По обе стороны Стены - Некрасов Виктор Платонович 2 стр.


На этом наши вояжи кончились. Хотели еще в Люксембург мотнуть, да мне уже пора было в Париж. Решили его, заодно с Сан-Марино и Андоррой, отложить до лучшей погоды - начались первые заносы на перевалах.

Вот так, на старенькой, до поры до времени упрямой "Ауди" и знакомимся с миром наживы и потребления, повергая в ужас друзей-французов - никак у них в головах не укладывается, что можно так зазря тратить бензин…

Но возвращаюсь к тому, что прервал, усевшись рядом с Володей в машину… Стало ли лучше? И что значит лучше? В каком смысле? Кому?

Мне, беглецу, лучше. Считаю, что партия и правительство сделали мне подарок. И жена не жалуется, только на то, на что обычно все жены жалуются. В письмах друзьям пишу - всё о’кей. Витя, сын, как и все в его возрасте, собирается обзавестись то ли "Симкой", то ли "Рено" (с тоской думаю об этом моменте - начнутся всяческие волнения с незажигающейся искрой, свечами, карбюратором, и бензин дорожает, и куда бы всем вместе поехать?). Жена его трепещет при приближении очередных soldes - магазинных скидок. Внук Вадик ждет не дождется дня рождения - бабушка пообещала велосипед. За два года он стал настоящим парижским гамэном и носится по всем тротуарам в голубой каске на своей дощечке (scatboard) - очередное мальчишеское увлечение, охватившее весь Запад.

А я от всего этого скрылся к друзьям в Женеву и пытаюсь работать - Париж для этого не создан.

Но, стоп! Расхвастался! Быть может, даже малость приукрасил, обошел молчанием всякие неприятности, огорчения, болезни, смерти (а всё это есть, и не умолчать об этом в дальнейшем). Но, в общем-то, "всё о’кэй" в моих письмах - не особенное преувеличение…

Ну, а там?

Стена…

По одну сторону шестьдесят три года, по другую только три.

Там прошлое, детство, отрочество и юность, мама, друзья, война. Здесь парижи, нью-йорки, Лихтенштейны, воля-вольная, читай "до несхочу" и… Стена. Ее ощущаешь, не видя ее. Увидя, понимаешь, что это надолго.

Мне не суждено ее перескочить. Другим удается. Туда - на недельку-две. Сюда - кто тоже на недельку-другую, на месяц, а кто и навсегда.

- Ну, как? Как Москва? - первый вопрос. - Только не говори мне о колбасе. Знаю, что нет, и знаю, что при желании и умении можно и ветчину достать, даже семгу… А так, вообще, насчет воздуха…

И тут лица вытягиваются.

- Ты понимаешь, Вика, это как-то даже трудно объяснить. Ты вот, три года как уехал. И как будто ничего не изменилось. С точки зрения "колбасной", как всегда, то есть, то нет, а где-нибудь в Ярославле или Вязьме не то что колбасы - ни яиц, ни молока, чтобы поймать, в шесть часов утра надо вставать. Но к этому все привыкли - Москва к своему, Ярославль к своему… А вот с воздухом что-то случилось, всё меньше и меньше. Духота какая-то, спертость. Ты скажешь и будешь прав, что за эти шестьдесят лет не только горным воздухом и легкими морскими бризами дышали, но сейчас как-то особенно сперто. Не будем сравнивать со сталинскими временами - дело прошлое, - но и при Хрущеве была все-таки. "оттепель", и двадцатый съезд, и Пушкинская площадь, и "шестидесятники" у вас на Украине. Тут же, правда, была и Венгрия, Куба, но рядом с этим и Иван Денисович… А сейчас какая-то тягомотина, гниение на корню. Внешне как будто и проблески какие-то, меньше сажают, кого-то выпускают, но страх, охвативший всех, не проходит. Институт стукачей и топтунов не перевелся. За кем-то неотступно ездят машины, телефоны если не у всех прослушиваются, то каждый, у кого ни побываешь, считает, что именно его на прослушке. И сколько ни убеждай, что в КГБ, как в любом советском учреждении, такой же бардак и неразбериха, и что на всех просто пленки не хватит, и магнитофоны барахлят, и лейтенантам, как и всем, всё осточертело, - тебя слушают или не слушают, а телефон накрывают подушкой… А может, вся эта гниль и тоска от того, что читаем сейчас больше - доходят, доходят до нас ваши "Континенты" и "ГУЛаги" - и знаем, что есть какая-то "наша" жизнь там, в Израиле, в Париже, в Америке. Раньше всё в "капстранах" было чужое, а сейчас кап-кап-кап и накапало вас, и живете вы теперь, не умираете, у всех сносные квартиры, а у кого дома и машины…

