Дубицкий, я и Кузес отправились к разбитой машине на рекогносцировку. Недалеко от машины зябко бугрился холмик. Не сговариваясь, мы подошли к холмику и, сняв шапки, немного постояли возле него. Потом приблизились к машине, присевшей на раздробленный кузов, - мина взорвалась под правым задним скатом. Всю землю в радиусе примерно пятидесяти метров мы разметили на квадраты, с тем чтобы ни единой пригоршни не осталось, не пропущенной сквозь решета.
Вскоре Еремин и Макогон вернулись с решетами. В руках Лавры был еще фонарь - это для ночной смены.
Обозначили участок флажками и приступили к работе.
Над нами висело мокрое, холодное, чужое небо. Руки стыли в ледяной грязи, пальцы коченели, скрючивались, делались несгибаемыми, царапали землю, как грабли. Носы наши быстро расхлябились, и из них текло. Зато в деревянные ячейки буква за буквой возвращались драгоценные шрифты. В решетах, кроме букв и другого типографского материала, оставались острозубые осколки мин и снарядов, а также сплющенные пули. Лавра для чего-то высыпал их в ведро. Время от времени я посматривал на Андрея Дубицкого. Мрачный и бледный, он трудился, как старатель, пригоршнями черпая грязь. От домика, из колодца, Ваня Обухов таскал воду, а воды надо было очень много.
На другой день приехал начальник политотдела полковник Денисов.
- Здорово, погорельцы! Как дела?
- Трудимся, товарищ полковник.
- Добро. - И сам присел на корточки, чтобы вместе с нами продолжать нашу тяжкую работу.
Лавра, инициатор этого предприятия, был против обыкновения молчалив и сосредоточен. В его глазах тлели напряженные огоньки.
К концу четвертого дня работу закончили. Недоставало каких-то букв из петита и буквы "Д" в самом красивом заголовочном шрифте, составлявшем гордость Макогона. Тем не менее на пятый день, на одни сутки раньше срока, на передовую пришла знакомая солдатам маленькая дивизионка. Над всей первой страницей крупными буквами было напечатано:
Внимание, мины!
В ротах долго потешались над самым существом этого предостерегающего возгласа: дивизия была наслышана о том, что редакция подорвалась на мине. Кто-то даже заметил:
- Пока гром не грянет, мужик не перекрестится.
Но с той поры офицеры и солдаты еще больше полюбили свою газету.
Месяц спустя, проезжая мимо того места, где подорвалась наша машина, я увидел рядом с могильным холмиком, под которым лежал Валька Тихвинский, еще один точно такой же холмик. На деревянной пирамидке, увенчанной красной звездой, я прочел:
Рядовой Вавильченко А. И.
1924–1944 гг.
погиб
при разминировании дороги
Это была та самая дорога, на которой мы несколько суток кряду ковырялись в грязи, собирая шрифты. Плечи мои зябко передернулись, и я бегом вернулся в свою машину. Захотелось поскорее убраться с того места, где совсем недавно дважды прогулялась смерть. Только теперь я понял, почему был молчалив, сосредоточен Лавра и почему в его добрых глазах горели напряженные огоньки.
Лавра
В далеком степном колхозе жила-была единственная машина-полуторка, которую артель заполучила лишь на десятом году со дня своей организации и потому очень гордилась ею. Когда-то за машиной прямо на завод был командирован колхозный кузнец Лаврентий Никифорович Еремин: еще в гражданскую войну ему довелось возить командарма на трескучем драндулете, гордо именуемом автомобилем. На заводе Еремину предоставили полную свободу выбора: новенькие грузовики, только что сошедшие с конвейера, выстроились во дворе и, чистенькие, лупоглазые, весело подмигивали малость растерявшемуся мужичище сверкающими фарами, как бы подсмеивались над ним. Машины были совершенно одинаковы, решительно ничем не отличались одна от другой, так что Лаврентий Никифорович мог взять любую и спокойно катить на погрузочную станцию. Но он не спешил. И только когда обошел весь ряд и заглянул каждой под капот и стальное брюхо, посидел во всех кабинах и покрутил все баранки, опробовал все рычаги передач, проверил исправность замыкающих крючков во всех кузовах, - только тогда остановил свой выбор на одной, неизвестно какой уж красой-статью покорившей его воображение.
