Только теперь Хворостов догадался, кто стоит перед ним. Та самая Ксюша, что написала письмо. Ему даже показалось, что он вспомнил маленькую замызганную девчурку, которая, свесившись через плетень, следила за ним изумленными глазами, когда он еще в рабфаковские годы ходил по двору и декламировал:
Пишу стихи, а в сердце драка,
И, может быть, в родные мхи
Меня прогонят из рабфака
За непокорство и стихи…
С трудом проговорил:
- Спасибо, Ксюша!
Девушка стояла в растерянности. Говорить о случившемся в доме Хворостовых слишком страшно, заводить же речь о чем-нибудь постороннем в такую минуту казалось кощунственным.
К крыльцу подошла пожилая женщина в наспех наброшенном черном платке. Ее Алексей узнал: соседка Степанида.
- Приглашай, Ксюша, Алексея Федоровича к нам в избу. Что тут сидеть… Он с дороги. И умыться надо, и чайку попить.
- Пойдемте, Алексей Федорович!
Хворостов устало поднялся:
- Благодарю. Только прежде я должен…
Соседки - мать и дочь - поняли его. С Алексеем остался только Серко. Все так же вопросительно смотрел пес, силился понять, что произошло в доме, где он вырос и прожил всю свою жизнь. Куда девалась старая хозяйка, сытно кормившая его? Почему так долго не возвращается старый хозяин, ушедший однажды из дому холодной морозной ночью? Что случилось с молодой хозяйкой, так ласково чесавшей его за ушами? И где мальчишка, изрядно надоедавший ему своими приставаниями и играми, но с которым было так весело? И почему, наконец, так долго пропадал молодой хозяин? А вернулся, сел на крыльце, курит, о чем-то думает и совсем не обращает внимания на старого Серко, которому было так одиноко и тревожно и который так обрадовался, дождавшись его.
На следующий день Ксюша повела Хворостова на кладбище. Могила Анны Ивановны была в самом конце деревенского погоста, где он незаметно переходил в молодую березовую рощицу. На могиле не поставили креста, не было и надписи. Просто небольшой холмик - как для ребенка - земли, обложенный дерном. В изголовье цвели мелкие голубоватые цветы - Алексей не знал, как они называются. Но по аккуратно уложенному дерну и по цветам понял, что за могилой ухаживают. Не спросил кто, и так было ясно - Ксюша.
- Дед Григорий крест сделал дубовый, хороший. Но мы с мамой решили до вашего возвращения не ставить… - И почему-то покраснела густо, по-детски.
Несколько дней Алексей Хворостов ходил по Троицкому, беседовал с односельчанами. Задавал один и тот же вопрос: что известно о судьбе Федора Кузьмича?
Разные были ответы. Одни говорили, что старый кузнец замерз на шоссе, когда ночью ушел из Троицкого. Другие предполагали, что он подался в Брянские леса к партизанам, пригодилась, видно, старая конармейская хватка. Третьи утверждали, что в ту зиму в городе был взорван клуб строителей, где гитлеровцы веселились. Бомбу в клубе бросил неизвестный старик-партизан, и похоже по всему, что то был Федор Кузьмич Хворостов.
2
Не узнав ничего определенного, Алексей Хворостов поехал в город. Секретарь горкома тоже ничего не мог сказать достоверного о судьбе кузнеца из Троицкого. За время оккупации в городе было несколько поджогов, взрывов и других диверсионных актов, но среди погибших подпольщиков фамилия Хворостова не значится. Может быть, и действовал, но на свой страх и риск.
- На Соборной площади решено воздвигнуть монумент в честь народных мстителей. Увековечим их имена. Если вы на кирпичном работали, то, может быть, помните старого рабочего Зингера.
- Петра Петровича?
- Петра Петровича. Он оказал большую услугу нашей подпольной партийной организации. Скрывал секретаря обкома. Погиб. И жену его гитлеровцы замучили. Этот факт нам известен. А вот об отце вашем никаких сведений пока нет.
- А где Тимофей Жабров?
Секретарь хрустнул побелевшими пальцами.
- Ушел. Но есть подозрение, что остался на нашей территории. Если не бежал на Запад, то все равно найдем. Нельзя примириться с мыслью, что такой зверь ходит по нашей земле. Найдем!
Теперь осталось самое страшное: пойти на зарой кирпичного завода. За Московскими воротами ничего не изменилось. Голубовато-пепельные булыжники шоссе, пыльная крапива и лопухи в канавах, внизу за речушкой полукругом уходящая к горизонту поблескивающая на солнце железнодорожная колея.
