Одним из его развлечений было постоянное придумывание статей из нескольких слов или изречений в стиле Лярусса – про всех, кого он знал или встречал. Статьи о себе он даже записывал. За эти годы их набралось несколько сотен. И хотя в каждой находилось что-то, отличающее ее от других, все же его – пусть еще не законченная – жизнь вмещалась в сколько-то десятков хорошо организованных слов. Это воодушевляло Франца и, не переставая удивлять, давало надежду на то, что жить так, как он – вполне хорошо.
3. Еще одним доказательством его личной поверхностности было то, что Франциск ничего не знал про свой род. Даже про отца и маму знал только виденное в детстве. Они почему-то ни разу не говорили с ним о прошлом, а он не додумался хоть о чем-то спросить. Все детство знай себе рисовал в одиночестве все, на что смотрел. Родители умерли без него, у него тогда уже был свой учитель в другом городе. В конце концов как-то Франциск понял, что ни разу, даже в первые годы жизни, не нарисовал ни маму, ни отца. Редукция их была почти абсолютной.
Может, именно страх продолжения такой пустоты заставил его рассказывать дочке как можно больше всякого-разного о себе. Даже про сотворение мира он старался поведать так, чтобы Анна всегда помнила: про то или другое ей впервые рассказал папа.
Хотя про ее маму – его Анну – он тоже знал только то, что пережил вместе с ней – чуть больше, чем два года. Но этого было достаточно, чтобы девочка знала про маму все, что следует.
А за всю свою жизнь – кроме последних нескольких месяцев – Анна и одного дня не прожила без отца. Даже после того, как стала женой Себастьяна.
4. В сентябре 1914 года она добровольно пошла в армию и после нескольких недель обучения попала на фронт в Восточной Галичине. Себастьян с Франциском остались одни в доме недалеко от главной улочки Яливца. С фронта не было никаких вестей. Лишь весной 1915 в город пришел курьер и передал Себастьяну (Францу отрубили голову за день до этого, и завтра должы были состояться похороны) младенца – дочку героической вольнонаемной Анны Яливцовской. Себастьян так и не узнал, когда точно родилось дитя и что делала беременная Анна в самых страшных битвах мировой войны. Но точно знал – это его ребенок. Назвал ее Анной, точнее – второй Анной (и уже после ее смерти он часто говорил про нее просто – вторая).
5. Вторая Анна все больше становилась похожа на первую. Действительно ли они обе были похожи на самую первую – это мог знать только старый Бэда. Что до Себастьяна, то он приучился ежедневно сравнивать себя с Франциском.
Он сам воспитывал свою Анну, не допуская к ней никаких женщин. В конце концов случилось так, что восемнадцатилетняя Анна самостоятельно выбрала себе мужа. Им был, конечно, Себастьян.
6. На сей раз не было такого, чего бы он не знал про беременность своей жены. В конце концов, только он и присутствовал при рождении их дочки и – одновременно – родной внучки. И Себастьян видел, как рождение стало концом истории. Потому что в начале следующей его самая родная вторая Анна умерла за минуту перед тем, как третья оказалась у него на руках.
Где-то в своих горьких глубинах Себастьян ощутил безумное скручивание и расправление подземных вод, замалевывание и стирание миров, превращение двадцати предыдущих лет в семя. Он подумал, что не нужно никаких Непростых, чтобы понять, что такое уже когда-то с ним было, а с новорожденной женщиной он доживет до подобного завершения. Что дело не в удивительной крови женщин этой семьи, а в его неудержимом стремлении влиться в нее. Что не они должны умирать молодыми, а он не имеет права видеть их больше, чем по одной.
7. Себастьян вышел на веранду. Непростые, наверное, пришли уже давно, но тихо сидели на лавках, дожидаясь, пока закончатся роды.
На ужин Себастьян настрелял чуть не сотню дроздов, которые только что объели все ягоды на молодой черной шелковице. Он испек их целыми – лишь ощипал перья и натер шафраном.