Полуторка оказалась и вправду очень удачной - выносливой, торопкой в беге и неприхотливой, как добрая кобылка киргизской породы. Председатель, бывало, не нарадуется своей покупке.
- Вот бы, Лаврентий Никифорович, нам еще парочку таких, а? - говорил он, похлопывая по радиатору, как по лошадиному крупу, и вожделенно причмокивая губами. - Далече б мы укатили, а?
- Далече, Митрофан Сидорович, - соглашался Еремин, улыбаясь во весь свой великолепный рот.
А в декабре сорок первого полуторку с тремя лучшими в колхозе конями мобилизовали и направили в один степной город во вновь формирующуюся стрелковую дивизию.
Лаврентий Никифорович был мобилизован вместе с машиной и попал сначала в автороту, а оттуда - в дивизионную газету. Из всех шоферов автороты редактору Шуренкову почему-то приглянулся именно Еремин. Может быть, потому, что он был уже немолод, а редактор ценил людей степенных и солидных.
Тихий и застенчивый по натуре, капитан Шуренков не решился попросить у командования дивизии машину повместительнее, и Еремин прикатил в дивизионку на своей полуторке. Прикатил, и чуть ли уж не через неделю все вдруг поняли, что звать его надобно просто Лаврой и что будет он в редакции, может быть, самой значительной личностью.
Дивизионка - хозяйство весьма своеобразное, над штатным его расписанием, видать, никто особенно не ломал головы. Например, редакции полагался по штату радиоприемник, но не полагалось иметь радиста; полагалась печатная машина, но не полагался движок, который мог бы приводить эту машину в действие; нужен был человек для охраны в ночное время, но его штатом не предусмотрели, так же, как не были предусмотрены повар, почтальон, ординарец, связной, словно бы там, в том высоком учреждении, где определялся штат дивизионки, наперед знали, что во всех соединениях непременно должен быть такой Лаврентий Никифорович Еремин, который один может с успехом исполнить все эти многочисленные обязанности, то есть быть одновременно и шофером, и радистом, и движком для печатной машины - колесо этой машины вращалось ногой Лавры, - и часовым, и ординарцем, и поваром, и почтальоном, и связным.
Самым удивительным, пожалуй, было то, что Лавра возложил на себя эти обязанности как бы сам, спокойно и безропотно, будто загодя знал, что они только для него одного и предназначены и что, кроме него, никто другой с ними и не справился бы.
И вот ведь еще какая штука: Лавра не был перегружен. Он легко, даже играючи, управлялся со всеми своими делами и выкраивал время поболтать часок-другой с разной тыловой братией. У него был какой-то особый ритм жизни и работы. Природная уравновешенность и душевная доброта выручали Еремина в критические минуты фронтового житья-бытья. Налетит, бывало, на него коршуном Андрюха Дубицкий, накричит, нашумит за какую-нибудь малую промашку - Лавра ни слова, тихо и виновато улыбнется, спокойно примется за дело…
Приедем на новое место, Лавра роет яму - укрытие для машины, затем - ровик для рации, потом идет с котелками за обедом, по пути забежит на почту, заберет письма, газеты, узнает важные новости, которые ему сообщит под строжайшим секретом ординарец начподива, вернется, накормит всех, расскажет услышанное, полезет в кузов машины гонять колесо "американки" и мирно беседовать с Иваном Обуховым; покончив с этими делами, закурит, передохнет капельку, потом откроет капот полуторки и поковыряется в свечах, в клапанах, продует трубки, что-то подвернет, подкрутит, протрет весь мотор ветошью. И все не торопясь, не суетливо. Как-то кругло и ладно у него все получалось.
Лаврой не надо было командовать. Он сам себе командир. В освобожденных дивизией селениях Лавра с неуловимой быстротой завязывал "деловые связи" с местным начальством, с кузнецами, плотниками и в первую очередь с женским персоналом. Женщины стирали нам белье, латали брюки, гимнастерки, пополняли продовольственные запасы Еремина разной домашней снедью, особенно дорогой после казенных наших харчей.
