– Нет, а что отец? – заблестевшими глазами Семен окинул гомонивших барсуков, мешавших слушать.
– Как же, под боком у тебя, а не знаешь! – закуривая говорил Жибанда. – В гору Савель Петрович попер. Не знаю, правда ли, председателем в Ворах нонче, сказывают. Не знаю, как уже и верить... больно уж врунист Бедрягинец тот, что сказывал. Орудует, говорит, ваш Савелий...
– Орудует, – покачал головой Семен. – Надоело, значит, в мужиках-то сидеть! А ты не врешь? – прищурился он вдруг и усмехнулся, показывая, что готов принять и за безвредную шутку нешуточное Мишкино сообщенье.
– Вру, как и мне врали... – уклонился Мишка. – Юда, друг, передай огоньку... опять затухла! И не в том еще дело, – продолжал Жибанда, вот, видишь?.. – он протянул Семену трепаную свою папаху.
– Ну, что ж, вижу. Шапка твоя... старая шапка, – с непонятной враждебностью сказал Семен.
– Шапка-то старая, да дело-то новое. Дырку видишь? Значит сзади было стреляно, свои стреляли... Я головой учуял.
– Сзади, – повторил Семен, – а ты знаешь кто? – и приподнялся на здоровой руке.
– Ты лежи, лежи... – сделала встревоженное лицо Настя.
– Э, ничего ему не будет теперь... – отстранил ее за плечо в сторону Мишка. – Не лезь уж!..
– Ты сам не лезь! – вспыхнула Настя и вдруг поймала острый, наблюдающий сквозь махорочную завесу взгляд Юды. – Смотрит!.. – покривилась она и сильно затянулась из папироски.
– Он, что ли, стрелял? – тихо намекнул Семен.
– Да нет, ему не из чего... На Брыкина мне думается. На вершок и промазал-то! Юда без промаха бьет...
– А Воры-то взяты, что ли, были?
– Взяты ли, сами ли сдались... Какая тебе разница?
Тяжко облокотясь на колено, Мишка дымил теперь не меньше Петьки Ада. Волосы на лбу его разлохматились, и слежавшаяся под шапкой прядь с видом обидчивым и детским спадала на бровь. Настя зорко следила за сменой выражений лица у Семена.
– Слушай, Миша... – сказал вдруг Семен очень тихо и очень понятно. Ты живи с ней, если... Я вам не разлучник!
Настя выслушала Семеново признанье с каменным лицом. Потом она встала и пошла к выходу, высоко неся обострившиеся плечи.
– Разве можно такие вещи говорить?.. – взволнованно упрекнул Мишка Семена и пошел вон из землянки.
– Гурей, а Гурей! – захохотал вслед Насте Брыкин, с глазами уже обожженными самогонным паром. – Выпила бы с нами за всех пленных, военных и обиженных, а? – и, не смущаясь строгим взглядом Мишки, шепнул что-то на ухо Юде. Тот отпихнул его, но не прежде, чем улыбнулся, презрительно соглашаясь.
Взбудораженные щедрыми пробами самогона, барсуки шумели, а на печке уже закипали котелки с мясом. Потехи ради и во удовлетворение расходившейся погани своей, Юда послал Брыкина за татарченком из двадцать третьей. Тот, поднятый со сна, прибежал весь встрепанный и напуганно оглядывал полупьяных верховодов.
– Эй, Махметка, садись вот сюда. Налить ему! Брыкин, отрежь Махметке мясца! – командовал Юда. – А ну, Махметка, рассказывай – вали про Адама, ну про это вот, как ему бог жену дал! – велел Юда, весело кривясь в пояснице, где бежал кавказский поясок. – Как-то подслушал Юда: татарченок, споря о преимуществах богов, рассказывал бородачам Отпетовцам историю Адамова грехопаденья. И теперь тормошил его Юда, сам весь дрожа, на пьяный посмех барсукам. – Ну, пей сперва, а потом вали... ну!
– Не буду пить... не буду говорить... – отчаянно защищался татарченок. – Зачем зубы скалишь? Твоя вера, моя вера... одная дорога!..
– Не гоже, не гоже! – подтвердил и Евграф Подпрятов заплетающимся языком. – Зачем тебе на чужого бога лезть? Ты уж козыряй своего, как ты свому-те полный хозяин, а в языке зуд...
