Про Фурмана, похоже, все забыли, а ему уже стало тяжело сидеть. Он стал негромко звать кого-нибудь, но никто не шел. Вдруг раздался звонок в дверь, и все сразу выбежали в прихожую, говоря, что это приехала скорая помощь. За дверью стоял огромный бородатый дядька в какой-то потрепанной черной шинели, на голове у него виднелась маленькая черная меховая шапка, а в руке он держал чемодан. "Это бандит! – в ужасе решил Фурман. – Они же не спросили кто там?…"
– Здравствуйте! Скорая помощь, – громко и гулко произнес дядька. Фурман все еще не верил: ведь доктор Айболит должен быть с седой бородой, в белом халате…
– Ну, кто тут у вас пострадавший? Проводите!
Из-под распахнувшейся черной полы показался край мятого белого халата. А где же красный крест?.. Следом за дядькой в прихожую ввалились еще двое в таких же одеждах, но пониже ростом. Все втянулись в комнату, а растерявшийся Фурман опять остался сидеть в одиночестве.
Немного погодя в прихожую выглянула бабушка и сняла его с горшка. Ему разрешили заглядывать в комнату, стоя в дверях. Бабушка сзади прижимала его к себе, чтобы он не слишком высовывался.
Папа уже как-то ожил, виновато улыбался врачу и даже хотел сесть, но тот ему не дал. Огромными ладонями он стал ощупывать папин живот, потом грудь. Папа казался странно маленьким. Один раз он охнул.
Оказалось, у него сломано ребро. Врач отдал уверенные приказания, папу положили на носилки и увезли в больницу.
Как только дверь захлопнулась, в квартире вдруг наступила тишина, запустение, грустная неловкость. Боря как-то неправильно страдал, у бабушки в глазах держались слезы.
Фурмана быстро уложили спать.
Красная площадь
Детский сад был за ГУМом, в одном из тамошних пустых и скучных проходных дворов. На прогулки группу водили через Красную площадь – либо в Кремлевский сад, либо в Александровский, и дорога эта никогда не приедалась: тяжело раскачивались деревянные двери ГУМа, впуская и выпуская разнообразных покупателей; от реки, закрытой веселым нагромождением храма Василия Блаженного, налетал задиристый ветерок; на краю площади бестолково черствел белесый бублик Лобного места; звенела и гудела старая башня с золотыми часами; грозно плыла и плыла над ней толстая темно-красная звезда в металлических прожилках; щелкали фотоаппаратами туристы; при любой погоде с немыслимой сосредоточенностью печатали каждый свой шаг трое кремлевских часовых из смены караула у Мавзолея Ленина; и до самого Александровского сада тянулась плотная очередь притихших, опечаленных людей, многие из которых приехали явно издалека.
В облупившейся каменной ограде Лобного места имелась узенькая накрепко запертая решетчатая калитка, сквозь которую все глазели внутрь, на пустую разбитую асфальтовую дорожку и белый каменный выступ в центре. Говорили, что здесь отрубали головы, – но крови не было видно. – Это же было давно, при царе! Из выступа торчал железный штырь. (Неужели на него надевали отрубленную голову?..)
Однажды группу завели в пестренький и такой с виду приветливый храм Василия Блаженного. Внутри он оказался совершенно другим: в его узких полутемных обшарпанных ледяных коридорах с бесконечно кривящимися поворотами и внезапными крутыми ступенями было просто жутко. Проходя после той экскурсии мимо крошечных слепых окошек, Фурман каждый раз с недоверчивым испугом поглядывал на этот красочный торт.
На площади группу частенько привечали по-особому одетые жизнерадостно каркающие иностранцы, в том числе и японцы – все как на подбор маленького роста и какие-то грустные (знающие шепотом объясняли, что на них американцы сбросили атомную бомбу). Некоторые иностранцы пытались говорить по-русски и с ободряющими улыбками дарили молчаливым, скованным детям значки, карандаши и прочие мелочи, на которые воспитательницы смотрели с очень большим сомнением, разрешая оставить только значки. Дома родители подтверждали, что любой из этих "сюрпризов" может оказаться заразным, и предупреждали, что в следующий раз лучше ничего не брать. Впрочем, потом папа разбирал по значку, что это были "безопасные" туристы из ГДР. Но все равно, лучше в таких случаях отказаться – мало ли что…
И действительно, у многих иностранцев глаза были скрыты за темными очками, и как-то они слишком уж радовались при встрече – что они, детей, что ли, никогда в жизни не видели?
