Улица Каталин - Магда Сабо 5 стр.


Их лица и платья проступали в ее воспоминаниях совершенно отчетливо. "Вот у тебя и подружки есть!" – сказала мать. Генриэтта ничего не ответила, она только стояла и смотрела на подружек, о существовании которых ничего до сих пор не знала, но сознание, что они есть и пришли ее встретить, радовало ее и давало ощущение безопасности. Обе они были старше ее – одна повыше ростом, смуглая, неторопливая в движениях, изящная, спокойная, вторая, что пониже, – более порывистая, более живая и очень похожая на ту женщину, у которой съехали чулки. Дом, до этого мгновения словно кружившийся в зыбкой неопределенности под водопадом свежих впечатлений, вдруг обрел устойчивость; эти девочки – темноволосая и светленькая – держали его на своих плечах, словно две кариатиды. Темноволосая показалась ей почти столь же серьезной, как она сама, а светленькая – просто егоза. Генриэтта в жизни своей не встречала более непоседливого существа.

Робко, словно она гостья в собственном доме, Генриэтта заглянула в свою комнату, у дверей которой стояли незнакомые дети. Смуглая девочка тотчас отступила в сторону и положила взятую игрушку на пол, потом взяла из рук светленькой другую игрушку и положила рядом; когда Генриэтта вошла в комнату, они последовали за ней. Генриэтта потрясла купленным на станции металлическим яйцом, яйцо забренчало; она ничего еще из него не извлекла, даже не открыла, ей, собственно, и не хотелось его открывать. Яйцо было уже потому волшебное, что снесла его железная курица, и ни к чему было узнавать, что у него спрятано внутри. И вдруг девочка поменьше выхватила яйцо у нее из рук, немного повозилась, поднатужилась и раскрыла его своими цепкими пальчиками – пестрые леденцы так и посыпались ей на ладошку. Светленькая малышка тотчас разгрызла один леденец, потом, словно вдруг догадавшись, что Генриэтте тоже кое-что полагается, сунула другой ей за щеку, а яйцо передала смуглянке. Та не только не взяла ни одной конфетки, а соединила обе половинки яйца и возвратила его Генриэтте, упрекнув светленькую: "Это ее яичко".

Ей часто напоминали об этой сцене, которая для всех троих оказалась характерной, и о том, как рассмеялись наблюдавшие за детьми из другой комнаты взрослые, к которым присоединился плешивый мужчина в очках и с усами, муж той неопрятной женщины. Госпожа Хельд принялась хвалить смуглую девочку – как она хорошо воспитана; та даже бровью не повела, зато светленькая улыбалась так, словно похвалили именно ее. Госпожа Хельд снова раскрыла яйцо, высыпала содержимое на тарелку и протянула Генриэтте – пусть раздаст угощенье. Генриэтта сама леденцы не очень любила, как и вообще чересчур сладкую еду, в яйце ее восхищало до сих пор как раз то, что не обязательно было видеть в нем лакомство, и вот теперь с какой-то приторно-сладкой гадостью во рту, которую насильно впихнула ей за щеку светловолосая девчонка, она принялась обходить комнату с тарелкой в руках. Мать не уточнила, кого именно ей следует угостить, стало быть – и взрослых тоже. Но только она направилась к ним, раздался звонок, Маргит вышла открыть, и в дверях появился мужчина в форме, а с ним вместе очень элегантная рыжеволосая женщина и еще один ребенок, на этот раз мальчик. Мальчик был старше их троих. Генриэтта увлеклась размахом только что полученного задания и, увидев вновь вошедших, одарила леденцами и их.

В комнате было теперь много народу, и все знали друг друга; Хельд обнял человека в форме, оказалось, что холеную рыжеволосую женщину зовут госпожой Темеш. Про этот эпизод и про то, как она обносила гостей, Генриэтта знала из рассказов, зато она запомнила, как мальчик и обе девочки вдруг незаметно от нее убежали, выскользнув через какую-то дверь, Маргит достала из буфета коньячные рюмки, взрослые сели поговорить, только Генриэтта осталась стоять, не будучи уже центром внимания. Спустя некоторое время Маргит увела ее из комнаты – пусть поиграет с остальными детьми, они, наверное, уже ждут ее – и доказала, как выйти в сад. И тут Генриэтта увидела свой сад, где цвели розы, и всех детей – обеих девочек и мальчика, – они кучкой стояли среди клумб и не двигались будто в ожидании. Но ждали кого-то другого – она это тотчас почувствовала, опасливо подойдя поближе, – однако были не прочь принять и ее; светленькая взяла Генриэтту за руку и подергала, но без всякой злости, по-дружески. Смуглая девочка осведомилась, как ее зовут и сколько ей лет. Генриэтта представилась.