Завод уже восстановили. По-старому густо дымила труба гофманской печи, бойко и голосисто стучал пресс. Только глину теперь брали из другого, нового карьера. А их старый зарой обнесен забором. Еще в горкоме Алексею рассказали, что ждут приезда из Москвы государственной комиссии, которая подсчитает, сколько тысяч, а может быть, и десятков тысяч советских людей погибло на зарое.
И среди них…
Сняв фуражку, стоял Алексей Хворостов над зароем. Не думал он, что судьба так жестоко приведет его туда, где светло и весело начиналась его рабочая жизнь, где он написал первое свое стихотворение:
Нас на зарое
Веселых трое,
Роем мы глину
И возим вверх…
А враги зарыли в мокрую глину его счастье!
Молодые веселые девчата, работавшие у пресса, перебрасывались шутками, смеялись, пели. Порой высокий, сильный, по-деревенски крикливый голос вырывался из хора:
Я страдала, страданула…
Летнее белесое солнце высоко стояло в просторном небе, и разогретый воздух пчелино звенел медовым звоном. Как и раньше.
Сказал ли кто девчатам, что за офицер стоит у зароя над братскими могилами погибших, или сами догадались, но только смолкли. Простучал, поперхнулся и остановился пресс. И вдруг неожиданный, в неурочное время, раздался гудок. Низкий, густой, тревожный, он стлался над зароем, над новыми карьерами, над лугом, темневшим густотравьем. Ребята, копавшие глину, побросали лопаты и сняли кепки. Молча, как в карауле, стояли и смотрели в сторону зароя.
Никого из работавших сейчас на кирпичном заводе Алексей Хворостов не знал. Но этот гудок, эти нахмуренные строгие лица, это молчание притихших девчат…
- Спасибо, родные!
Перед отъездом из Троицкого - теперь уж, видно, навсегда - Алексей Хворостов зашел к соседям попрощаться. Дома была одна Ксюша. Сидела за столом, разложив тетради и учебники. Смутилась, покраснела:
- Осенью в Москву собираюсь… в университет.
- Как в университет? - не понял Хворостов. - Так вы ведь… - и спохватился, не сказал, что он ее считал совсем ребенком, школьницей. А она - в университет!
Но Ксюша отлично поняла, что подумал сосед. Нахмурилась, снова покраснела, но теперь от досады. До каких пор он будет считать ее девчонкой? Слава богу, восемнадцать! Спросила сухо:
- Уезжаете?
- Уезжаю.
Ксюша опустила голову, начала озабоченно листать какую-то книгу.
- У меня к вам просьба, Ксюша.
Подняла на Алексея испуганно-радостные глаза. Хорошо, что глаза не книга и в них нельзя прочесть о том, что сейчас делается в ее душе. А вдруг можно! И он все поймет!
- О Серко позаботиться некому. Взять его с собой в Германию не могу. А так жаль пса. Он, как и я, один остался…
И Ксюша не выдержала. Упала головой на стол, задрожали плечи. Хворостов растерялся, осторожно погладил девушку по голове:
- Не надо, Ксюша. Что уж тут…
Ксюша рукавом вытерла мокрые покрасневшие глаза.
- Он вас будет ждать, Алексей Федорович! Будет ждать!
3
Когда Алексей Хворостов вернулся в полк после поездки на родину, Полуяров не стал ни о чем его расспрашивать. И по лицу Алексея видно, что тот не привез радостных новостей. Один выход: загрузить работой замполита, пусть вертится в подразделениях с утра до ночи, пусть все время будет на людях. Только так и можно заглушить боль. Сразу заговорил о делах, о тех задачах, которые поставил перед войсками командующий: укреплять дисциплину, наводить порядок, установить правильные взаимоотношения с местным населением, усилить боевую я политическую подготовку личного состава. Снова привычный круг дел, вопросов: политические занятия, партийные и комсомольские собрания, работа агитаторов и пропагандистов…
Но была у Сергея Полуярова одна новость, которая обрадовала и огорчила Хворостова:
- Собираюсь осенью в Москву, в академию имени Фрунзе.
Надо радоваться за друга. Но радости не было. Снова расходились их жизненные дороги.
- С Нонной уедешь?
- С Нонной! - сказал Сергей так счастливо, что и самому стало неудобно. Заговорил горячо: - Да и тебе, Алеша, надо подумать об академии. Есть в Москве Военно-политическая имени Ленина. Вот и подавай рапорт. Ведь нам теперь служить и служить в армии, как медным котелкам.
