Глава шестая
Пузыревский, по-прежнему малоповоротливый, кажется все с той же щепочкой в зубах, с которой он принимал командование бригадой, плотно соединив толстые и длинные свои ноги, прослушал и немедленно согласился с Плешко, что расположение у озерка и речки Ухавы вполне подходит для бригады. В полуверсте волостное село Ухава. Если придвинуться вплотную к озерку, противнику будет открыт один фланг. Только одно смущало его: болотистая местность, сырость, долго стоять: голос потеряешь. Плешко чувствовал весь день на душе тягучий и мучительный осадок и все старался уяснить: откуда это у него?
– Плохо, сильно плохо, – сказал он, подписывая приказ об организации бригады. – Ты на голос надеешься, что ли?
– Голос помогает, товарищ Плешко.
Плешко хотел указать Пузыревскому, насколько тот ошибается. Раздражение охватывало все более и более. Нос у Пузыревского похож на подкову, а усы как гвозди. Но тут ему пришло в голову, что ведь под Житомиром Пузыревский понравился же ему громадными своими кулаками.
– Геныпа, кулаком голову разбить можешь?
– Чью?
И час спустя Плешко докладывал на общем собрании коммунистов бригады, что, по предложению товарища Пузыревского, бригада останавливается на отдых у озерка Ухавы, в село назначается волостной комиссар и комиссар по продовольствию, что задачи политработы в настоящее время: восстановление дисциплины, борьба с мародерством, дезертирством и паникой, будут проводиться всемерно… пускай негодяи и трусы берегут свои головы. Организован бригадный клуб. При клубе библиотека. Пора выделить комиссаров и политруков!..
– Стесняются еще говорить, – сказал рыжий мужичонко Болдырев, садясь после собрания рядом с Плешко, – а разговоров об Железной по бригаде много ведется. Если, предположим, неделю отсутствие сообщенья-то, я тебе скажу, Ипполит Егорыч, народ нас окружает темнай, тыловой и небоеспособней, как говорится. Посмотрят, посмотрят, плюнут на нас…
– Разойдутся?..
– Спасибо, коли разойдутся.
– Вот политруки и необходимы… Сибиряки…
– Сибиряки мне известны. Вот сибиряки-то так и думают, как и тебе говорю. А и не только сибиряки, да и окрестный мужик тоже. – Болдырев моргнул рыжим своим глазом. – Сибиряк сибиряком, соринка в глазу, конечно, заметней, чем дуб в море, а все же и по всей земле, я полагаю, так же мужики думают.
Плешко начал чувствовать легкое недоумение. Подошел Пузыревский и донес ему рапортом, что бригада в полном порядке. Болдырев засмеялся. И Плешко торопливо сказал, что пока бригада занимается расстановкой и посылкой разведчиков, засад, налаживанием продовольственного и транспортного вопроса, он съездит на ближайшую станцию железной дороги, чтобы по прямому проводу связаться с Киевом и Бердичевом. Желательно б получить тачанку с пулеметом; двух смышленых кавалеристов.
– Вот правильно башка работат, – обратился Болдырев к Пузыревско-му, – а ты: рапорт! Этот сердцем не сдаст, этот умом вывезет. Вот учительша нонче к клубу нашему пришла. Страсть как походит на мою деревенскую учительшу. У той морда была красота, народу из-за той морды погибло!
– Зачем нам учительница, товарищ Болдырев?
– Учительница нам действительно не нужна, Ипполит Егорыч. А вот, должно, сожгли у ней школу, она жить в крестьянской избе не может, воспитание не такое. Приходит ко мне. А в фургоне места на двоих как раз. Я говорю: живи в фургоне. Две бабы, все-таки веселей и смущенья для народа меньше.
Болдырев смиренно вздохнул. "Уже и мысли мои пронюхал, жулик", – подумал Плешко, и ему стало веселей.
– А ты часом, товарищ Болдырев, не слышал давеча, как мы с сестрой Мицуры говорили?
– С сестрой? С какой сестрой? Нешто у него сестры есть? Вот не знал. Пузыревский строго наклонил к нему густую свою бровь:
– А разве она не сестра, – почему ты так думаешь, Болдырев?