Никто бы из нас не мог и подумать, что одна из них влюбится в Лавру. Что там говорить, Лавра не был красавцем… Большеротый и большеносый, с большими оттопыренными ушами и к тому ж немолод… Но поди ж ты: отыскала же что-то в нем бабенка, прикипела сердцем, и очень даже крепко прикипела. А мы, настроенные благодушно и снисходительно-насмешливо, не могли предвидеть опасных последствий этого далеко не единственного у нас романа…
Любовь вспыхнула в старинном городке у Днепра, и мы полагали, что она угаснет сразу же, как только дивизия окажется за Днепром и двинется на запад. Но мы жестоко ошиблись. Влюбленная шла за нами по пятам, шла тайком, была как бы на нелегальном положении, укрываясь где-то в дебрях второго эшелона: не то в медсанбате, не то в полевой автохлебопекарне, не то в прачечной, где бдительность была не столь уж высокой. Объявилась лишь в Румынии, пришла в редакцию и потребовала, чтобы мы зачислили ее в свой штат…
Назревал великий скандал. Над безумной головушкой Лавры нависли черные тучи. И быть бы ему в беде, не соверши редактор героического подвига: он пошел хлопотать за шофера перед самим генералом, человеком совсем несентиментальным. Мы хорошо знали, что редактор пуще погибели боялся высоких начальников и скорее бы согласился закрыть своим телом амбразуру вражеского дота, чем пойти к комдиву с каким-нибудь прошением. Но потерять Еремина - для нас означало потерять все. И смертельно бледный, вобрав голову в плечи, редактор медленно побрел к блиндажу генерала - так, должно быть, приговоренные идут на эшафот.
Одновременно с редактором в направлении землянки полковника Денисова двигалась фигура другого благородного рыцаря - Юры Кузеса, преисполненного решимости самому вынести любой удар судьбы, лишь бы спасти бедного Лавру. Длинный, костлявый, с гордо поднятой головой и с вдохновенно горящими глазами, Юрка в эту минуту и впрямь был похож на Дон-Кихота Ламанчского…
Вопреки скептическим предсказаниям Андрея Дубицкого, склонного рисовать обстановку в более мрачных тонах, миссия редактора и Кузеса увенчалась полным успехом. Лавра был спасен, правда, ценою здоровья нашего редактора: беднягу три дня трепала лихорадка, и Лавра ухаживал за ним с таким самоотвержением и с такой преданностью, что могла бы позавидовать любая сестра милосердия. О вздорной бабенке он, казалось, совсем забыл, хотя знал, конечно, что ее определили поварихой при АХЧ. Неизвестно, встречался ли с нею потом Лавра, но в редакции ее никогда больше не видели.
Лавра по-прежнему служил у нас, нередко выручая дивизионку в тяжких обстоятельствах.
Попали как-то под бомбежку, все разбежались, и только Еремин остался в кабине полуторки и начал маневрировать: самолет ложится в пике, Лавра на полной скорости мчится ему навстречу, бомбы падают далеко позади. Так повторялось несколько раз. И все-таки один осколок попал в мотор, пробил блок и повредил поршень. Вокруг раненой полуторки собрался консилиум из шоферов проезжавших по шоссе машин. Столпились и мы, мрачно и покорно ожидая, какой приговор вынесут нашей старушке специалисты. Лавра, хмурый и молчаливый, тоже ждал.
- Каюк твоему одру, дядя. Давай поможем столкнуть в кювет! - охотно и даже как бы с радостью изрек молоденький чумазый водитель, оскалив в широчайшей улыбке ослепительно белые, ровные зубы.
- Пошел ты… знаешь куда! - озлился Лавра и вдруг страшно выругался - это было первое матерное слово, которое мы услышали от Еремина. - Катись своей дорогой, а меня не учи!
Шоферы удалились. Андрей не вытерпел, спросил:
- Ну что, Лавра, все, отъездились? Загорать будем?