– Я жду, Махметка, – пригрозил Юда, меняясь в лице. Зрачки у него стали круглы и малы. – Я ведь тарабанить не буду с тобой! – и опять ломался Юда в пояснице, точно выскочить хотел из кавказского ремешка.
И татарченок, повинуясь Юдиным глазам – а за глазами Юды и всей ораве верховодов стал рассказывать, запинаясь и покрываясь пятнами жгучего стыда, словно преступал величайший наказ отца.
– ... вот. Адама была не ваша... Адама была наша. Адама татарин был! Бог говорит: Адамка, Адамка, ты хароший мужик... вина, свинины... Сен-ии-улан! Я тебе бабу дам, все тебе делать будет. Сама, – и татарченок почмокал с вылупленными от натуги глазами, – сама слаще арбуза! Вот...
– Ба-абу-у?.. Их-хх... – завалив голову на колени к Андрюхе Подпрятову, затрепетал в беззвучном, оскорбительном смехе Тешка. А вслед за ним пошла хохотом и вся остальная. Со стороны казалось: не смех, а что-то гудит, скрипит, сопит и рвется, раздираемое ногами. Смеялся и Евграф Подпрятов, осудительно покачивая головой, – округлилась смешком и Гарасимова бурная борода, – вытирал слезы смеха Прохор Стафеев, – счастливо обнажал крупные, вкось поставленные зубы Петька Ад. Не смеялся только сам Юда.
– А теперь ступай, – сказал он досказавшему все до конца татарченку, полузакрывая глаза. – Ступай, я тебе сказал!
– Да-ай! – сказал татарченок, робко кивая на стол.
– Чего тебе дать? – низал его презрительным взглядом Юда.
– Вино дай...
Оцепенев от обиды, дергал себя за мягкий молодой ус татарченок и глядел поочередно на всех, жалуясь. В его смуглой, нежной глазнице, казавшейся пушистою под изогнутой как лук бровью, повисла слеза. Потом она скатилась на алое пятно стыда, тлевшее на щеке.
– Над чем вы это тут? – спросил вошедший в ту минуту Жибанда. А-а... – увидел он татарченка и сам долго, грубо и зло хохотал, разливая из бутыли.
XV. Приходит зима.
Воры сами сдались, по примеру остальных, восставших. Уже в этом было предсказание скорого конца, но все еще волновался в уезде товарищ Брозин, глядя на карту, где красным карандашом была обведена Воровская округа. – Над волостями, примкнувшими к барсукам, реяли тревожные предчувствия. Сперва-то и сжились с ними. Спали с чутким ухом, не загадывая про завтрашнее. Каждый день, не отмеченный выстрелом, считался напрасной оттяжкой немилостивого срока. Догадывались о первом снеге: по первопутку прискрипят сани из уезда, памятен будет на долгие годы мужикам первопуток того года. На барсуков смотрели уже с жалостью, а не с доверием, хоть и видели в них свое, сильное, неразумное и по одному тому уже обреченное. Да и мало просачивалось известий о барсуках в затворенные наглухо от страха мужиковские избы.
От Попузинцев вышел в круговую слух, будто принялись барсуки уголь обжигать, названье им отсюда не Барсуки, а Жоголи. В Сусаковской волости оброс слух как бы бородкой: уголь – в город на продажу возить, набрать уйму денег хотят и уехать в теплые места от скорого советского суда. Семь недель гостевал тот слух по волостям, а все еще не возвращался домой, к досужему Попузинцу. Наконец, воротился, и не признал в нем неразумного своего детища досужий: жжется уголь для отвода глаз. "Мы-де жоголи, уголь жгем. Мы-де угольная артель, из пропитанья трудимся. А убивали и разные непотребства творили мужики-Воры, их и крошить расправе"... – Вернулся слух таким – после того, как приходил Жибанда выжимать мирскую лепту на барсуковское кормленье.
Тут один даже убеждать порешился, что уж нет вовсе барсуков на прежнем месте: ушли из нор, а на их месте стоят снега, а в снегу елки.
– Проехал я, любезненькие, цельных два раза вдоль Бабашихи-т. Скажи, хоть бы следок зайчиный!
