Сталинградец сел, похлопал себя по впалому животу - хар-р-рашо!
- Что ж хорошего? Голова трещит.
- Пить надо, вот что…
Сталинградец напялил пиджак на голое тело, встал и подошел к столу.
- Коньяк, "Столичная", "Смирновская". Хо-хо!
- Слушай, Дирк, а я думал, что ты немец, а выходит…
- Почему Дирк? Я не Дирк…
- А кто?
- Хельмут.
- А кто же Дирк?
- Дирк хозяин. Вчера пили у него. Это он выставку придумал.
- Господи, - выдохнул Карташов. - Тогда пошли. За Дирка!
Как выяснилось, было действительно раннее утро. И воскресенье. Потому и улицы пусты. А когда же заснули? Долго ли еще перед этим пили, а, Дирк? Виноват, Хельмут…
Постепенно картина вчерашнего дня прояснилась. Вернисаж прошел хорошо. Даже очень, как утверждал Хельмут. Народу собралось человек двести, а то и больше. Это очень много для маленького Люненбурга. И речей много. Директор галереи, бургомистр, президент или как его там, ланда, (земли, по-русски), секретарь облисполкома или обкома даже. И писатель, приехавший из Парижа, тоже…
- Кстати, куда он делся? - поинтересовался Карташов. - Его все время оберегали, чтоб не выпил лишнего.
- По-моему, не уберегли, - Хельмут рассмеялся. - Он сразу же утащил одну бутылку в ванную и время от времени скрывался там… Он у Дирка спит, надо думать.
После третьей или четвертой рюмки выяснилась еще одна немаловажная деталь. Оказывается, Карташов, несмотря на обильное возлияние, а может быть, благодаря ему, умудрился все же реализовать несколько картин. Пять, кажется. Маленьких, правда, но по тысяче марок за штуку, не так уж плохо.
Выпили за успех.
- Да! - спохватился вдруг Хельмут. - Я ж обещал подарить тебе один подарок… Минутку.
На столе появилась папка. В ней фотографии. Бутылки временно были отодвинуты.
- Вот, пожалуйста. Это мой "Фокке-Вульф"–189. Вы называли "рама". Рекогносци… ровальщик. А это я. Молоденький еще, а? Мальчик… А это ваш Мамаев курган.
- А ну, а ну?
- Снимал в октябре. Ты был уже там?
- А как же. С пятого октября. Ночью переправились… Лупы нет?
Хельмут принес лупу, и Карташов стал разыскивать на фотографии свои окопы. Нет, окопы обнаружить не удалось, - это сейчас, говорят, со спутников снимают так, что заголовок газеты можно прочесть, - но баки, эти чертовы баки на верхушке Мамаева кургана были хорошо видны. И железная дорога, делавшая петлю у его подножья, и завод "Метиз" и даже мясокомбинат, в подвале которого находился КП 1-го батальона…
- А это я, - сказал Карташов. - Видишь белую точку? Это я, у меня был белый тулуп.
- Тогда будем пить про тебя! - Хельмут потянулся за бутылкой.
- А я за тебя, Фриц! Кстати, за что ты Железный крест получил? Это твой портрет в кабинете, над столом?
- Мой. Только не Железный, нет, не дали, это Мерит Крейц, как это, за услуги.
- За заслуги, верно?
- Да. За заслуги. Только нет этого, сабля, меч. Второй класс. Вроде ваша звездочка.
- Не очень-то, - усмехнулся Карташов, у него была именно "Красная Звезда". - У нас считался бабьим орденом - сестричкам давали, связисткам, командирским пэпэжэ…
Они опорожнили все бутылки, остатки от вчерашнего и Хельмут, отяжелев вдруг, сказал:
- Знаешь, я, кажется, опять спать. По-ке-ма-рю, по-вашему.
- А ты по-нашему здорово шпаришь. Почти без акцента. Сколько в плену пробыл?
- Восемь год.
- Где?
- Сибирь. Недалеко Омск.
- Не был, не был в тех краях…
- А я вот был. Даже любил.
- Что любил?
- Не что, а Катю.
- Катю? Русскую?
- Русскую. Подавальщица.
Карташов хлопнул Хельмута по спине.
- Хорошо тому живется, кто с молочницей живет… Не плохо устроились, кригсгефангены…
- Да, вашим хуже было.