Спешу оговориться - такими монологами разражаются, в основном, те, кто приехал навсегда, те же, кто погостить, высказываются куда сдержаннее, а иные даже вроде и хвалят. Ну, не то что хвалят, но говорят, что жить в общем можно, продуктов хватает (правда, больше на базаре), у всех телевизоры, у кого и машина. В спор я с ними не вступаю, но вспоминаю, что в свое время, приезжая на Запад "советским" писателем, в каких-то спорах пытался тоже что-то говорить о поголовной грамотности, тиражах книг, очередях в Третьяковку.

С улыбкой вспоминаю я сейчас, как приехал в конце 1962 года в Париж со свеженьким "Иваном Денисовичем" под мышкой (прямо из типографии "Новый мир" дали, еще краской пах) и как со сцены клуба "Жар-птица" хвастался, вот, мол, какие у нас книги стали издавать. А в Манеже, на выставке, даже абстракции сейчас висят и люди спокойно дискутируют между собой, прямо тут, на выставке, под картинами. Наутро я, правда, узнал, что Хрущев с этим делом успел уже расправиться, но это было наутро, а с трибуны я говорил весело и убежденно.

Недавно я ехал в одном купе из Рима в Венецию со своим старым другом Пьетро Цветеремичем.

Двадцать лет тому назад он перевел на итальянский мой "Родной город", и вот через столько времени мы опять встретились.

Меня до сих пор интересует, каким я был тогда, как вел себя, верили ли мне, был ли убедителен, не чувствовалось ли где-то, что я в чем-то неискренен, повторяю чужие слова? Я спросил об этом Пьетро. Он улыбнулся.

- Видишь ли, тогда мы оба были членами партии. И по-видимому, во что-то еще верили. Сейчас мы оба уже беспартийные, что-то оборвалось в нас… Нет, тогда всё было в порядке, можешь не волноваться, выпивши, ты даже говорил больше, чем положено советскому писателю, но того, что у вас называется антисоветчиной, не порол.

Я понял, что Хрущева все-таки не называл безграмотным самодуром, а Красную Армию я и сейчас защищаю от несправедливых нападок.

3

Вспомнил о Красной Армии и с грустью обнаружил, что из фронтовых друзей никого-то и не осталось.

Отвлекусь-ка я немного в сторону.

О Ваньке Фищенко - лихом и хитром разведчике нашего 1047 стрелкового полка я уже писал. Лучший мой фронтовой друг. Он был моложе меня лет на двенадцать, но до войны - совсем еще мальчишкой - умудрился побывать где-то на севере (в погоне за длинным рублем). Там, по его словам, не зная, куда девать деньги, вставил себе полон рот золотых коронок. Потом пропил их, поэтому зубы у него без эмали, что, правда, не мешало открывать ими бутылки и крышки от консервов. В Сталинграде мы с ним не очень дружили, даже как-то поссорились, подружились же в медсанбате, потом в госпитале, в Баку, - четыре месяца койка в койку.

В том, что я оказался в медсанбате (он потом утверждал: "…а не на том свете"), повинен был именно он. Дело было на Украине, летом 1943 года, на берегу Донца. Чем наша часть занималась тогда, трудно сказать: считалось, что наступаем, на самом же деле топтались на месте. Случилось так, что дивизионный инженер Ниточкин, а заодно с ним начальник штаба полка Питерский, обуреваемые оба неким полководческим зудом, спьяну надумали вдруг овладеть соседней деревней Голая Долина. На свое несчастье, я подвернулся им под горячую руку.