- Это верно, только тебя и меня сразу не отпустят.
- Ну, на следующий год. Впрочем, ты университет окончил, а, как говорит наш командир дивизии, для умного человека и одного высшего образования достаточно.
… В августе, как и предполагали, Сергей и Нонна уехали в Москву. Алексей остался один. Ни работа, ни сослуживцы и подчиненные не могли целиком заполнить пустоту, образовавшуюся после отъезда друга. Может быть, потому теперь он все чаще и чаще вспоминал свою поездку на родину, все то горькое, что ему там довелось увидеть: поросший редкой травой зарой кирпичного завода, маленький холмик земли на деревенском кладбище…
Но жизнь есть жизнь. Ему немногим больше тридцати лет. Несмотря на все утраты и потери, надо работать, жить, строить планы на будущее. Думая о том, как сложится его дальнейшая жизнь, он порой вспоминал худенькую девчонку из далекого Троицкого. И слов-то он ей сказал не очень много, даже как следует не поблагодарил за письмо, за заботу о могиле матери. Уехал как чужой. Только о Серко и попросил на прощание. Все же теперь он думал о Ксюше, как о человеке близком, родном. Кто другой смотрел на него такими тревожными, сочувствующими и сопереживающими глазами? Кто сказал за верного одинокого пса человеческими словами: "Он вас будет ждать!" А ведь хорошо, когда тебя кто-то ждет, хотя бы даже собака!
Где теперь Ксюша? Может быть, и вправду поехала в Москву, сидит в аудиториях и читальнях, ходит по Моховой и улице Горького, смотрит на мир большими серыми детскими глазами. Помнит ли она его? Мечталось: хорошо бы на следующий год поехать в отпуск в Москву и случайно, невзначай, где-нибудь на Чистых прудах, в Сокольниках или на Арбате встретить Ксюшу. Нежданно-негаданно, как счастливый лотерейный билет, как клад в Иванову ночь. И чтобы снова она посмотрела на него открытыми, ясными, добрыми глазами.
Хорошо жить, когда есть на земле человек, который смотрит на тебя такими глазами!
Глава двадцатая
А ЯБЛОНИ ЦВЕТУТ!
1
Когда проехали Белгород, Нонна начала укладываться спать.
- А ты, конечно, будешь дежурить?
Сергей виновато посмотрел на жену:
- Все-таки юность… Я выйду в коридор и потушу свет.
- Ничего ты с той стороны не увидишь. Город ведь слева по ходу поезда. А свет мне не мешает. Слава богу, на фронте привыкла спать в любой обстановке.
Поцеловав мужа в лоб, Нонна повернулась к стене, и вскоре по ровному дыханию Сергей определил: заснула. Подсел поближе к окну, сдвинул в сторону шторку. За стеклом темнело пустое ночное поле. Изредка промелькнет одинокий фонарь у переезда, высветлит будку и полосатый шлагбаум, да порой вдалеке всплеснут, словно ныряя, фары запоздавшей автомашины. И снова глубокая ночная темень.
…Ничто уже не связывает его с этим городом. Последний раз был в нем осенью сорок первого. Прошла война, оккупация… И раньше не густо было в городе знакомых, а теперь, наверно, и совсем не осталось.
И все же каждый раз, проезжая мимо - недаром смеется Нонна, - Сергей дежурил у окна. Вот и теперь. С грустью следил Полуяров за тем, как на темном горизонте мало-помалу появлялась мелкая россыпь далеких огней. Как много их теперь! Растет город, ширится.
…Когда скорый поезд Сочи - Москва остановился у вокзала, Сергей Полуяров решил было выйти из вагона, но передумал. На перроне пусто, пассажиров почти нет. Только стоит в накидке с поднятым капюшоном милиционер, да пробежал в здание вокзала коротенький лысый человечек в полосатой ночной пижаме и войлочных шлепанцах, надетых на босу ногу. В буфет или на телеграф!
Поезд тронулся. Медленно смещались ярко освещенные широкие окна вокзального ресторана. Начала редеть россыпь городских огней. Где-то там, в темноте, невидимый из вагонного окна кирпичный завод, толстая закопченная труба, длинные серые сушильные навесы.
И зарой!
Память, остановись! Покажи снова и вагонетку, и поблескивающую колею, и молодого, веселого Алешу Хворостова: "Стихи стоят свинцово-тяжело, готовые и к смерти и к бессмертной славе". И Сему Душагорит с его неизменным: яп-понский бог! И тихого Назара, тайно влюбленного в Настеньку, и Петра Петровича… И конечно, Настеньку, милую Настеньку…
Поезд все живей и живей стучит колесами, вздрагивает и покачивается вагон. Вот и все! Можно ложиться спать. Утром - Москва!