– Да не думаю я так, отойди. Ну, пускай сестра будет. Я разве спорю? Показать тебе, Ипполит Егорыч, учительшу?
Плешко взял портфель. Пузыревский посторонился. Болдырев, затягиваясь махоркой, смеясь и сплевывая, говорил:
– Не буду, не буду показывать. Во всю жизнь не покажу. Ближайшая для тебя станция Бровки будет. Парней для сопровождения я тебе хороших дам, вроде и местность знают, оттого что болтливы больно, а насчет языка и Киева поговорка известна. Савка! Савка…
Пулеметчик Савка Ларионов с белокурыми стружками волос на розовом гладком лбу в выпачканной маслом шинели встретил Плешко у тачанки ласковым хохотом. Другой сопровождающий, Саша Матанин, огненный, веснушчатый, похожий на сухую хвойную лапу, угрюмо мотался на поразительно сухопарой лошади. И лошадь и он казались злобны и сухи, что поднеси к ним сейчас спичку – вспыхнет и сгорят в одну минуту. "Конь-то выдержит?" – спросил Плешко кавалериста. "Я его так могу бить, что он и мертвый до Владивостока довезет", – ответил Саша Матанин.
Две женщины смотрели вслед мчащейся тачанке. Сонная и вялая пыль стлалась по дороге.
– Это великий, прекрасный, хотя и болезненный человек, – сказала Феоктиста Степановна, держа стакан с морковным чаем в руке. – Но кончит он, я уверена, плохо. В жизни необходимо спокойствие.
– А мне говорили: он веселый и все по лагерю ходит и анекдоты рассказывает. Я, знаете, по культурному анекдоту соскучалась… У меня брат был…
Но здесь ее Феоктиста вдруг прервала и заговорила быстро: она танцевала с братом, а в это время говорят: большевицкие полки мимо идут, сейчас обстрел сторожки начнется. Она выскочила из сторожки, на коня, она любит выстрелы, бой, и вот конь ее понес, несет, несет!.. А ездит она мало, неумело, – и попала в самую кашу битвы. А теперь вот и белья нет переменить.
– На самом деле смешно: нам солдатское белье придется носить.
– Не смешно, а страшно! Солдатское белье – это ж могильное белье. Оно и грубое как гроб.
Глава седьмая
Тачанка остановилась на пригорке, над станцией, в яме, вымытой дождями. Кони, стараясь выкинуть удила, тянулись к траве. Трава была высокая и покрытая розовато-желтой пылью. Савка Ларионов, разглядывая сквозь траву станцию, сказал лениво: "Жалезна дорога чисто рукомойник – всякому поклон. Спалить бы, по мне, все эти станции". Огненноволосый кавалерист посмотрел на него пренебрежительно и спросил Плешко: "Какие дальше нам распоряжения?" И Плешко подумал, что если послать вот их двоих, то один перепутает поручение от восторженности, а другой – от осторожности. Единственная грязная улица станционного поселка походила на прокуренный мундштук. Тощий теленок, наслаждаясь свободой и теплым ветром, мотался по улице. Он чувствовал запах свежей хорошей травы, но не знал, куда бежать. Тачанка бросилась с пригорка. Несколько лохматых кур мотнулось из уличной канавы. Старуха выглянула в окно избы и перекрестилась. Двухэтажный домик с зеленой вывеской остановил внимание Плешко. Он велел Савке-пулеметчику стать в тонком конце улицы, а Саше Матанину караулить к раструбу, а сам вошел в домик. Плотный широколицый человек с гранатой в одной руке и с револьвером в другой, грохоча сапогами, выскочил на лестницу.
– Вы кто такой? – завопил он испуганно.
– А вы кто?
– А вы?
– Нет, скажите вы. Ну-у!..
Плотный человек поднял гранату над головой.
– Я агент транспортного чека!
Плешко назвал себя. Агент положил гранату в карман и попросил спичек.
– Вот, знаете, товарищ Плешко, если б вы отчеканили стальным голосом: "руки вверх", я бы несомненно их поднял. Судите сами: милиция сбежала, каждую минуту на станцию бандиты могут заявиться, сплю я в оружии и ежедневно меняю место ночлега, потому что предательства боюсь…
– Фамилия?