Две женшины – вижлунка [2] и гадeрница [3] – обмыли Анну и завернули ее в цветные покрывала.
Мужчины тем временем как-то покормили дитя и сказали, что им ничего не надо ей говорить – ибо сама Непр о стая. А еще сказали то же, что говорил Франц – что есть вещи гораздо более важные, чем судьба. Кажется, он имел в виду случайность.
После ужина Себастьян никак не мог уснуть. Он вспоминал – не говорила ли когда-нибудь Анна про место, где хотела бы быть похоронена, и как накормить завтра ребенка. Потом начал думать про опыты пастора Менделя с горохом и решил, что дитя будет счастливым. Попробовал представить себя через семнадцать лет – в 1951 году – и сразу заснул.
Первая старая фотография – единственная недатированная
1. Невысокая ограда, сложенная из плоских каменных плит неправильной формы. Кроме того, плиты очень различаются размерами – есть тонкие и маленькие, как ладонь с подогнутыми пальцами, а встречаются такие длинные, что на них можно удобно лежать. Они же – самые большие, но именно среди них нет ни одной, отколотой ровно по всей длине. Однако больше всего все-таки средних. Если держать такую плиту перед собой, упершись подбородком в один край, то другой едва касался бы пояса. Ограда имеет удивительную особенность: хотя выглядит очень цельной, и кажется, что никогда не заканчивается – именно так могли бы выглядеть все обозначенные межи – незаделанные стыки между сложенными плашмя камнями вызывают желание или поменять все плиты местами, или сделать с каждой отдельно что-то другое.
2. Важно, что все плиты абсолютно чистые. На всей стене нигде не растет мох, нет ни одного маленького деревца или хоть стебелька. Если даже какая-нибудь листва и нападала на нее с нескольких буков (ограда достаточно широкая, а листва уже желтеет и кое-где обрывается сухим ветром, как это бывает в конце августа – это понятно даже по черно-белой фотографии), то ее кто-то старательно смел с нагретого послеобеденным солнцем камня.
Меж деревьями за оградой – тоже каменная, кубическая постройка.
Камни безукоризненно отшлифованы; кажется, что весь дом – монолит без единого окна. Рельеф на фронтоне имитирует четыре ящика, так что весь куб выглядит как огромный комод. Дом сделан так, словно верхний ящик немного выдвинут. На сравнительно маленькой металлической эмалированной табличке примитивным и низким шрифтом крупно написано YUNIPERUS [4] .
3. А перед оградой – фрагмент выложенной уже речными кругляшами дороги. Дорога начинается снизу посредине карточки, ведет в левый верхний угол, огибая высокую покосившуюся кедровую сосну, и исчезает снова ближе к середине – естественно, вверху. В конце дорога поднимается под таким углом, что служит одновременно и задником снимка. Все время ограда справа, а слева – узкий канал с пустыми бетонными берегами. Еще левее, уже за каналом, поместился лишь кусочек высокого дощатого настила, на котором стоят несколько пляжных лежаков и кадок со стройными яливцами.
4. Франциск в белом полотняном плаще с большими пуговицами стоит у самого канала, на берегу, что ближе к дороге. Через руку у него переброшена одежда. Она того же цвета, что и плащ, но можно разобрать, что там только рубашка и штаны. В другой руке – черные туфли. По его позе видно, что он только что отвернулся от воды. А там – голова человека, который плывет по течению канала.
5. Лицо различить невозможно, но Себастьян знает, что это он. Так бывало не раз: они прогуливались по городу – Себастьян спокойно плыл каналами, а Франц шел рядом вдоль берегов.