– Пуля! Ведь они на лыже в одну тропочку ездют. Там стоит елиночка, я видал... Она не спроста стоит! – и поднимал указательный перст к носу.
– Дак тропочка-те где ж, мякинная ты голова!? Тропочки-те ведь нету!
– А тропочку метелкой заворошило!..
Шли такие разговоры вполслуха. Где-то в окрестностях, по цельным снегам, бродил Половинкин с отрядом добровольцев-мужиков же Гусаковской волости, – народ бородатый, невоенный, и потому настойчивый. Первоначально не обретали смысла в его гуляньи по снегам даже и присяжные догадчицы:
– Вот ходит, вот ходит... Боже милосливый, и чего он ходит? Чего ему в снегах?..
Вдруг явились смыслы: в Сускии снова утвердилась советчина. Сказывано, будто сами Сусаки в уезд ходоков спосылали: "Дичаем-де от безвластья. Приходите ворочать нами. Утолите невозможную нашу тоску"... Да и как было не обитать в тревоге: Суския не крепость, не железные дома, не каменные души, мягкие! Половинкин, в метельном поле блуждавшего по бездорожью Сусака встретив, настрого ему приказал: "баловать перестаньте. А иное дело – огнем пущу!". Через неделю, в день приезда уездных комиссий, с видом облегченья вздохнула Суския, тем самым отчеркиваясь от барсуков.
За Сусаками пало Отпетово, а за Отпетовым рухнулись на колени и Гончары. Призрачно было их покаянье: все сильное и молодое имело свое обитание в лесах. Потому приходил ночами Половинкин, искал виновных и судил их быстро, степень виновности прикидывая на глазок. Или назначал общественное порицание, в знак чего уводил корову с лошадью, или не брал ничего, а выводил бунтовщика за околицу, к овражку, где буйней гудела снежная метелка, и там оканчивал глупую повесть о его бедовых днях. Люди у Половинкина были ему самому подстать, крепкие и выдержанные. Перенимает охотник обычай зверя, на которого ходит. Те же барсучьи навыки перенял на себя и Сергей Остифеич. Как и Жибанда, промышлявший хлеб скрытно, удалью и ночным напугом, являлся Половинкин неслышно, барсучьей ступью, по барсучьим же следам.
Так они и бродили, подобные ночным ветрам, не имеющим ни гнезда, ни милосердной угревы. А однажды встретились обе стороны в глухом углу двух лесов. Рассветно алел снег, его разбрызгивали кой-где редкие пули ленивой перестрелки. Нарочно ли в снег стреляли, но ни одна пуля не достигла цели. Похоже, будто встретились два враждебных зверя, обнюхались, тихонько поурчали и разошлись вспять. Все же видел в то утро весь Половинкинский отряд самого атамана Жибанду, как он сиплым голосом приказывал перебежку, и Гурея, – как он бежал к пулемету по колено в снегу. Таким и представлялся Гурей мужиковскому воображению: красивый, как девка, весь обмотанный пулеметными лентами, по колено в снегу. Здесь и был источник неиссякаемых сказок в последующее время: "Прозеленятся по весне снежные равнины. По первой зелени и прискачет в подкрепленье барсукам Гуреево войско: белые кони, вострые сабли, отчаянные головы"...
Из десяти поднявшихся волостей семь уже примкнули к Половинкину, огонек за огоньком вспыхивал в ночи. Гусаки правили всем уездом со всевозможной мужиковской истовостью. Знать недаром пророчил как-то впьяне слепой дед Шафран на заваленке: "вознесутся превыше облак Гусаки и будут землю попирать красными плюснами". Не избежали Шафранова пророчества и Воры: сами сдались.
А уже надвинулась зима. Постепенно удлинялись ночи, заострялись холода. Уже лиховали морозы на бору, и все обильней по утрам валил дым из барсуковских землянок. Восемнадцатого октября, в первый день по ущербе месяца, выпал толстым покровом снег и остался лежать. К обеду потеплело, подтаяли кочки чуть-чуть, тропинками осквернилась девичья белизна снега. Лес стал безрадостный, мокрый. Но уже через две недели, когда впервые вышел Семен из зимницы, был густ воздух того предвечерья, как мороженая вода. Прямо по снегу Семен прошел к опушке. Пока шел – снова стал падать снег. Стоял пенек на опушке, на него и сел Семен. Снежные хлопья падали безветренно на поляну Курьего луга. Казалось, что самые хлопья стоят неподвижно, а все вокруг – и затихший лес со стаями легких синичек, и каждая почернелая травина, просунувшаяся сквозь снег – все это подымается вверх, в сизую, пестрящую глубину неба.