– Меня зовут Ирэн, – объявила смуглая девочка. А светловолосая малышка ничего не сказала, только улыбнулась, но потом заявила, что у нее вовсе нет имени. Генриэтта поверила, хоть и удивилась.

– Бланкой ее зовут, – сказал мальчик. – Дурочка она.

Генриэтта посмотрела на Бланку с опаской. Бланка закружилась на месте и так весело расхохоталась, будто ей сделали комплимент, а потом показала пальчиком на мальчика и пропела: Ба-алинт.

– Ну, хватит, – сказал тот. – Будем играть или по домам?

Генриэтта стояла возле крана для поливки и глядела, как они вдруг, словно мотыльки, разлетелись в разные стороны. Дети играли во что-то похожее на пятнашки, только сложнее, Генриэтта никогда не умела быстро бегать, к тому же была робкой, неловкой, а светленькая, напротив, шустрой и нахальной, как чертенок; когда мальчик уже почти достал ее рукой, она вдруг подставила ему ножку, он упал и ссадил себе коленку. Поднявшись, больно съездил светленькую по затылку, та завизжала. Старшая девочка бегала с замечательным изяществом, Генриэтте только и оставалось стоять да смотреть, потому что эту девочку ей ни за что не догнать. Она не понимала в тот момент своих чувств, выразить их ей удалось бы только много позже, но тогда ее уже не стало в живых.

Игра прекратилась столь же неожиданно, как и началась, чуть ли не в самый разгар страстей, – так внезапная мысль поражает сознание человека. Мальчик вдруг бросил играть, остановился, ж, поскольку догонять было больше некого, остановились и обе девочки.

– Пусть и эта тоже играет, – сказал мальчик и посмотрел на Генриэтту. – Это ведь их сад.

– Давайте перейдем к нам, – предложила светленькая. Смуглая девочка промолчала.

– Нет, – ответил мальчик, – мы никуда не пойдем, потому что наши все здесь. Генриэтта тоже будет играть. Дослушай, нет у тебя другого имени? Это уж больно нескладное.

Она прошептала, что нет, и от стыда вся залилась краской. И это чувство пристыженности тоже закрепилось в ее сознании, и даже в какой-то момент возвратилось обратно, только навыворот, как все, что во времени возвращается вспять, и тогда свежее впечатление и воспоминание словно смыкаются подошвами, подобно тому, как поставленный на зеркало стакан сталкивается с собственным отражением. В тот момент ее называли Киш Марией.

– Ну, все равно. Пошли играть!

Она пошла. Ее то и дело салили, и из-за этого она вскоре так изнервничалась, что расплакалась. Мальчик тотчас перестал ее догонять, остановился и задумался, смуглая девочка посмотрела на нее с вежливым участием, словно растерявшийся врач, который все еще сидит у постеля больного, хотя уже знает, что ничем не сможет ему помочь. А малышка неожиданно обхватила ее за шею, по-видимому, желая утешить, но вышло неудачно, руки оказались потные и шершавые, их прикосновение причиняло боль.

– Нужно, поиграть во что-нибудь такое, чтоб и эта тоже умела, – предложил мальчик – Она ведь маленькая и неуклюжая.

– В вишенку? – спросила малышка.

– Хотя бы в эту дурацкую вишенку.