- Давай, инженер, выковыривай людей из кустов, хватит отлеживаться, и шагом марш, вперед! Овладеешь этой чертовой Долиной, к ордену представим, а нет - с партбилетом расстанешься. Ясно? Выполняй!

Приказ есть приказ. Людей, человек двадцать, я собрал, но до выполнения задания забежал к Ваньке Фищенко и угощен там был полной кружкой горилки. Кончилось всё медсанбатом. Сколько мы там пробежали, "За Родину! За Сталина!", уже не помню, помню только, что с поля боя волокло меня не менее четырех человек - как-никак командира из-под огня спасали.

В 26-й палате бакинского эвакогоспиталя мы с Ванькой Фищенко дружно, но в меру, чтобы не подводить врачей, нарушали дисциплину. В ноябре 43-го года расстались - освободили Киев, и я досрочно выписался. Но после войны он меня разыскал, и наша дружба укрепилась уже в условиях "мирного созидательного труда".

Некоторое время он жил у меня, и, должен сказать, я не без некоторой гордости (и даже зависти) любовался им, когда он - пьяница и первый заводила, - согнувшись по ночам над столом, делая свой дипломный проект, заканчивал горный техникум. Потом, на шахте, к нему относились с превеликим уважением, хотя случались и срывчики - в кое-каких ситуациях он был не слишком воздержан. Ситуации эти заносили его иной раз в противоположный конец страны - я об этом уже писал, - и в последний раз я его видел в период одного из этих заносов - заскочил на часок, с поезда на поезд, по дороге в Сибирь. Залихватский чуб его, свисавший чуть ли не до подбородка, малость поредел, зубов во рту, тех самых, которыми он когда-то открывал бутылки и крышки от консервных банок, стало заметно меньше, нос кто-то свернул ему на сторону, но глаза, живые, хитрые, оставались прежними.

Опустошив вторую поллитровку, похлопал всех по спинам, влез в оба своих пальто ("второе на загон, когда всё пропью!") и умчался в очередное странствие, в поисках длинного рубля - "устроюсь, напишу!". Написать не написал, а явился на мою киевскую квартиру буквально на второй день после того, как я ее покинул навсегда… Оставшиеся после меня друзья приняли его по всем правилам, но, в силу именно этого, никто потом не мог вспомнить, откуда он свалился и куда держал путь.

И не увижу я никогда уже своего бедолагу, беспутного Ваньку, и не раздавлю с ним пузырька, и даже письмо не знаю куда написать, за три года нашего отсутствия ни у кого из наших общих друзей он не появился (я бы знал), канул в неизвестность…

А парень он стоящий, очень неглупый и очень способный - все мои друзья, и киевские, и московские, крепко полюбили его, прощая даже невоздержанность при определенных обстоятельствах. Да, не встретиться нам уже на этом свете…

Растворился и другой друг, второго периода моей фронтовой жизни - Николай Митясов. Был он начальником штаба, а я замкомбата 88-го гвардейского саперного батальона. Когда мы познакомились, он был тогда еще командиром роты, и только после того, как начштаба Щербаков в Одессе подорвался на мине, назначен был на его место. Дружба наша длилась недолго, каких-нибудь четыре месяца, и прервана была немецкой пулей, угодившей в меня в городе Люблине и навсегда оборвавшей мою военную карьеру.

В память о нашей дружбе я окрестил своего героя в "Родном городе" его именем и фамилией, это и свело нас вторично. "Ох, и доставил ты мне хлопот своей повестью, - жаловался он мне потом, улыбаясь. - Жена остается женой. Не поверила, дуреха, что ко мне твой Николай Митясов не имеет никакого отношения, всё допытывалась, почему я скрыл от нее Шуру и Валю, о которых твой Некрасов проболтался".