…Дверь со скрипом и лязгом сдвинулась в сторону, и в купе вошел грузный полковник в сером плаще с толстенным портфелем в руке.
- Прошу прощения. Кажется, здесь одно свободное место.
- Даже два.
- Достаточно и одного. Разрешите представиться: полковник Титарев.
- Полковник Полуяров.
- Очень приятно. У нас и дама в купе, - заметил вошедший свернувшуюся калачиком спящую Нонну.
- Жена.
- Совестно, что вынужден беспокоить.
- Ничего. Она у меня фронтовичка. Привыкла.
- И нижняя полка свободна. Повезло. Не люблю на верхнюю забираться. Постарел, раздобрел. А раньше, бывало, завалишься на второй, а то и на третьей багажной полке и дрыхнешь, как бывший бог.
Полковник бросил портфель в багажник, повесил фуражку и плащ на вешалку, тяжело опустился на диван. На покатом с залысинами лбу синел след от тесноватой фуражки. Лицо усталое, обрюзгшее. Только глаза под седыми бровями живые, внимательные.
- Судя по загару, с юга?
- Угадали. Из Сочи.
- Завидую! В Ворошиловском отдыхали?
- Опять в "десятку".
- А я три года в отпуске не был. Даже не верю, что есть на белом свете Черное море. Все дела! То одно, то другое.
Лицо Титарева еще больше осунулось, глаза потускнели. Грузно сидел, уставившись на оранжевые волоски настольной лампы. Проговорил мечтательно:
- Вот уйду в отставку, отправлюсь в Сочи, на Рицу, на Ахун-гору, шашлыки буду есть, цинандали попивать да читать сочинения господ Потехина или Златовратского.
Полуяров подумал, что изрядно устал человек, раз обуревают его такие мечты. Спросил с сочувствием:
- Много приходится работать?
- Дело, собственно, не в работе. Командировки надоедают. Хотя в песне и поется: "Сердце, тебе не хочется покоя", но, согласитесь, поезда, пересадки, гостиницы, столовки - не сахар. - И чтобы стряхнуть одолевшую усталость, предложил: - Как вы насчет чайку?
- Благодарю! Два стакана выпил.
- Два стакана не в счет. Бог троицу любит. Я уже заказал. Как вошел в вагон - первым делом о чае договорился. Чтобы покрепче да погорячей. А что делать прикажете! Пиво мне нельзя - почки, водку тоже врачи решительно из рациона исключили, даже на Новый год. Чаем только и спасаюсь.
В купе заглянула недовольная проводница в белом переднике с подносом в руках:
- Это вы среди ночи чай вздумали пить? Вам два стакана?
- Четыре! И повторить придется.
С оскорбленным лицом, еще не привыкшая к чудачествам пассажиров, молоденькая проводница молча поставила на столик четыре стакана чаю в мельхиоровых эмпээсовских подстаканниках, отсчитала восемь пакетиков с рафинадом, буркнула согласно инструкции:
- Приятного аппетита!
Полковник Титарев достал из портфеля пачку печенья.
- Эх, жаль, лимончика нет. А то бы знатно почаевничали.
Предвкушая удовольствие, помешивал ложечкой в стакане. Но лицо оставалось таким же старым, больным. Полуяров спросил:
- Устали?
- Есть немножко, - признался Титарев. - Утомительное дело - в дерьме копаться.
Только теперь Полуяров обратил внимание на эмблемы на погонах полковника.
- Военный трибунал?
- Около. Прокуратура.
- Признаться, меня всегда интересовала судебная практика, - заговорил Полуяров. - Хотелось познакомиться, так сказать, с тылами жизни, с ее изнанкой. Любил читать речи Кони, Крыленко, Вышинского…
- Вот, вот! - насмешливо закивал головой Титарев. - "Дело корнета Елагина", "Дело Ольги Палем, обвиняемой в убийстве студента Довнара", "Убийство коллежского асессора Чихачева" и в таком духе. Приятно валяться на диване и читать избранные речи адвокатов, где и блеск логики, и удивительное проникновение в сокровенные глубины человеческой психологии, или детективный роман, в котором работники уголовного розыска изображены такими милыми, обаятельными и высококультурными людьми, что просто хочется, чтобы они тебя арестовали.
- Признайтесь, есть и в этом жанре занятные книжонки.