Карташов хотел что-то ответить, но раздумал.
- Ладно, ложись. А я разминочку сделаю, воздухом подышу.
- У нас тут парк рядом, хороший, лебеди плывут.
- Лебеди, лебеди… А где твоя жена, фрава?
- Нету…
- И не было?
- Была…
- И?..
- И нету…
Помолчали.
- Ладно, я пошел… Дай мне денег каких-нибудь, у меня только франки.
Хельмут стал рыться в карманах пиджака. Что-то нашел.
- Не загуляешь?
Карташов рассмеялся:
- С моим-то немецким?
- А водка по-немецки тоже водка. Пол-литра я тебе дал, даже больше.
Карташов сделал вид, что обиделся.
- За кого ты меня держишь? За алкаша, что ли?
- Вот именно…
Оба рассмеялись.
- Не хами, фриц. Шлафен, шлафен, а я немного шпацирен. Нихт дринкен…
Но "нихт дринкен", не пить, не получилось.
Парк был пуст, киоски закрыты. Ну лебеди, ну утки. Лебеди такие красивые, изящные в воде, на берегу оказались вдруг грузными, неэстетичными, лениво топающими вразвалку и очень агрессивными, все время ссорились между собой… Тем не менее, покормил их какими-то крошками, оказавшимися в кармане.
Да, забавно все это, - думал Карташов, обойдя весь пруд и примостившись перекурить в какой-то беседке, он не любил курить на ходу. - Забавно… Через сорок лет, в каком-то Гамбурге, проснуться и обнаружить рядом стакан водки, ну, не стакан, полстакана, и очищенный мандарин, а потом продолжать опохмелку с гитлеровским кавалером Креста "За услуги", правда, говорит, без мечей, с обер-лейтенантом, который фотографировал тебя, старшего лейтенанта, со своей чертовой "рамы", с первыми лучами солнца появлялась она над твоим Мамаевым курганом… Бывает же такое… Он, этот самый, как выяснилось, Хельмут, а не Дирк, еще на вернисаже подошел к нему и, весело улыбаясь, спросил: "Я слыхал, вы тоже сталинградец. Где стояли?" Потом, на приеме у Дирка, все подливал и подливал. Ненадолго возле них появился и писатель, - "А нельзя на троих?", - тот самый, за которым надо было следить, он тоже оказался сталинградцем. Но вскоре куда-то исчез, так и не выяснив с Карташовым, были ли они соседями на Мамаевом кургане. Успел, правда, рассказать, про письмо от одного немца, который тоже воевал в Сталинграде. У вас в книге, пишет, рассказано о том, как герой, вернувшись из госпиталя, обнаружил в штабной землянке трофейный аккордеон. "Так вот, в Шестой нашей армии, аккордеон был только у меня и меня часто приглашали то туда, то туда. Потом меня ранило и эвакуировали в тыл. А аккордеон остался. Не о нем ли вы написали? И какова его дальнейшая судьба?" Ничего себе фриц?
Выяснилось вдруг, что нет сигарет. И сразу же появилась цель. (Вторая, подспудная, тут же всплыла и присоединилась). Вышел через другие ворота на улицу. Чистенько, подметено, ни бумажки, ни собачьей кучи - не Париж, нет - но все, будь оно неладно, закрыто, Не без труда обнаружил какого-то немца - "сигаретен, сигаретен?" Тот задумался, потер переносицу, сказал "хабен" и указал на трамвайную остановку. "Цвай унд драйциг, битте". Карташов понял, что тридцать вторым номером надо добраться до гавани, до порта. Трамваи, слава Богу, уже ходили. Подошел 18-й, 16-й, наконец, 32-й, длинный, желтый, с рекламой на крыше "VODKA PUSCHKIN". Весьма символично, подумал Карташов и сел в пустой вагон.
Ехали долго, через весь город, позвякивали на каждой остановке. Пассажиров почти не было, два-три за всю дорогу.
Наконец, приехали. Вагоновожатый сказал: "Энд-стацион" и вышел. Карташов тоже.
Краны, краны, краны… Пароходы. Очень много. Один вплотную к другому. Карташов ожидал моря, но оказалась река, очень широкая, но река. Эльба… Гамбург стоит на Эльбе - вспомнил школьную географию. Ну и черт с ней, с Эльбой, где же тут кабак? И кабак обнаружился. Под названием "Акапулько". Это сразу же как-то развеселило.