- Маленько позагораем, товарищ старший лейтенант…
Лавра сбросил с себя гимнастерку, засучил рукава нательной рубахи и начал разбирать мотор.
Мы лагерем расположились неподалеку и стали терпеливо ждать, но без особой надежды на благополучный исход ереминской затеи. Лавра между тем трудился, посапывал и даже временами мурлыкал себе под нос подобие песенки. Через час он извлек из темных недр мотора покалеченный поршень и бросил его в кузов.
- Вот теперь уж действительно все, - потерянно обронил Дубицкий, а Лавра спустя еще час крикнул мне:
- Товарищ капитан, едемте. Садитесь!
Мы думали, что он смеется. Но нет, видим - Лавра уже в кабине, мотор заворчал, с прихлебом каким-то, но заворчал.
Не веря еще ни своим глазам, ни ушам, ни Лавре, мы, однако, вскарабкались в кузов.
Со стоном, надрывным кашлем, с шипением и хлюпаньем полуторка преодолела горный перевал на трех поршнях и доставила нас до политотдела дивизии. Обеспокоенный долгой нашей задержкой, Денисов сказал:
- Придется заменить вашу "Антилопу". Сейчас много трофейных машин.
Никто на это ничего не ответил. Лавра потемнел, как бы вдруг обуглился. Мы не знали в ту пору, что, уезжая на фронт, он дал слово председателю колхоза вернуть полуторку после войны в целости и сохранности. Только в тот день, к вечеру, малость успокоившись, он сообщил об этом мне и еще добавил:
- А вам рази не жалко ее менять, товарищ капитан?
- Жалко, Лаврентий Никифорович, но что поделаешь: отжила она, видать, свой век.
- Не отжила. Поправлю я ее, лучше новой будет. Довезу я вас… до самой победы довезу! Вот увидите!
И довез.
А в конце мая 1945 года полуторка, латаная и перелатанная, поцарапанная там и сям осколками бомб, снарядов и мин, важно стояла на платформе эшелона на большой товарной станции; колеса ее были наглухо закреплены деревянными клиньями, кузов с грех сторон прикручен проволокой. А в кабине, счастливый и немножко грустный, сидел Лавра. Он махал нам большой своей темной ладонью и кричал хрипло перехваченным волнением голосом:
- До свиданья, ребята!.. Приезжайте ко мне в гости в Казахстан. На вокзал прикачу на нашей полуторке!
Схитнувся…
Был у дивизионки хороший военкор - командир стрелкового батальона майор Коновалов. В отличие от других корреспондентов он в своих заметках помимо описания подвигов солдат и офицеров делал разбор тактических замыслов командира в проведении той или иной боевой операции, что во фронтовых условиях считалось чрезвычайно важным: человек делился своим опытом.
Перед самым концом войны Коновалова ранило, но не тяжело. Его лечили при дивизии, в медсанбате, а когда майор выздоровел, война уже закончилась. Ему предоставили месячный отпуск, но он не поехал домой, а остался в батальоне, в живописном уголке Чехословакии, где в ту пору квартировала и редакция. И неудивительно, что Коновалов стал нашим постоянным гостем, хоть и не писал больше статей: бои отгремели, а другой темы майор, по-видимому, еще не обрел. Правда, он делал какие-то туманные намеки, из которых можно было заключить, что со временем дивизионка получит от своего старого военкора нечто совершенно уж удивительное. Но покамест Коновалов ничего не приносил, только почему-то усиленно обхаживал Андрея Дубицкого, дарил ему всякие трофейные штучки, старательно расхваливал Андрюхины стихи, время от времени появлявшиеся в нашей газете, и только однажды вдруг пригласил его к себе в гости. Андрей все отказывался, ссылаясь на занятость и другие разные причины: Дубицкий вообще трудно сходился с людьми, а тут, наверное, еще и смекнул, что тянет его к себе Коновалов неспроста. "Уж не поэму ли сочинил? - подумал Андрей с тревогой, вспомнив печальный случай с Алешей Лавриненко. - Ну его к чертям собачьим, не пойду! Влипнешь опять в какую-нибудь душещипательную историю. Знаю я этих сочинителей!"