Тусклым осенним утром, когда младшая группа по дороге к Александровскому саду доплелась до Мавзолея, одна из воспитательниц быстро договорилась с кем-то в самом начале огромной очереди, и группа, сразу сбившись из растянутой на пары гусеницы в плотный комок, вдруг оказалась вобрана внутрь и тут же подхвачена текущим с густой неотвратимостью людским потоком. Короткое оживление на окружающих лицах взрослых сменилось смущением и торопливым приготовлением к чему-то очень важному, что вот-вот должно произойти. По мере замедленного приближения к открытым в темноту широким дверям с замершими по бокам часовыми общее волнение все возрастало, и Фурман, чтобы избавиться от охватившей его тревоги, стал внимательно рассматривать ближнего к нему незыблемого чистенького солдата с упертой в гранитный пол новенькой, матово блестящей винтовкой.
До сих пор Фурмана не покидало сомнение, что эти с невозможной четкостью марширующие солдаты – в самом деле настоящие, живые (недаром всем азартно хотелось, чтобы один из них вдруг споткнулся или хотя бы сбился с ноги). Но вот они, совсем рядом – их свежие лица с неровным румянцем на щеках, и глаза – настоящие, не стоят на месте, хотя и очень стараются. Взгляд вдруг скользнул по Фурману, он робко заулыбался, – нет, они не рассмеются приветливо. – ЗДЕСЬ НЕЛЬЗЯ. ОНИ НА ПОСТУ.
И вот уже небо остается позади, шаркающая полутьма. У стены немолодой офицер руководит вполголоса – он здесь знает, куда идти, не торопитесь, по десять шагов вперед и остановка. Десять шагов – остановка… Волнами спереди и сзади шарк. Тусклые светильники, страшные темные углы, резкие повороты. У каждого – строгий офицер. Остановились. Дальше помещение расширяется, свет направлен куда-то в одно место. "НЕ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ! НЕ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ!" Шарканье испуганно взлетает, качание теней на стенах. "Смотрите! Смотрите!" – шепчет рядом воспитательница и тянет голову, кивает, показывает глазами: "Туда!.." Обходим, огибаем какое-то темное, растворяющееся возвышение с тонкими колоннами по углам, накрытое смутной крышей. Мерцает малиново и резко-ало тяжелый бархат. "ПРОХОДИМ! НЕ ЗАДЕРЖИВАЕМСЯ, ПРОХОДИМ!" В центре, чуть приподнятый, головою к нам лежит маленький бело освещенный человек с закрытыми глазами. Что он здесь делает?.. – Спит?! У него очень усталый вид. Нельзя останавливаться. Огибаем. До живота он укрыт красивым одеялом, но сверху на нем пиджак, белая рубашка с галстуком. Он не шевелится, рука лежит на груди. Он МЕРТВЫЙ? Это – Ленин. Не видно, уходим в черный проход, куда-то сворачиваем. – ТАКОЙ МАЛЕНЬКИЙ?! Свет неба режет глаза. Где это мы? Вышли из подземелья?.. А как же это У НЕГО повсюду голова – С ГРУЗОВИК? "Он – мумия. Засох".
Трудно привыкнуть к плоскому простору булыжной площади, светящемуся пространству. Кажется, булыжник пластами покачивается впереди, и справа – тоже… Как заколдованный смотришь на очередь ТУДА.
Мир
Поездки в семью дяди, к двоюродным сестре и брату, всегда казались Фурману праздником. Таня была на год старше фурмановского Бори, а Вова – на год младше. Ехать к ним нужно было от метро "Сокол" на автобусе. Высокие окна их большой трехкомнатной квартиры на пятом, последнем этаже смотрели на сосновый парк, тянувшийся до самого горизонта. В квартире имелась просторная прихожая, несколько коридоров, темные кладовки, полупустая ванная – в общем, хватало места, чтобы повеселиться.
