. По-нашему читать отец научил меня еще до школы. И вот в этих книжках - наших, польских, а больше всего русских, - которые я читал дома и в школе, я с радостью обнаружил, что по всей земле рядками букв на белом поле бумаги расходится чудесный мир бабушкиных сказок. Я вошел в этот мир всей душой. Сначала были только сказки с неизменно счастливым концом, неизменной победой добра, а потом пошла суровая подчас, а подчас более прекрасная, чем в сказке, жизненная правда.

…Шум прялки и тихая музыка слов вызывают счастливые воспоминания. Я могу мечтать, потому что сказку эту слышал не раз и не два. А что сейчас думает Нина? Глазки впились в бабушку, а в глазках - душа. Как мне выразить то, что я вижу в ее восторженных глазах?..

Сказка все плывет.

Балованная, глупая Наталка дала Мышке не каши, а - ложкой по лбу. И Мышка обиделась, не пришла заменить ее с колокольчиком. Да и постель Медведю Наталка постелила не из подушек-дерюжек, а из пней да поленьев. Справедливая мудрость народа покарала завистливую скупость и жестокое сердце: Медведь в темноте убил Наталку брошенным с печи поленом.

- Съел и косточки обглодал, - сказала бабушка голосом сурового судьи. - Мачеха ждет свою дочку с золотом, а дедок - эх, идет по лесу сгорбившись, с мешком за плечами, а в мешке одни кости. Вот и все.

- А Марылька?

- А Марыльку один добрый молодец замуж взял, так, что ли…

- Еще одну, бабка, а?

- Да ну тебя! Ты меня сегодня заездишь.

- Бабочка, а?..

- Поди ты! Отец вот видишь, что говорил: радиво принесет. Говорит - будет сказки сказывать и песенки петь лучше, чем бабка… Поглядим, что оно за штука…

- Бабочка моя, голубка милая, Ганулька, хоть одну еще, хоть коротенькую, а?..

- Отцепись, Сахар Медович, в горле пересохло. Пряди вот лучше, а то будет отец без сорочки. А я хоть отдышусь, может, тогда…

Бабушка и внучка прядут. Я гляжу на Нину, как она с серьезным видом тянет кудель, и думаю: "Ах ты! И верит же, должно быть, что не забавляется, а работает взаправду, чтоб тата голым не ходил".

Бабушка о чем-то думает. Сказка, видно, разворошила воспоминания.

- Моей сестры-покойницы, пусть земля ей будет пухом, - говорит она затем, - сироты тоже при мачехе росли. Придут это ко мне, начну я им головки чесать, так наплачусь…

Бабушка и сейчас готова заплакать. А Нина следит, как вздрагивает от жалости бабушкин подбородок. Потом пощупала себя за подбородочек, встала из-за пряслица, подошла, поднялась на пальчики, потрогала бабушку за подбородок и спросила:

- Бабка, а зачем это кости?

- Вот глупенькая! Да так ведь все болталось бы.

И "Родионовна" смеется.

4

В полдень пришла мать с Толиком и, накормив малыша, уложила его спать. Пообедав, сама снова ушла. Дядя тоже куда-то отправился…

На таком хозяйстве, как наше, зимой работы немного. Дров привезти, свить постромки или вожжи, лапти кожей подшить, задать корм коню и корове - и все. Заработков никаких нет, ни далеко, ни близко от дома. Так и сидим, все мужчины, без работы. Только женщины трудятся - до половины зимы прядут, а потом ткут. В каждой хате ткацкая фабрика.

Старики, в прежние времена, когда не было границы, стеной отгородившей нас от Советов, повидавшие свет - на фабриках, в шахтах, на железной дороге, где они работали, - говорят, что молодежь теперь тут как в мешке: ни тебе работы, ни учебы, ни жизни…

Вот и дядя Михась - потомился до полудня над старым хомутом и побрел к кому-то из соседей, где так же сидят, дожидаясь весны.

Бабушка забралась на печь отдохнуть. Мы с Ниной остались одни.