– Щербаков, Павел.
– Пройдите, товарищ Щербаков, к тачанке: мы присоединим вас к себе в случае чего.
Разговаривая с начальником станции, Плешко вспомнил Щербакова и подумал, что хорошо бы с пяток таких героев насбирать, и сказал вслух: "Пора ягод и героев". Начальник станции ходил перед ним шоркающей походкой, украшенный флюсом, несмотря на сухие дни (правда, в начале разговора он заявил, что станция Бровки находится в нездоровой и сырой местности), бормотал: "Какой там Бердичев? В Бердичеве, полагаю, поляки". "Ну, я подожду, пока они выйдут", – сказал Плешко, стараясь казаться возможно более беззаботным. Начальник станции долго бормотал над аппаратом, что и поесть-то не дадут, что зубы у него шатаются. В палисаднике неприятный детский голос тянул однообразно: "Папа, суп стынет!..". Наконец, послышался в аппарате Киев. К аппарату подошел комиссар штаба Рейх. Плешко хорошо помнил его: это был стремительный, честный и часто ошибающийся человек. У него были пухлые губы колечком и узенькие зеленые глаза. Он долго и осторожно мычал, словно боясь, что даже мычанием может выдать он какую-нибудь штабную тайну, а затем стремительно спросил:
– А какой нос у Керемеенки?
– Нос у Керемеенки нормальный, – ответил Плешко, – а на правой ноздре бородавка.
– Все бандиты знают про эту бородавку. Опиши твою жену!
– Я с женой развелся и разговор об ней мне неприятен.
– Когда развелся?
– Я не развелся с ней формально, но получил от нее письмо в Житомир.
– Ну, как тебе ни печально, а опиши.
– Да что она, в Киеве?
– А может, и в Киеве.
– Да ты что: с ней живешь?
– Отойду от аппарата.
Плешко торопливо сказал несколько фраз.
– Так, так, – бормотал комиссар штаба, и вдруг он зычно крикнул: – Валяй, докладовай, Плешко!
– Сводная бригада, сформированная из раздробленных частей, занимавших Житомир, под непосредственным наблюдением Плешко находится в районе станции Бровки. У нас имеется около пятисот штыков хотя малобое-воспособных, но сознательных. У нас нет обоза, почти нет снарядов, но мы готовы драться… Усиленно мы просим снарядов и в частности…
– Хорошо, я верю. Даю директивы.
– А также прошу сообщить немедленно о положении Железной дивизии, так как усталая красноармейская масса, состоящая большей частью из сибиряков… трудно ее вести… Железная дивизия нас интересует также…
– Как? Что вас интересует?
– Железная дивизия. Да выслушайте же вы, черт возьми!
– Хорошо. Даю директивы. Обождите у аппарата.
Аппарат на Киев безмолвствовал. Уже несколько раз приходил пулеметчик Савка. Подле подоконника на пол мелкими крошками осыпалась штукатурка. Кондуктор, седой, в рваной куртке и рваных сандалиях, поставил ящик с инструментами подле подоконника. Штукатурка вдруг рассыпчато забарабанила в ящик. Это прыгнул Савка и вытянулся подле порога:
– Прикажите, товарищ Плешко, огня!
– Сиди спокойно, Савка.
– С шарфами какие-то скачут на станцию. Петлюровцы, что ли… Несколько всадников с развевающимися шарфами скакали к водокачке. Тачанка свернула в переулок, затем в лесок.
– Ну, как дела-то в Киеве? – спросил Савка, показывая станции кулак.
– Отлично. Агент вздохнул.
– Вот вы говорите отлично, товарищ Плешко, а я пост свой покинул.
– А если б не покинули, вас бы шарфы разрубили.
– Выходит, что я вроде мертвого, и теперь за свои поступки не отвечаю?
– Выходит. У вас есть жена, товарищ Щербаков?
– К сожалению, нет, так как война и любовь занятия несовместимые.