Все время, пока лежал на соломенном ложе болезни, напряженно думал о начатом Семен. А теперь, когда увидел лес, поле, снеговые пространства, с изнеможением ощутил непрочность всего того, о чем надумалось под душным потолком его зимницы. Он вздохнул глубже, и тотчас же резнул жесткий воздух в верхнем, правом углу груди, куда пришелся удар Щербы. "Все не так, а все проще. Вот снег идет, и стоит дерево. Гусаки отняли покосы, а Воры не хотят. А вот на снегу – тетеревиных крыл след, а по нему четкий след лисы: лиса шла за тетеревом, так рассказывает снег... Просто". Все, порожденное горячностью усталого ума, все это рвалось теперь как бумажное кружево на ветру. – Семен снял шапку и сидел так. Снег рябил в глазах. Где и думать об удачах! Егоры Брыкины да Гарасимы, Юда да Петька Ад. А Жибанда – вихрь, бесплодный и неосмысленный, как гроза, как боровик – вырос на дороге и не знает, который растопчет его сапог. А зародится Пантелей Чмелев, – коли не убьют его раньше времени, вытянет город его к себе. Заумнеет Чмелевский сын, познает толк черному и белому, в ученой спеси своей забудет голопузых и темных родичей. Будет Чмелевский сын искать короткую дорогу к звездам, а родичи ковырять кривыми сохами нищую землю, а в пустопорожнее время – варить тугую пьяную отраву да каторжные песни петь. Эх, то лишь к нам и проберется, что с топором!" так думала за Семена его болезнь и усталость.
Синички прыгали над самой Семеновой головой, осыпали снег с ветвей. Он пошел домой. Клейкий снег валил хлопьями, облеплял сапоги, утяжелял шаг. Вечерело. А в голове шумело, как в похмельи.
XVI. Навещанье матери.
Все тянуло Семена в Воры, да не пускал обжившийся Шебякин, грозил бедой.
– Что ж ты меня ровно дворовую на привязи держишь? – хмуро шутил Семен.
– Ничего, товаришш, – заслонялся ручкой Шебякин. – Меня приятель твой застращал, что жизни решит, коли я тебя не выправлю... А у меня полна изба писклят, да отец еще жив... одиннадцать ртов! Не пущу. Кусай меня куды хочешь, а не пущу. Дай суставу срастись, – добавлял строго.
А дни шли. В тот же день, когда повез татарчонок фельдшера в Чекмасово, порешил Семен итти.
– Не ходил бы, – намекал сумрачно Жибанда. – Рано... желтый весь.
Семен не отвечал, собирался: пробовал затвор винтовки, одевал лапти, клал в карман ту самую гранату, что висела когда-то на поясе у Половинкина, брал Половинкинский же наган. – Отемнело сизое небо, когда вышел Семен в путь, видом своим походя на обычного для тех времен воина-лапотника: драная шинель, шитая наспех и насмех, винтовка без штыка, облезлая папаха, и шел с голодной ленцой. – Воры объявились ему не сразу. Затаясь, в потемках, они, казалось, сотнями зорких глаз следили со снежного бугра за каждым его шагом. Даже как будто шептали: "а-а, ты перешагнул жердину, упавшую от Барыковской остожины... а-а, ты перешел мосток!.. а-а, ты смотришь в нас!".
Прислонясь к оснеженным перилам мостка, Семен испытующе глядел в село. Вот так же подглядывал когда-то, отсюда же, и Половинкин. Снежная улица была пуста, как вымершая. Баба прошла за водой. Колодезный рычаг с вороной, сидевшей наверху его, четко чернел на сизом небе. Рычаг наклонился и заскрипел, а ворона слетела, направляясь вдоль села. – Мальчик тащил вверх, на село, каталку-решето, обмазанное навозом и политое водой. У горелого исполкомского места он сел в каталку и, гулко вертясь, покатился вниз, и никто из других мальчиков не мешал ему в этом. Мальчик вскрикивал от удовольствия, – и деревья, и избы, и снег, и воздух, все со свистом кружилось вокруг его одного. На подкате к мосту он увидел солдата над собой, пугливо выскочил из решета и собирался удрать.