- Простите, товарищ майор, дела! В другой раз как-нибудь, - сказал он Коновалову.
- Очень жаль. А я пивка припас…
- Неужели? Пльзенского?
- Угу, - притворно вяло ответил Коновалов. - Правда, немного. Один только бочоночек ординарец мой, Охрименко, где-то раздобыл. Ну, так заходи как-нибудь.
- Что ж… пожалуй… Да вы посидите, товарищ майор, я сейчас. Вот только смакетирую следующий номер… - Дубицкий вышел в другую комнату, посидел там минут десять для виду, ни к какой работе не притрагиваясь. Вернулся оживленный, подобревший. - Теперь все в порядке. Можем идти, товарищ майор!
Возвратился он от Коновалова к вечеру злой как черт. На недоуменные наши вопросы не отвечал, только выругался:
- Чтоб он сдох со своим пивом!
Зная тяжелый характер своего фронтового побратима, мы не стали приставать к нему с дальнейшими расспросами, полагая, что время само прояснит обстановку.
В течение нескольких дней Дубицкий пребывал в мрачном состоянии духа. Наконец признался:
- А пиво действительно отличное у этого разбойника с большой дороги.
- Так в чем же дело? Ступай к Коновалову. Он трижды звонил, разыскивал тебя, - сказал Юра Кузес, втайне надеясь, не прихватит ли Андрюха и его с собой: в последнее время Юра и Андрей заметно сдружились.
- Нет уж, ступай сам. Туда я больше не ходок!! Этот сказитель-исказитель меня в гроб загонит…
Прошло еще два дня. Андрей все вздыхал, морщился, а потом вдруг объявил:
- Не могу больше. До смерти хочется пивка. Авось не будет читать. Есть же у него совесть!
Майор Коновалов встретил его сияющей улыбкой, сразу же повел к столу, как и полагалось гостеприимному хозяину.
- Очень хорошо сделал, что пришел. А я тут, брат, новую былину сотвориши. Вот сейчас за кружкой пива и почитаем!
"Так и знал! - с затосковавшим сердцем подумал Дубицкий, нехотя присаживаясь к столу. - Черти тебя понесли, дурака. Пивка захотел! Ну так и не ной, сиди, слушай и мучайся!"
Охрименко, обняв пузатый бочонок, наполнял кружки. Хозяин вышел куда-то и тотчас же вернулся с толстенной тетрадью в клеенчатом переплете. Андрей покосился на тетрадь, и ему стало совсем грустно - так, должно быть, чувствует себя глупый голубь, попавший в ловко расставленные силки. Он без всякого энтузиазма отпил глоток пива, судорожно вздохнул, безвольно приготовившись к ужасающе долгим и утомительным часам слушания Коновалова. Тот раскрыл тетрадь, сделал значительную паузу и, слегка прижмурившись, начал уныло-усыпляющим, немного шепелявым голосом:
Солнце красное
С высот свéтилось,
Тучки серые
Понахмурились.
Читал он со странными ударениями, тихо и певуче, как уж водится у сказителей. Лик сиял благолепием и мудростью.
Ой ты гой еси,
Пионер Иванушка,
Партизанский сын Митрофанович!
Про тебя-то свою песню
Сложили мы…
Дубицкий не слушал. Он сокрушенно поглядывал на недопитую кружку, не переставая в мыслях проклинать себя за то, что пришел сюда.
Коновалов вдруг прервал чтение и сообщил:
- В редакции армейской газеты один фрукт предложил мне бросить эту рукопись в корзину…
"Похоже, умная голова у того фрукта", - подумал Андрей, а вслух спросил, пытаясь, видимо, скрыть свое полнейшее равнодушие к этому факту:
- Ну и что же?
- Так и сказал, прохвост: брось, говорит, в корзину… Нет, думаю, шалишь. Я брошу, а ты, подлец, подымешь. Пускай, говорю, уж лучше она у меня в портфеле полежит… Охрименко, ты помнишь фамилию того голубчика? Я тебе говорил…
- Щось не помню. Мабуть, Зильберов або Петров… похоже на те…
- Ну и похоже! - осерчал майор.