И Савка подтвердил:
– Кака там любовь? Вот я подъезжаю к поселку, в поселке-то, может, моя любовь живет – ожидает, а мне на душу выпало: "Савка, огонь по поселку". Вот я свою любовь и кончу, не зародив.
– Согласен с вами, – и агент еще раз вздохнул.
Огненноволосый кавалерист наклонился с коня и пытливо спросил у Плешко:
– А как же двизья-то, начальник? Я вот стою у водокачки: станция-то огромная, в каждое окно по три пулемета вставить можно, и все эти пулеметы на меня. Сгинем мы без двизии: и полячишки слопают, и петлюровцы.
Савка и агент Щербаков уставились на Плешко. Агент даже сухарь, который он сосал, вынул изо рта и крошки сдунул с усов.
И Плешко вдруг, чувствуя необычайную легкость на сердце, сказал:
– По полученным сведениям дивизия в полном порядке и ждет нас.
Глава восьмая
С колес веером скользил песок медового цвета. Топота почти не слышно. Ласковые и опрятные ели медленно подымались из песка. Кавалерист Саша далеко ускакал вперед, затем вернулся, опять ускакал. Конь у него оказался, действительно, превосходным. И глаза необыкновенно умные. Вот за такие глаза, подумал Плешко, иногда, смертельно любят некрасивых женщин. Из-за таких глаз погибают. И дальше Плешко вспомнил, что сейчас, разговаривая по аппарату с Рейхом, он описал ему жену свою некрасивой с хорошими глазами. Да и многие, любившие ее, находили ее некрасивой. Да и можно ли любить за красоту, да и что такое любовь? Вот бабник ли, любовник ли, Плешко? Может быть, то, что он называет любовью, есть постоянное стремление помочь людям, не только в борьбе, но и в душевном устройстве их, в душевном спокойствии, так сказать. Вот и Феоктиста Мицура, слов нет, – красавица, но есть ли у Плешко стремление полюбить ее? Едва ли. Возможно, не сегодня-завтра он будет стоять вечером у фургона. Сальная свечка, оползая на подсвечник, будет догорать. Свет от нее, очень теплый и рассеянный, будет освещать пустой фургон, а Феоктиста будет, закрыв глаза, лежать у его груди и тихо говорить, что ее никто так не целовал. И она сама будет верить этим словам, и он поверит им, и когда он отойдет от фургона и когда будет ложиться спать, ему будет казаться, что никогда он не был так счастлив, как сегодня. А все это оттого, что его наполняет стремление устранить неудобства ее жизни. А серьезно-то подумать: кто она? Сестра Филиппа Мицуры? А где ее документы? Она хотела их предъявить, а до сего дня не предъявила. Вот ведь наладится жизнь слегка в дивизии и Пузыревский научится наводить порядки, ведь он же потребует от нее документы. Конечно, пошло и плоско так думать, но она может оказаться польской шпионкой… многое в этой жизни надо исправить. И затем на деле к концу жизни выйдет, что любил-то по-настоящему он жену свою, которая в Киеве…
Плешко достал желтенькую книжку, подаренную ему Мицурой, и записал: "Щербаков. Савка Ларионов". Савка, фартово опираясь рукой о пулемет, спросил его:
– А пополнения в дивизию поступили, Ипполит Егорыч?
– Пополнения получены.
– Ну, значит наши не выдадут. Погонют наши полячишек. Мы им можем разъяснить, как капиталистический строй устраивать, – он глубоко вдохнул воздух: – Вот тебе и лес такой же, как и у нас, и тебе пашня… хоть я и пашней не занимаюсь, а все больше пасекой и мараловодством.
Агент встрепенулся и переспросил подозрительно: "Как вы?..".
– Мараловодством, – повторил Савка с удовольствием длинное слово, – оленей таких…
– Ах, оленей, а то, знаете, слово подозрительное.
– Все так же… однако домой манит… Кавалерист Саша опять показался среди елок.
– Хоть вперегонки бы, а то что ж самостоятельно коня мучишь, – упрекнул его Саша.
– Мучишь, – хмуро ответил кавалерист, – а так приехал, что там скачут. Виртай, товарищи, в кусты.