"Морген!" - сказал он, входя в "Акапулько". "Морген", - ответил из-за стойки толстый хозяин в удивительно чистом фартуке.
- Сигаретен. "Голуаз" унд айн бир, - и, подумав, добавил, - битте!
Ему принесли очень высокую кружку очень холодного пива, но "Голуаз" не оказалось и вместо него дали "Кэмэл", тоже крепкие. Потом попросил зачем-то газету - "цайтунг!" - и перед ним положили на выбор три цайтунга, все на палках. Он выбрал ту, где было больше фотографий и стал их рассматривать.
И вдруг… Вдруг обнаружил, листая газету, что сегодня не больше, не меньше, как девятое мая, День Победы.
День Победы!
Господи, сколько было выпито в этот день тогда. Тогда… Сколько это лет прошло? Тридцать… Тридцать восемь лет. Ну и цифра… Тридцать восемь! Страшно даже подумать. Сколько ж было ему в сорок пятом? Двадцать пять? Двадцать шесть? А сейчас…
День Победы… А он сидит в каком-то занюханном гамбургском портовом кабачке и не с кем даже чокнуться… Люненбург, где Зеленин, Леонов и Шелковский, далеко, за пятьдесят километров, да никто из них не воевал. Писатель, тот, правда, воевал, но с ним выпьешь, потом, в Париже, со свету сживут, ну его… Хельмут? Парень отличный, что и говорить, и крест за войну, а по-русски шпрехает что надо, и Катьку какую-то где-то там под Омском это самое… Нет, нужен свой, оттуда…
Он вспомнил рассказ, который прочитал в каком-то советском журнале. Назывался он "Знаменательная дата". Про парня, работягу, который вдруг вспомнил, проснувшись, что сегодня какая-то круглая годовщина того дня, когда он впервые вступил в бой. И решает как-то отметить его. Ста граммами с каким-нибудь фронтовиком. И, вот, из забегаловки в забегаловку, а выпить не с кем. Все молодежь. "Для нас, папаша, это все история… По книжкам, по кино…" К концу дня обнаружил, наконец, какого-то ханыгу, полковника в отставке, в пивном баре на Столешниковом…
Мда… До Столешникова далековато… Но неужели в таком городе, как Гамбург, портовом городе, со всего мира корабли, не найдется русского морячка-алкаша… Не может быть! Пусть молодой, черт с ним…
Расплатился, вышел на набережную. Озирнулся. Краны, краны… Трубы, трубы… С желтыми, белыми, красными полосами, с какими-то буквами. Наконец, обнаружил трубу с серпом и молотом. Хочешь жни, а хочешь куй! - вспомнилось. Подошел ближе. Сухогруз "Первомайск", но во втором ряду. У причала такой же, только с панамским флагом - по диагонали синий и красный квадрат, по другой - синяя и красная звезда - когда-то марки собирал, вспомнилось. Походил, походил, взад и вперед, с панамского сошло несколько человек, советский был мертв, и на палубе никого.
"Не пускают, гады, - подумал Карташов, - контактов боятся…"
И в этот момент увидел троих. Шли рядышком, какие-то унылые, не торопясь, останавливаясь у каждой витрины. Все трое в кепках, пиджачках. Пошел вслед за ними.
Первые дни, месяцы после демобилизации долго еще снились всякие бомбежки, "Юнкерсы", "Хейнкели", верткие "Мессера", артобстрелы. Потом все реже и реже. А сейчас? Прошло столько лет, а годы эти, кровавые, страшные, кругом смерть, - вспоминаются ну, не с нежностью, и вовсе не как героические, но вроде как чистые, незапятнанные. В госпиталях было просто отлично, благо, оба раза был ходячим. Врачи, сестрички, ребята по палате - все хорошие. Палата офицерская, двадцать шестая.
Трое лейтенантов, два капитана, ну и один солдат, на побегушках, за выпивкой, базар рядом, в двух кварталах. "Пейте, ребята, - молила завотделением пышнотелая Ася Аркадьевна, - пейте, но, молю вас, только в палате. Не пикируйте, Христа ради, засекут, мне же неприятности будут…" Иной раз и сама забежит, пригубит слегка. Старше майора в камеру не принимали. Политруков тоже, от ворот поворот. "Политработник?" - "Да" - "Вали отсюда. Здесь воевавшие. Попробуй в тридцатую, может примут".