Каналы шли параллельно каждой улочке Яливца. Таким образом, вода из многих потоков, которые стекали по склонам над городом, собиралась в бассейн на его нижней границе. Себастьян мог часами плавать в горной воде, и они непрерывно разговаривали. Судя по по всему, фотография могла быть сделана в конце лета 1914 года. Ведь только один раз с ними ходил молодой инструктор по искусству выживания, которого пригласили в один пансионат – начиная с сентября, преподавать на платных курсах. Кроме него, тогда приехали еще учитель эсперанто и собственник гектографа. Но на прогулку по городу попросился только инструктор.
6. Сразу после купания и фотографирования инструктор предложил зайти куда-нибудь на джин, но Себастьяну с Францем хотелось легкого свежего вина из волосатого крыжовника, и они повели инструктора к Бэде, к броневику, что стоял меж двумя пятнами – островками жерепа [5] . Бэда все лето собирал разные ягоды, и теперь внутри броневика стояло несколько десятилитровых бутылей, в которых ферментировались разноцветные ягоды, нагретые металлическими стенами воза.
Они сперва попробовали понемногу каждого вина, а потом выпили все крыжовниковое. Инструктор страшно разболтался и начал проверять, как Себастьян умеет решать простенькие задачки по теории выживания. Оказалось, что тот почти ничего не знает и может очень легко погибнуть в наиневиннейшей ситуации. Хотя Себастьян представлял себе, что же такое выживание. Представлял так хорошо, что вовсе перестал о нем заботиться. И все же выживал.
7. В Африке у него было много возможностей погибнуть, но выжить было важнее, потому что интересно, что же такое Африка. В конце концов, он, глядя на любой клочок земли – даже писая поутру, – видел, что пребывает на другом континенте, на непознаной тверди. Так он убедился, что Африка существует. Ибо перед тем пересчет местностей, длинный ряд отличий в архитектуре, размещении звезд, строении черепов и обычаях стирались принципиальной неизменностью квадратиков грунта и травы на нем.
6. А о выживании он впервые узнал тогда, когда эта трава начала гореть вокруг него. Ветер, который преимущественно приносил лишь психические расстройства, теперь разгонял огонь в четыре стороны от того места, где он упал на высушенную землю. А потом, опередив огонь (может, он забежал как раз туда, откуда его разгонял на четыре стороны ветер), Себастьян попал в середину дождя, что собирался целый год и потом тек по затвердевшему красному грунту многими параллельными потоками, для которых человек значит так мало, как самая маленькая песчаная черепашка, и так много, как миллионы, мириады жаждущих потока семян, сброшенных отмершими ветвями за долгие месяцы без единой капли.
Инструктор был поражен необразованностью Себастьяна. Он не верил, что кто-то позволяет себе спокойно жить, совершенно не зная, как избежать ежедневной опасности. Тогда Себастьян решил, что больше не скажет про выживание ни единого слова.
7. Итак, единственный недатированный снимок был сделан 28 августа 1914 года. Надо будет надписать эту дату на обороте хотя бы твердым карандашом.
Если надпись даже и сотрется, – а написанное карандашом обязательно стирается, особенно тогда, когда уточнить хоть что-то уже некому, – то от твердого карандаша должен остаться рельефный след, вытисненный в распоротом острым графитом самом верхнем слое бумаги.
Физиологически
1. Каждому мужчине нужен учитель.
Мужчинам вообще необходимо учиться.
Некоторые мужчины отличаются не только способностью учиться и обучаться, но и тем, что всегда знают и помнят – чему от кого они научились, даже случайно. И если у женщин память про учителей – это проявление доброжелательности, то у мужчин – самая необходимая составляющая всего выученного.
Самые талантливые мужчины не просто учатся всю жизнь (учиться – осознавать то, что происходит), но и очень скоро сами становятся чьими-то учителями, настаивая на осознании прожитого. Собственно, так творится непрерывность обучения, которое наряду с генеалогическим древом обеспечивает максимальную вероятность того, что в продолжение твоей жизни мир не мог бы измениться настолько, чтобы лишь из-за этого совершенно утратить охоту жить.