Стояла хорошая, прочная зима с обильным, уже уставшим падать и пушисто улегшимся повсюду снегом. Было еще светло, и, пока взрослые готовились к торжественному обеду, Фурмана отправили со старшими во двор покататься на санках.
Двор был тоже большой, с разнообразными детскими горками – деревянными, снежными, ледяными. Санки были одни на четверых, поэтому усаживались на них каждый раз со смехом и борьбой и извалялись как могли. Под конец Вовка придумал новое развлечение: со всего разгона обвозить санки с дико визжащим Фурманом вокруг столба. В самый последний момент санки почти на боку разворачивались, оставляя глубокий след в рыхлом снегу. Таня вздыхала и качала головой, говоря: "Вовка, ты совсем, что ли? Треснешь его об столб – нам потом до вечера придется его собирать по кусочкам!.." Все смеялись, а Фурман никак не мог поймать удачный момент, чтобы отцепиться и соскочить с нарочно дергаемых туда-сюда санок. Вовка опять набирал скорость – и вскоре произошло то, чего и следовало ожидать: санки на полном ходу въехали в столб. Треснувшись об него головой, Фурман по красивой дуге улетел в сугроб.
Все долго не могли подойти к нему, поскольку хохотали, как безумные. Какая-то тетка, стоявшая неподалеку, даже раскричалась на них за их бессовестное поведение.
Что и говорить, звезданулся Фурман как следует. Но успокоить его им удалось довольно быстро: к щеке приложили ледышку, пощекотали его немножко, пошутили… Однако всякая живость Фурмана покинула. Ему больше не хотелось ни кататься, ни просто гулять. Держа у щеки подтаявшую грязную сосульку, он рассеянно улыбался на их шуточки и подначивания. Во дворе уже начинало смеркаться. Пора было подумать о возвращении домой.
– …Понял? Как ты скажешь, если тебя спросят?
Фурман покорно повторил затверженный урок: что он сам поскользнулся, упал и т. д. Последние инструкции в подъезде, неподъемная дорога на пятый этаж… Наконец пришли. "Ну, Сашка, смотри, не подведи! – строго и весело сказала Таня. – Давай, Вовк, звони!"
Пока мгновенно разомлевшего в тепле Фурмана раздевали на диване в прихожей, старшим выдали веник и выгнали за дверь отряхивать с себя снег. "Ну, как покатались, Сашуня? Хорошо погуляли?.." – Фурман кивал, тяжело поворачиваясь и ловя сквозь дверную щель ободряющие подмигиванья и заговорщицкие улыбки.
Тут кто-то из взрослых вдруг заметил наливающийся синяк – Фурман, если честно, уже и не надеялся. Поднялась тревога, все заохали, забегали. Тайные друзья под шумок проскользнули в детскую. "Как же это так получилось?" – огорченно спрашивал папа. "А ребята где были? Ты ведь вместе с ними гулял? Они с тобой вернулись?" – недоумевал дядя. Таня высунулась, отчетливо погрозила Фурману кулаком и исчезла.
От рассматривания и общего внимания щека начала болеть сильнее. Хотя Фурман еле ворочал языком и даже, расчувствовавшись, немного всплакнул, стать предателем он не захотел и честно произнес все заученные слова. – Никого не выдал, молодец. А ведь мог бы… Впрочем, взрослые и так почти сразу догадались, как было дело. Фурман стал просить, чтобы никого не наказывали, но те, видно, подслушивали за дверью, поскольку в нужный момент вышли и сами во всем признались. В честь праздника их решили простить.
После замечательного обеда, открывшегося многочисленными закусками (среди которых был обожаемый салат оливье, а также милые консервики сайра и шпроты), продолжившегося горячим бульоном (в сопровождении большого рассыпающегося пирога с капустой и аккуратных подрумяненных пирожков с капустой и рисом) и уже с некоторым трудом доеденной жареной курицей, а завершившегося в конце концов долгожданным чаем с трюфельным тортом, – после всего этого Фурман не смог вылезти из-за стола и, полузасыпая, колыхался в странной смеси внутрипраздничных ощущений: сытого счастливого головокружения, тупой боли в пылающей правой щеке, легкой вечерней обиды на Таньку, Вовку и Борьку, опять бросивших его, и несомненного, покрывающего все остальное, довольства и любви ко всем окружающим… Наверное, это подействовало и на синяк, который перестал расти, а на следующий день как-то сам собой забылся и исчез почти без следа – к удивлению Бори, еще некоторое время с напускным садизмом шутившего на эту тему.