Хорошо в госпитале.
Да и на передовой не всегда стреляют. Декабрь, январь в Сталинграде совсем тихими были. Относительно, конечно. Но бомбежек не было, артобстрелов тоже, так, из минометов шпарили. И землянки, как говорил украинец Охрименко "добре отладнанi". Тюфяки, подушки, кастрюли, посуда - из развалин солдаты натаскали. Кое у кого - у артиллеристов, у начальника связи, на КП первого батальона - патефоны, Шульженко, Утесов, Бернес… У разведчиков всегда есть, что выпить. Вот это и вспоминается…
А день рождения? Это, правда, уже после Сталинграда, на Украине, перед самой Курской дугой. Припухали. Молоко, сметана, девчата. Стояли в селе Червонотроицкое, жили "по хатам", форсили, всовывали целлулоид в недавно появившиеся погоны, придумывали себе какие-то кортики, за которые начальство наказывало, но все равно, все носили. К оружейникам была очередь - там делали из плексигласа ручки к саперным ножам… Благодать.
И подвернулся день рождения. Саперы, с ними была дружба, соорудили самогонный аппарат и комвзвода Кучин цедил потом целую неделю живительную влагу в котелки и фляжки. В субботу вечером собралось в хате человек двадцать, не меньше. Командиры батальонов, рот, спецподразделений. Хорошо выпили, закусили. Хозяйская Оксанка и ее подруги соорудили даже холодец, где-то достали и поджарили двух петухов…
А на утро… Чуть свет явился связной командира полка. "К себе вызывают, срочно!" Явился пред светлые очи, руки по швам.
- Выспался, капитан?
- Выспался, товарищ майор.
- Голова не болит?
- Никак нет, товарищ майор.
- Это хорошо.
Помолчал.
- А ты, вроде, из интеллигентной семьи? А? Мамаша, если не изменяет память, врач?
- Так точно, товарищ майор.
- Эх ты, капитан, постыдился бы… Так вот… - ироническая интонация сменилась строгой. - Аппарат самогонный уничтожить! А Кучина, командира взвода, на десять суток. Ясно?
- Ясно, товарищ майор.
- Кругом, шагом марш!
Карташов по всем правилам козырнул и повернулся через левое плечо. Когда взялся за ручку двери, майор окликнул его.
- Капитан!
- Слушаюсь…
- Голова ты все-таки, садовая, - майор печально и протяжно вздохнул. - На следующий раз, заруби себе на носу, будешь юбилей праздновать, приглашай командира полка. Ясно? Иди…
Хороший был майор, ничего не скажешь. Пытался даже после войны разыскать его, увы, не нашел… А аппарат пришлось, все-таки, сломать. Ну, а Кучин отделался одними только сутками.
Вот такое и вспоминается теперь. А бомбежки и "Юнкерсы"? Ну были, ну чего вспоминать. И отступление из-под Харькова до самой Волги было. Пыль, грязь, попутные машины, подводы, пешком…
Все это тоже куда-то отдалилось, а вот 31-е января, яркий, солнечный, веселый день, когда немцы драпанули с Мамаева, помнится, как будто вчера произошло. И второе февраля, сталинградский день Победы, все небо в ракетах, трассирующих очередях, утром еще ничего, а с полудня никто уже на ногах не держался…
Потом вереницы пленных. Документы и фотографии отбирать! Таков приказ. Ну и черт с ним! С чего это я буду у фрица карточки его Гретхен отбирать? А у каждого, поди, альбом, а то и два, с этими белокурыми медхенами и стариками-родителями… Ну и пусть.
Один только случай омрачил праздник. О нем не хотелось вспоминать. Но вспоминалось. В тот самый яркий, солнечный день где-то за Мамаевым курганом Карташов обнаружил в полуразвалившейся халупе человек десять-двенадцать раненых немецких солдат. Жалкие, замерзшие, голодные, они попросили у него курева. Он отдал им все, что у него было. Через час-другой вернулся, притащил кое-что пожрать. Все они были убиты. Какая-то пьяная сволочь покончила со всеми автоматной очередью… Это был единственный случай жестокости, с которым столкнулся на фронте Карташов.