(Со временем и Франциск, и Себастьян увидели, как много некоторые женщины знают без учителей, как мудрые женщины становятся самыми мудрыми, когда научатся учиться, а когда самые мудрые помнят тех, от кого получали опыт, непроизвольно делая его своим, то превращаются во что-то такое, чего никогда не сможет постичь ни один мужчина. Хотя бы потому, что у таких женщин ничему, кроме того, что нечто такое может существовать, ни одному мужчине научиться не удается).
2. График, который учил Франца, учился у Брэма. Брэм учился у зверей.
Годами график пересказывал Францу разные истории про учителей Брэма. Годами Франц смотрел на зверей и рисовал их привычки. Позже именно эта адаптированная зоология стала основой воспитания его дочери. Понятно, что тому же он научил и Себастьяна, когда тот навсегда остался в Яливце и начал жить в его доме. Поэтому и Себастьяновы дети знали эти истории точно так же хорошо.
3. Второй Анной Непростые заинтересовались, собственно, потому, что она так умела понимать животных, что могла становиться такой же, как они, и жить с тем или иным зверем, не вызывая у него неспокойного ощущения инаковости. Что до Себастьяна, то ему нравилось, как каждое утро, для тонуса, Анна на несколько минут превращалась в кошку или лемура. А в их совместные ночи он вроде переспал и с такими мелкими существами, как пауки и короеды.
4. Франциск достаточно быстро заметил, что у него в каком-то смысле расширенная физиология. Ясно, что физиология каждого существа зависит от среды, но в случае Франца эта зависимость проявлялась чрезмерно. Он без сомнений чувствовал, как часть того, что должно было бы происходить в его теле, выносится далеко за пределы оболочки. И наоборот – чтобы состояться, иные внешние вещи должны были частично пользоваться его физиологическими механизмами.
Франц думал, что чем-то напоминает грибы, перепутанные с деревом, или пауков, чье питание происходит в теле убитой жертвы, или моллюсков с внешним костяком – раковиной, или рыб, выпущенная сперма которых свободно плавает в воде, пока не оплодотворит что-то.
Он видел, как тем или иным мыслям не хватает места в голове, и они размещаются на фрагментах пейзажа. Ибо достаточно было поглядеть на какую-нибудь полянку, чтобы прочитать осевшую там мысль. А для того, чтобы что-то вспомнить, должен был в воображении пройтись по знакомым местам, пересматривая и отбирая нужные вспоминания.
А занимаясь любовью с Анной, точно знал, как она выглядит внутри, потому что был уверен: он весь проходил ее внутренней дорогой.
5. Беспокоить собственная физиология перестала его сразу после того, как учитель рассказал ему, что Брэм говорил, будто у псов нюх в миллион раз лучше, чем у людей. Это поражало, воображение не могло даже приблизиться к этому. Но Франц, уменьшив порядок как минимум до десяти, проникся тем, как все, что происходит вовне, преувеличенно отображается в песьих головах, как сквозняки носятся по коридорам их мозга (это он тоже рассказал Себастьяну, и тот старался считаться с резкими запахами, чтобы псов не дразнило то, от чего невозможно убежать. Себастьян едва не плакал, когда – идя на снайперские позиции – должен был смазывать ботинки табачным раствором, чтобы псы, раз затянувшись тем запахом, утратили охоту и способность идти по его следу). (Франц так зауважал псов, что, поселившись в Яливце, завел себе нескольких очень разных. Из уважения же никогда не дрессировал их. Псы жили, рождались и умирали свободными. Кажется, глядя на жизнь прочих псов в окраинах Яливца, они были за это благодарны Францу. В конце концов, именно они были настоящей интеллигенцией Яливца.)