Без семьи
На лето детский сад выезжал на дачу в Подмосковье, в район станции Сходня. Детсадовская территория располагалась в поселке на вытянутой плоской вершине холма. Одна сторона холма полого спускалась к лесу, а другая круто обрывалась в долину с протекавшей по ней извилистой речушкой. Поселок заканчивался широкой вытоптанной поляной у края страшного обрыва – и там, в пропасти, слегка покачиваясь, словно верхушка купола гигантского воздушного шара, неизменно открывался щемяще-волшебный вид на тихую речную долину, сонную деревню, необъятное небо и цепь далеких зеленых холмов на горизонте.
В хорошую погоду детсадовские группы выводили на поляну гулять. Иногда туда шли не через поселок, а кругом, полузаброшенной лесной колеей. В заросших камышом придорожных болотцах на разные голоса, странно и подолгу треща, квакали лягушки; в желтовато-бурой стоячей воде ни на секунду не прерывалась по-своему устроенная жизнь с ее бесчисленными мелкими передвижениями; во время коротких остановок мальчишки сноровисто вылавливали из теплых луж смуглых чудаковатых головастиков, проделывая с ними быстрые и простые бесчеловечные опыты.
Выходя на поляну, все первым делом бросались отыскивать редкие, не успевающие созреть ягоды земляники. Едой считались также плотные пестрые цветочки под названием "кашка", обладавшие едва ощутимым сладковатым привкусом (после тщательного пережевывания их, правда, полагалось выплевывать), нежные кисленькие листики заячьей капусты, которые в больших количествах произрастали в сырых тенистых местах на территории детского сада и на опушке леса, и еще "вар" – сухая асфальтовая смола, делавшая зубы черными, но зато, как говорили, очень для них полезная.
Два раза в день через поляну проходило деревенское стадо, и вытоптанная трава всегда была усеяна старыми, с серой корочкой, и совсем свежими коровьими лепехами, в которые на бегу, забывшись (а то и нарочно толкаемые) частенько вляпывались к общему смеху; потом, разогнав дразнящихся зрителей, сердито возили ногой по траве, оттирали желтые пятна пучками и, когда все уже вроде бы было чисто, недоверчиво нюхали руки… Самого стада все боялись. Бесконечно пересказывали какие-то ужасные истории про быков, бросающихся на красный цвет, тревожно осматривали свою одежду – тех, на ком было хоть что-то красное, по их слезным просьбам загораживали своими телами, с безжалостной насмешливостью угрожая в случае чего выставить на обозрение быку. При появлении стада все спешили приветливо поздороваться с невзрачным мужичонкой-пастухом в выгоревшем плаще, который, к общей радости, оглушительно хлопал бичом и с непонятной злостью ругался на своих огромных, по-дурному задумчивых "подчиненных".
Несколько раз на опушке поднимался ужасный визг: "Разбойники! Разбойники!" – все в панике бежали сначала оттуда, потом, наскоро вооружившись палками и камнями, туда: внизу, среди деревьев, неторопливо огибая холм, проезжала вереница всадников. Одеты все они были легко и по-разбойничьи ярко, однако оружия ни у кого не было видно (пистолеты могли прятать в карманах?!). При первой встрече все молчали – это было похоже на сон… При следующих, когда уже стало понятно, что никакие это не разбойники, а просто спортсмены (или, если даже и разбойники, то выкрадыванием детей и приготовлением из них супа не интересующиеся), многие решались выкрикнуть что-нибудь – окликающее или дразнящее. Конники с веселой снисходительностью поглядывали вверх, на стремительно наглеющих малолеток, готовых кинуться врассыпную от любого резкого движения или громкого звука. Однажды кто-то из всадников вдруг лихо свистнул, и все храбрецы тут же с дикими воплями помчались к поселку, вызвав гнев воспитательницы. Среди всадников были и женщины. Одна, молодая и стройная, в красиво облегающем костюме, казалась особенно суровой и всегда смотрела только прямо перед собой. Все решили, что она атаманша.