Но все это было в ту войну, сорок лет уже прошло с тех пор, в ту, говорят, самую жестокую, самую безжалостную… А может, и не самую? Может, в Афганистане и пострашнее?
Карташов уже привык к тому, что первая реакция большинства советских, с которыми он сталкивался на Западе - то ли в Лувре, то ли в магазине "Тати", самом дешевом в Париже, доступном для более, чем тощего туристского кармана - первая реакция - испуг. "Кто вы такой? Что вам надо?" Да ничего, просто услышал русскую речь и захотелось… "Ну, а тем вовсе не хотелось. Их еще в Москве предупредили, что провокации их ждут на каждом шагу посему никаких контактов. А хотелось им только одного, чтоб поскорее вывели их из Лувра, пока не закрылись магазины.
Морячки, на удивление, оказались другими. Когда Карташов, поравнявшись с ними, спросил не с "Первомайска" ли они, те, вернее, тот, что был постарше, лет сорока, с пробивающейся уже на висках сединой, ответил без всякого там страха или даже удивления.
- Мы? Нет, мы с БМРТ. "Теодор Нетте" называется.
- БМРТ? Это что еще?
Все трое весело рассмеялись.
- Большой морозильный рыболовный траулер, дорогой товарищ.
Так и завязался разговор, закончившийся через час-полтора в том же "Акапулько", с которого Карташов и начал.
- А как насчет кружечки-другой пивца? - поинтересовался он, выяснив, что морячки без толку топчатся по городу, все магазины закрыты, воскресенье, вот и разглядывают с горя витрины. Денег у них было не густо, чтоб не сказать просто отсутствовали, вчера малость все же отоварились, а у Карташова целых сто марок. И все четверо двинулись в известном уже Карташову направлении. По дороге еще бутылочку шнапса купили - какой-то магазин-щелочка оказался все же открыт.
В "Акапулько" взяли пива, по две порции сосисок, целую гору свежих, хрустящих хлебцев и сразу же, не канителясь, выпили за День Победы.
- Великий праздник! - ставя стакан и вытирая губы сказал старший из морячков. - За него пол-литра на четверых маловато.
Все засмеялись.
- Повторим, старина, не волнуйся, - успокоил Карташов. - Мы богатые. А праздник, действительно, великий.
- А вы воевали? - спросил один из молодых.
- А то как же! Он звонка до звонка.
На него с уважением посмотрели.
Карташову понравились морячки. Мальчишкам было лет по 18–19, оба ладные, крепенькие, с обветренными, медными физиономиями. Валера из Калининграда, родом же из-под Рязани, кругломордый, курносый, кудрявый, почти молодой Есенин, Петро - украинский такой парубок, черноглазый, чубатый, брови в разлет, с Полтавщины. Оба ели свои сосиски не торопясь, они, мол, вовсе не голодны, но от повторения и еще одного повторения не отказывались, вежливо поблагодарив и похвалив сосиски - "умеют, черт, фрицы, сочные они у них".
- Лучше калининградских? - не утерпел Карташов.
Оба только улыбнулись.
- А их там вовсе нет.
Но вообще-то, за тот час-полтора, что они провели вместе, все трое порядки на родине особо не критиковали, только один раз Алексеич, как звали его ребята - он оказался то ли вторым штурманом, то ли помощником штурмана, - не удержался и сказал:
- Сами знаете, всех чернокожих кормим.
К этим, последним, отношение было скептическим - шли они сейчас из Камеруна.
- Дорвались до власти их вожди, вот и жрать нечего. При французах, говорят, лучше было, при проклятом колониализме.
В разговоре Карташов упомянул как-то Андропова, ни плохо, ни хорошо, просто, чтоб коснуться этой темы.
- А нам что, - уклончиво сказал Алексеич. - Нам что Андропов, что Брежнев, один хер. Они далеко. Нам лишь бы капитан был хороший, да помполит не прие….ся.
- А что, не повезло на него?
- А кому повезло? Балласт и все. Рыбу, рыбу давай, да план выполняй. Да на политзанятиях чтоб не спали.
- Ну это, очевидно, и капитан требует.