6. Правда, одного, может быть, самого интеллигентного, названного Лукачем в честь серба – лесовода, который научил Непр о стых выращивать деревья чуть посвободнее, как дикий виноград, а во время войны обсадил Яливец непроходимыми для войска зарослями, – Франц вынужден был убить собственными руками.
7. Лукача покусал бешеный горностай.
Ему было очень плохо, и вскоре должна была начаться агония. Как это и бывает при бешенстве, корчи могли усилиться от вида воды, от порыва ветра в лицо, от света, громкого разговора, от прикосновения к коже и поворота шеи.
Лукач лежал в оранжерее, в тени молодого бергамота. Как раз расцвели цветы пассифлоры со всеми своими крестами, молоточками, гвоздями и копьями, и Францу пришлось накрыть весь куст мокрым полотняным чехлом для пианино, чтобы терпкий запах страстей не дразнил Лукача (когда-то он так любил эту пахучесть, что во время цветения целыми днями спал под пассифлорой, не выходя из оранжереи).
Бергамот рос в самом конце длинного прохода. Франциск шел к нему с тесаком в руке через всю оранжерею, минуя экзоты один за другим. Пес едва повел глазами на лицо, руку, меч и с трудом поднял голову, подставляя горло. Но Франц сделал иначе – обнял Лукача и прижал его голову вниз, чтобы выступили позвонки, и удар начинался от спинного мозга, а не заканчивался им.
Несмотря на быстроту операции, Лукач мог успеть почуять запах собственной крови, а Франц ясно ощутил, как скрипят ткани, через которые прорывалось лезвие. Было впечатление, будто звуки доносятся во внутреннее ухо из собственной шеи (как чувствуешь иногда свой голос, когда кричишь под водопадом).
8. Убийство Лукача так впечатлило Франца, что потом ему не раз казалось, будто это Лукач смотрит на него очами своих детей, что жесты, позы и мимика Лукача иногда возникают из-под шерсти песьих внуков и правнуков. Будто Лукач оказался бессмертным.
Франц просто слишком мало прожил, чтобы увидеть, что это не совсем так. Ибо уже Себастьяну выпало бесчисленное количество раз убеждаться, как можно входить в одну и ту же реку, живя и с женой, и с дочерью, и с внучкой.
Не находил Себастьян ничего странного и в том, что сам Франц умер, как Лукач (может, только крови он не почуял, но звуки разорванных тканей наверняка слышал внутри себя), хотя убивали его не так старательно.
9. Так же точно никаких аллюзий не появилось у Себастьяна, когда лет через двадцать после смерти Франца на него прямо на середине моста через Тису бросился выдрессированный войсковой пес. Себастьян лишь слегка присел, чтобы выдержать ускоренный вес, и подставил летящей пасти спрятанный в кожух локоть. Пасть сомкнулась на левой руке крепче, чем клещи, а Себастьян вынул правой большую бритву из кармана кожуха и одним усилием отрезал песью голову так, что она осталась вцепившейся в локоть, а тело упало на доски моста.
10. С такой расширенной физиологией Франциску не могло быть хорошо где угодно. Ему больше всего мечталось о месте, в котором – как в случае плаценты и зародыша – его физиологии было бы наиболее комфортно прорастать.
Бэда верно писал Анне – такая себе ботаническая география. Франц нашел место, которое делало путешествия необязательными.
Перед премьерой одного из своих фильмов в синематографе Yuniperus он даже сказал публике со всей Европы – живу, как трава или яливец, так, чтобы не быть больше нигде после того, как семя ожило; дожидаясь света, который обернется мною; увидеть его не просто снизу вверх, а спроецированным на небо, то есть увеличенным и достаточно искаженным, чтобы быть еще интересней; в конце концов, мое место всегда будет оказываться в центре европейской истории, ибо в этих местах история в разных формах сама приходит на наши подворья.
11. В Яливце, а точнее, в месте, где еще не было Яливца, Франц начал жить по-настоящему. Даже несколько стыдясь своего ежеминутного счастья.