Встретились мы с ним и крепко выпили только один раз. Жил он в Москве, учился в Инженерной академии. Потом некоторое время переписывались. Последнее письмо пришло издалека. Писал, что живет и работает сейчас за пределами нашей страны, учит саперному делу каких-то "туземцев" и в знак благодарности получил в подарок машину ни больше, ни меньше, как от самого короля. Какого, я так и не мог понять - марка и штемпель были советские, а кроме афганского, никакого другого короля я поблизости не обнаружил.

Смотрю на фотографию, висящую у меня в Париже над столом, - наш батальон весной 44-го года в лесу, где-то у Чарторыйска, на Западной Украине. Лица все знакомые, родные, а фамилии уже позабывал. Комбат Петров, замполит Абид - убило под Берлином, командир отделения Петроченко, писарша Люся, ну и Коля Митясов - остальных забыл. Нет на фото Страмцова, Николая Лукича - перевели в штаб дивизии, а в Сталинграде он приходил еще в мой полк со своими дивизионными саперами выполнять какое-то задание. В 48-м, в Германии, мы с ним снова встретились. Стал командиром того самого 88-го саперного батальона, в котором я заканчивал службу. Стояли они возле Геры, я заехал к нему на несколько дней, вроде даже на охоту ходили - сохранилось фото с двустволками, - но подстрелить никого не подстрелили, больше пили на свежем воздухе.

Переписывался одно время с Костей Половневым - начартом нашего полка, тоже в Баку вместе лежали, с комвзвода Ильиным. Оба они сибиряки. Ильин, уйдя на покой, занялся вдруг тканьем ковров - так, для души, хобби. Прислал фотографии своих изделий, просил указать, какой понравился, соткет, пришлет. Я без особого энтузиазма отнесся к этому предложению, и, по-моему, он даже немного обиделся. Да простит он меня - мы с ним не долго вместе служили, но я полюбил его за спокойствие и юмор. "Да, - говорил он с оттенком грусти, - грудь моя не запятнана орденами!" Начальство его не очень любило, в основном, за излишнюю интеллигентность.

Ну и, наконец, Валега, дорогой мой лопоухий Валега. Связной, ординарец, денщик, а в общем тоже друг, хотя и была между нами разница лет в пятнадцать. О нем я уже много писал. О том, как воевали, как нашел он меня после войны, как "пропил" я его, как потом встретились дома у него, на Алтае. На память об этой последней встрече осталась куча фотографий и среди них самая моя любимая - оба в обнимку на траве, одни макушки видны.

А на следующий день в клубе был торжественный вечер. Вечер сталинградцев. Пустили фильм "Солдаты", в нем Валегу играл Юрий Соловьев - он тоже со мной приехал, а к концу полдюжины сталинградцев поселка Бурла, все при орденах и медалях, делились воспоминаниями. Блистательнее всех мой Валега. Вышел в аккуратном пиджачке, белой рубашке, застегнутой на все пуговицы, потоптался и, не поднимая глаз, сказал: "Ну, как воевали? Минировали, ставили спираль Бруно, опять минировали. Вот и всё… Спасибо, что пришли…" - и ушел со сцены. Хлопали много. А я только глаза утирал…

В первый свой парижский Новый год я поздравил его красивой открыткой. Он ответил. Ко Дню Победы опять поздравил. Он не ответил. Это не в его привычках. Думаю, что тут не без постороннего влияния. А несколько дней тому назад отправил ему роскошный большой календарь с видами столиц мира. Дошел ли? Висит ли на почетном месте, где все фотографии, и та, с макушками? Или застрял где-нибудь на таможне или в райкоме?

…Валега! Пей, оруженосец! Пей за победу! Видишь, что фашисты с городом сделали? Кирпич и больше ничего. А мы вот живы. А город… Новый выстроим, правда, Валега? А немцам капут. Вот идут, видишь, рюкзаки свои тащат и одеяла, о Берлине вспоминают, о своих фрау. Хочешь в Берлин, Валега? Я хочу, ужасно как хочу. И побываем мы там с тобой - увидишь! Обязательно побываем. По дороге только в Киев забежим, на минутку, на стариков моих посмотреть. Чудесные старики, ей-Богу. Давай, выпьем за них - есть там еще чего?