Тачанка остановилась среди густых и запашистых елей. Плешко выступил несколько вперед. Рядом с ним, низко к земле держа карабин, стоял Савка. Руки его дрожали.
– Ты, Савка, охотник? – спросил Плешко.
– Я-то? Нет, дяденька. Я кровь животную не люблю проливать. Человеческую кровь можно со смыслом пролить, другим потом легче жить будет, а животная что, хорошо если тигр, а то ведь мясо и мясо, всего и пользы.
Глава девятая
Стемнело. Несколько силуэтов всадников показалось на дороге. Савка пополз. Шепотливо зашелестела хвоя. Затем раздались выкрики. Голос Савки: "Свои!" – и чех Гавро, командир интернациональной роты, сутулый и чем-то похожий на монгола, подскакал к Плешко. Гавро всегда удивлял Плешко своей сосредоточенностью, важностью. Оборванный, в лаптях и рваном картузе, он каждый вечер долго сидел у костра, заполняя маленькую тетрадку мелким и скорым почерком. "Пишу дневник жизни", – ответил он Плешко. И тогда Плешко предложил ему вести дневник бригады, Гавро ответил ему медленно и сурово, что он не обладает таким великим слогом, который бы мог описать геройскую жизнь бригады, с него хватит, что если его тетрадь попадет к его сыну и будет им прочтена и хоть сколько-нибудь убедит сына вести жизнь, достойную памяти отца. Плешко обиделся и с того дня почувствовал неприязнь к Гавро. Теперь этот Гавро, качаясь громадной головой над стриженой гривой лошади, докладывал ему. Голос у Гавро был обеспокоенный, хриплый. Фонарь освещал его широкую ногу и стремя, скрепленное веревками.
– Назначенный комиссар и комиссар по продовольствию – сбежали. В бандиты сбежали, иначе куда! В полдень к нашему расположению подошел вновь пластунский полк под командой товарища Белова и сообщил, что им известно: поляки ведут наступление вдоль железной дороги и что пластуны обстреляли польскую разведку поблизости Ухавы.
– В какой, приблизительно, близости?
– Пластунский полк вновь отказался войти в соглашение и повел самостоятельно отступление на север…
– Ну и черт с ними, пускай катятся!
– Нам, кричат, на вашу Железную плевать. К таким словам нельзя относиться хладнокровно, я просил позволения разоружить пластунский полк. И теперь…
– К черту пластунский!.. Кроме того, что?
– Кроме того, догонявшая нас группа красноармейцев, проходя мимо одной деревни, была оскорблена, избита, обобрана. Да… Двое от полученных ран умерли. Мужики все… С другой стороны… – Гавро вынул ногу из стремени и отодвинул фонарь. Голос у него посерчал. – Если я делаю доклад, то мне необходимо освещать лицо, а не ноги, товарищ пулеметчик. С другой стороны, мною выиграно в карты триста пудов картошки.
– Причем же здесь избитые мужиками красноармейцы?
– В бытность свою военнопленным мне много пришлось играть в "очко", в двадцать одно, иначе. Теперь я применил свой навык, и выиграл у мужика поле картошки. Мужик мне говорит: "Ваша дивизия мужицкая, она всем мужикам счастье несет и освобождение. Ее одну поэтому вся земля прозвала Железной". Я не возражал. Мужик мне говорит: "Ты мне проигранное поле картофеля возврати, потому что ты теперь имеешь право даже его перепахать и таким образом загубить весь картофель", – я ему возразил, что хотя я и имею это право, но поступать так не могу: мне на родине будет стыдно. Мужик мне говорит: "Хорошо, что у тебя есть родина, а у нас и родины нету и насмеяться над глупостью некому. Но ведь и ты ради идеи можешь отказаться от родины". Я ему говорю, что ради идеи я могу отказаться. Мужик мне говорит: "Значит и перепахать поле сможешь ради идеи". Я ему отвечаю: "Если понадобится – перепашу". Мужик мне говорит: "Бери у меня зарытую в яме картошку, вместо поля, триста пудов". И открыл яму.
– Много говорят о Железной?
– Тот же мужик просил меня выдать охранную грамоту от имени Железной на поле. Но я, как не уполномоченный, отказался.