В самую жару, когда даже каменно-асфальтовый "вар" размягчился на солнце так, что его можно было просто сосать, не разжевывая, на поляне откуда-то появился фурмановский дедушка. Они сели в сторонке, в бледной, едва уловимой тени двух сосен, вцепившихся в край обрыва. Дедушка стал доставать из знакомой домашней сумки свертки с чудесными полузабытыми вкусностями, и Фурман, лихорадочно набивая рот, поделился с ним своими здешними заботами и радостями: мы тут тоже, мол, вар едим. Дедушка – очень пекло, он щурился, – разобравшись, о чем идет речь, уговаривал Фурмана оставить это: "Не надо, Сашенька, зачем? Не стоит – это же грязь! Вот, скушай лучше, я тебе привез из дому…" Потом, щурясь, стал расспрашивать об "условиях", о "приятелях"… – кому не известны эти беседы с ребенком, внушающие взрослому только холодное отчаяние.
От края поляны к соснам один за другим спускались и потихоньку подползали все ближе несколько придурковатых мелких заброшенных существ из фурмановской группы. Они с печальными, осторожными взглядами приседали, делая вид, что просто решили поковыряться здесь в песке, и с жадным любопытством изучали, как Фурман, обливаясь соком, лопает огромный персик с пушистой кожицей и что там еще ему привалило. Дедушка щурился, Фурман посматривал с покровительственным, слегка предостерегающим равнодушием (как и на него самого, бывало, поглядывали другие счастливцы), они – ковырялись, опуская головы к земле. Наконец дедушка давал каждому из них по конфетке, и они, сразу оживая, укарабкивались наверх – ко всем…
С другого конца поляны долетал пронзительный голос воспитательницы, дедушка торопливо складывал в сумку бумажные обертки, колюче целовал Фурмана и делался меньше, меньше – под высоким плотно-голубым небом, под грозно сверкающим золотым комом солнца, на петляющих утоптанных тропиночках, скрываясь за кустами, рощицами, горками, и вот, промелькнув в последний раз далеко-далеко (а может, это был уже и не он), таял в дрожащем желто-зеленом мареве…
Некоторое время полностью включиться, вернуться в общий поток Фурману мешал твердый комок в груди; казалось странным, что ты находишься здесь и должен оставаться только здесь, – но вскоре эта легкая раздвоенность смывалась продолжающимися впечатлениями.
"Чего уставился?!"
Нежданный, наступил банный день. Режим смялся, конечно… Мыли в тазах, в маленькой запарившейся комнатушке рядом с кухней, по три человека за раз. В деловитых соскальзывающих и крепко хватающих руках покорное тельце то обливалось там и сям приятными струйками горяченькой водички, то по нему полз острый холодок – когда зачем-то приоткрывали дверь, то его как-то уж слишком решительно поворачивали, склоняли, жестко терли в нужных местах и наконец передавали, завертывая в полотенце, с рук на руки, но еще некоторое время, вытирая, зажимали и больновато подергивали за волосы.
– Сиди!
Фурман, укутанный полотенцем, сидел со спущенными ножками на высоком столике – приходил в себя.
Сквозь запотевшие стекла видны были кусочками густые ели возле домика, беззвучно махавшие лапами, а здесь – на взлете таял парок, и голоса были гулкими и одновременно какими-то наволгше-помятыми.
Дети средней группы уже заканчивались, надвигался обед. Краснолицая светловолосая Анна Андреевна, давно уже сбросившая белый воспитательский халат, домывала своего последнего, и Фурман посматривал, как теперь того вертят и дергают в разные стороны. Потом его тоже посадили на соседний столик, и высокая старуха няня принялась за него, уже почти не спеша.
– Фу, духота какая – не могу больше, вся мокрая! – говорила Анна Андреевна, обмахиваясь ладонью. – Может, мне тоже пока ополоснуться? Успею до обеда, как ты думаешь?