Это последние страницы из "Окопов Сталинграда". Писались они тридцать три года тому назад, когда я даже не знал, жив ли он или нет? Тогда ему было лет двадцать, не больше. И только через пятнадцать лет узнал он, что стал "героем" книги и кинофильма. Вот что в жизни случается. А сейчас трижды дед, а седины нет - как писал он в одном из писем.

И нет больше писем… И не увидимся мы никогда…

А вдруг?

Я провожал друга, все того же Володю Загребу, из Парижа в его Альткирш. Что-то напутали в расписании и пришли на вокзал, Тар де л’Эст, за час до отхода поезда. Зашли в ресторан, заказали по чашечке кофе. В ожидании кофе я побежал за "Франс-Суар", а когда вернулся, Володя уже оживленно беседовал на своем сверхбойком французском языке с молодым парнем, соседом по столу. Тот в мое отсутствие поинтересовался, не итальянец ли Вова (судя по акценту), Вова сказал, что он русский, но работает во Франции. Тот рассмеялся и сказал, что он француз, но работает в Англии. Начинающий журналист, он поехал в Лондон, попрактиковаться в английском. Работает барменом.

Мы разговорились, о том, о сём. Володя не преминул сообщить Жану-Мари о моей профессии.

В результате получил я от этого Жана-Мари недельки через две-три из Лондона довольно интересное письмо. Он разыскал где-то мою книжку "В родном городе" на французском языке, и вот, оказывается, она его заинтересовала.

"Прочел с большим интересом, - пишет он, - но многого не понял. Не понял, в частности, "милитаристскости" вашего Николая Митясова, его тоски по фронту, по войне. Я на стороне Алексея, который так убедительно развенчивает культ "окопного братства", процветавший в немецком Вермахте. Ответьте мне, объясните. Ведь мысли Николая - это, вероятно, ваши мысли, ваши ощущения".

Ответил я ему пока кратко (не в моих силах писать по-французски, а переводчика под рукой не оказалось), попросил прочесть для начала "В окопах Сталинграда", а потом уж поговорим всерьез.

Как же милому, пытливому Жану-Мари всё это объяснить? Милитаризм, культ войны… Вермахт, Красная Армия…

Грубо, в общих чертах, гитлеровская философия "окопного братства" такова: на войне, перед лицом смерти, все равны. Пуля не считается с тем, кто ты - богач, бедняк, граф или рабочий. Поэтому - да здравствует война! - она, кроме героизма, рождающегося на ее полях, сближает людей, уничтожает различия между ними…

Убедительно? Может быть. Война уравнивает всех! Да здравствует война! Хох! И рождает героев! Хох! Героический народ героически воюет! Идет на смерть! За фюрера! За народ! Ein Reich, ein Volk, ein Führer!

Мы тоже кричали "За Родину! За Сталина!". Но мы другое дело. Разве мы захватчики? Мы освобождали, воссоединяли, обороняли свою родину. От Финляндии в том числе (война, на которую в художественной литературе наложено строгое "табу"), "мы чужой земли не хотим, но и своей, ни вершка своей земли не отдадим!" С вершками что-то не очень получилось, но кончилась война всё же в Берлине, а не в Москве. И чужих земель, которых не хотели, вдруг захотели и наприсоединяли вдоволь. И отгородились Стеной.

Но это сейчас. Тогда же, тридцать с лишним лет назад? За что мы воевали? Да не "за", а "против". "Бей фашиста!", "Убей немца!". Ясно и просто. В конечном итоге всё это привело к тому, к чему привело. Тоталитаризм сменил просто окраску - коричневую на красную. Могли ли мы, воевавшие, предвидеть это? Нет! Казалось, что война кое-чему научила - отучила от бахвальства, вранья, научила смотреть правде в глаза. Наконец-то!

Так думали мы тогда, в Сталинграде, и потом, обнимаясь, целуясь и стреляя в воздух после победы. Всё обернулось совсем-совсем иначе. Но память о тех днях, днях, когда мы во что-то верили, свята. Поэтому мы, уцелевшие, вспоминаем о них, как о чем-то светлом, хотя это была и смерть, и кровь, и грязь.

Назад Дальше