Мне только этого и надо. Я начну свою первую самостоятельную картину - "Сказка". Печь, кот, бабушка и внучка. Я передам, как бабушка зачаровывает девчушку сказкой, а Нина замечталась, подпершись ручонками. "Вот такой вот, - будет показывать бабушка, - такой вот маленькой - с пальчик!" И вот я радуюсь, что никого нет, что рисунок мой опять будет неожиданностью для дяди. Тем более что я хочу показать именно то, о чем он говорил в ту ночь: самое прекрасное - дружбу старости и детства…

Вынимаю альбом, карандаши и улыбаюсь при мысли о том, какое у меня сейчас, должно быть, торжественное выражение лица, как у того кота из колыбельной, что "напился, наелся и важно огляделся…".

- Чего ты смеешься, Алесь? - спрашивает Нина. Она скучает: прясть не хочется, никого нет.

- Так, - отвечаю. - Что рисовать буду?

- Нарисуй меня, а?

- Потом.

- "Потом, потом"!.. Ты всегда "потом". Немого рисует, сам себя двадцать раз, а меня - все потом…

- А вот ты, и вот ты, - перелистываю я альбом.

- А за прялкой небось не нарисуешь, только обещал…

Тут уже нужно утешить, так как на глаза ее набегают слезы.

- Я тебя буду рисовать, как ты бабушкину сказку слушаешь, ладно?

- Ладно.

А слеза таки не удержалась и скатилась на щечку.

- А может, давай книжку поглядим?

- Ладно.

Я беру с полки старую русскую хрестоматию. Нина знает в ней чуть ли не каждую картинку, каждую страничку и все-таки очень любит, чтобы ей снова это все повторяли.

И вот мелькают страницы с медведями Шишкина, деревенскими школьниками Богданова-Бельского, сказочными богатырями Васнецова; стихи Пушкина, басни Крылова чередуются с рассказами Толстого, Чехова, Короленко…

Счастье наше, что Толик спит, а то было б не отвязаться. Я его просто щелкаю за это по пальцам. Вернее сказать - щелкал, покуда бабушка меня не поругала. Вижу, полезла она на чердак и, выбрав там кучу листов из старых, растрепанных учебников и тетрадей, сшивает из них Толику книгу.

- Зачем это? - сказал я. - Привыкнет рвать старое - будет и хорошие книги рвать.

- Дурень, - сказала бабушка. - Приучится сызмалу к книге и будет человеком. Все вы так: и тата твой, и Федор - дай ему бог здоровья, где он там есть, - и Михась. А ты, думаешь, не таким был? Или Ниночка? Бывало, тоже хлещешь ее по рукам, ручки красные, пищит, а все равно лезет к книге… Слава богу, теперь не так, как мне пришлось!..

И бабушка рассказала мне еще раз, как ее маленькую в школу не пускали. "Отец еще так-сяк, а мать - ни в какую. Пусть, - говорит, - лучше прядет: учительница из нее все равно не выйдет. И что ж я теперь - слепой человек. Еще хорошо, Степан, твой дед, умный был мужик, земля ему пухом: из сил выбивался, а вывел вас в люди. А то жил бы ты тоже как тварь неразумная. Думаешь, нет? А ты мне теперь… На, Толик, вот и у тебя своя книжка. Не будут тебя гонять, как недоброго".

Я с благодарностью смотрю на карточку моего деда, железнодорожника, который тысячи дней и ночей протирал вагонные буксы, чтоб у меня был умный, грамотный отец. Дед умер, не дождавшись, когда отец и дядя Федор закончат учение. Это было в тяжелые годы после гражданской войны, когда горожане бежали от голода в деревню. И бабушка уговорила отца вернуться в деревню на разрушенное войной хозяйство. Дядя Федор уперся и остался там, в Одессе. Там он закончил потом высшую школу, стал гордостью нашей семьи. Правда, и отец мой тоже не сдался! Беда и бабушка научили его хозяйничать, а книгу он и в беде не забыл. Иной раз в десятую деревню ходит за ними. И дядя ходит, и я хожу… Да все это не то, что могло бы быть, часто думаю я, вспоминая о дяде Федоре, о далеком чудесном городе, где он живет.

Назад Дальше