– Ты не беги, оголец, – сказал солдат, беря его за плечо. – Я тебя не съем. Ты здешний?
– Здешний, – осторожно отвечал тот, глядя то на конец винтовки, торчавшей из-за солдатова плеча, то на отдувшийся карман солдатовой шинели.
– Кто у вас председатель-то теперь? – допрашивал солдат.
– Папанька! – ответил мальчик и своенравно подергал решето за веревку. – А ты кто?
– Из Гусаков вот иду, с приказом. Тебя как звать-то?
– Из Гусаков, так не с той стороны, – подозрительно сообразил мальчик и показал на другой конец села,
– Да я плутал тут, дорога-т малоизвестна.
– У нас чай пить будешь? Папанька гостя ждет... Ты приходи.
– Приду, приду... – вглядывался в сумерки села Семен.
– А коньки умеешь делать? – не отставал мальчик и шел за солдатом. А что у тебя в кармане, покажи!
Пришлось итти задворками, чтоб отвязаться от мальца. Никто Семену не встретился, только какая-то девочка в опорках прошлепала мимо него к соседке за огоньком. – Сильней защемило в плече от ускоренного дыханья, когда всходил на крыльцо. Снег лежал на лавках, и по нему – явственные следы птичьих ног. В сенях постоял и прислушался. В ушах звенело, а показалось, будто слышит Савельев смех. Вдруг у соседей закричал петух, и был отраден Семену его сиплый, настойчивый крик. Семен вошел. Мать сидела на лавке с видом нудного и безучастного ожидания кого-то, ужасающе неряшливая, но было чисто прибрано все в избе. На сына, отряхивавшего снег с лаптей, Анисья взглянула равнодушно и опять тупо уставилась в выметенный пол.
– Что ж ты грязная какая... – удивился Семен и глядел, пораженный чернотой нечесаных материных волос, в них не было ни сединки. Никогда до того не видел матери без повойника или платка. Уже снимая с плеча винтовку и приставляя к столу, все перебирал в уме, не к празднику ли готовилась, но вот устала и села отдохнуть. Праздников не выходило. Тут он опять поймал туповато-наблюдающий взгляд матери.
– Отец-то вышел, что ли? – спросил Семен, борясь со смутной тревогой.
– К вечному блаженству, говорю, отошел отец... – заученно сказала мать, точно за минуту перед тем говорила кому-нибудь об этом же. Она поднялась, переставила с места на место две пустых махотки на шестке и опять села, сурово поджимая губы.
– Ждешь, что ли, кого? – спросил Семен и тут заметил, что стал соображать гораздо медленней.
– Обещал и за мной прислать, Гусак-те, – сказала мать. – Неделю цельную и сижу вот.
– Та-ак, – протянул Семен и понял, что уже гораздо больше недели. Что ж, и коровенку забрали? – меняясь в голосе и лице спросил он.
– Взяли. Просила, хоть жеребеночка-т оставьте. Сиди, сиди, говорит, скоро и за тобой пришлю...
– А... вот какой оборот!.. – слушал Семен и тер заболевшую шею. Он старался не глядеть на мать, не плачущую, зачерствевшую от недельного ожиданья. А воля злобилась, и бессмысленнейшие сочетанья с дневной яркостью представали Семенову воображенью.
Семен ел черный хлеб, предложенный матерью, и запивал водой, догадываясь с насильственной внутренней усмешкой, что это и есть помины по его нескладном отце. После еды Семен прилег на лавке и лежал, вытянув ноги, запрокинув голову на доски. К нему подсела мать.
– Я-то местечко во ржи припасла... хлебца там спрятала. Они придут, а я и убегу. Рожь-те шуми-ит!.. – она говорила тихо-тихо, не видя устрашенных глаз сына. – ...все лежал, твой-те, мухи его ели! – сказывала Анисья.
– Ты, мать, заговариваться стала! – грубо вскричал Семен и вскочил с лавки как ударенный. – Какие ж мухи зимой? Где ж это рожь в декабре шумит? Что ты забалтываешься!..