Она не знала такой игры, и они принялись ее учить. Игра привела ее в восторг. Песенка запомнилась сразу, и хотя голосок у нее был очень слабый, пела она правильно; светловолосая малышка заливалась от души, звонко-звонко. Смуглая девочка не пела совсем, как и мальчик. Они все кружились и кружились, пока не заметили, что всякий раз, когда в кругу оказывалась Генриэтта, она всегда выбирала одного Балинта, а Балинт – одну смуглянку. И тут вдруг обнаружилось, что они уже не одни. Как в финале оперы, когда все главные исполнители выходят на сцену, у входа в сад собрались и мужчина в форме, и холеная рыжеволосая дама, и отец, и неопрятная женщина, и лысый очкарик, и госпожа Хельд. Госпожа, Хельд уже направилась было в их сторону, но по дороге наклонилась над одним из розовых кустов, втянула носом запах из красной чаши цветка и восхищенно произнесла:

– Мы останемся здесь жить до самой смерти.

Это были единственные слова за весь тот день, которые оставили след в памяти Генриэтты. Однако и они были лишены смысла, потому что она не знала, что такое жизнь как ничего не знала и о смерти.

Что же вы знаете о нас? О ней? О ней самой? Ничего.

Более того – даже те поверхностные, несущественные сведения, если они и правдивы, то совсем в ином смысле нежели вы воображаете. Свидетели, которые могли бы рассказать подлинную правду, либо молчат, либо ушли из жизни. Так, например, знает правду Балинт, однако Балинт молчит, не говорит о ней не только вам, но и мне. Бланка тоже знает правду, она знает все, разве за какой-нибудь малостью, но до Бланки дальше, чем до звезд, Хельды, Генриэтта и майор умерли, госпожу Темеш уносит собственный прибой, укачивая на волнах слабеющей памяти; на струящихся водах реки перед ней колышутся большие торты, ведь в доме для престарелых мало дают сладостей. Госпожа Темеш не узнаёт и самой себя, где уж ей помнить о нас.

При все том она могла насмотреться на каждого, ведь была и Темеш разумной женщиной, и если чего не знала, – о том несомненно догадывалась, доискиваясь до сути сама или же расспрашивая Балинта. Не стоило большого труда составить представление о жильцах нашего дома даже в то время, когда она проживала не с нами, и это не только потому, что мы жили по соседству, а потому, что мы были достаточно простым уравнением, во всяком случае на вид. Моя мать была невероятно красива и поразительно неряшлива, отец очень серьезен и строг, Бланка крайне непослушна и вспыльчива, а я весьма дисциплинирована и вежлива. "За тебя, Ирэн, я не боюсь!" – сказала как-то Темеш, когда я остановила ее в воротах и протянула ей свой школьный табель. Я взглянула на нее, – мне всегда было мало простого слова одобрения или признания, – ждала, что она похвалит меня или приласкает. Я и понятия не имела о том, что на свете нет ни одного человека, за которого не следовало бы бояться.

Почему она не сказала тогда, что, конечно, боится за моего отца, за мою мать и, разумеется, за мою сестру? Через забор до нее не раз доносились крики и жалобы матери во время ссор с отцом, она достаточно часто могла слышать доводы и утешительные слова отца. Однажды я спросила их обоих, – со смущением и почтительностью, как это было мне всегда свойственно в разговорах с ними, я ведь уже ребенком чувствовала, насколько неприлично задавать такой вопрос родителям, – почему же они поженились? Не знаю уж, какого рода ответ я ожидала услышать, по-видимому, я искала объяснения тому, каким образом эти два столь непохожих человека оказались вместе и произвели на свет двоих детей. И я была поражена, когда оба ответили: потому что любили друг друга. Любовь, безрассудно тасующая людские пары, бросающая одного человека к другому, – любовь эта ни в одном художественном произведении не произвела на меня впечатления такой подлинности, как та, что явила себя в брачном союзе моих родителей, в их отданной друг другу жизни; гораздый на проделки античный бог, поражавший стрелами сердца совсем не подходящих друг другу смертных и со смехом улетавший прочь, когда я впоследствии узнала о нем, показался мне совершенно реальной фигурой: я не знала людей более разных и более глубоко любивших друг друга, чем мои родители. Я жила среди них, наблюдала за ними, чуть ли не на слух чувствуя, насколько они были разные: мать с ее суетливой болтовней и легкомысленным смехом или воплями – и отец с его безукоризненной, степенной и медлительной речью. И пусть уже в этом сказывалась их несовместимость, пусть на их долю выпало много страданий, которые они вольно или невольно причиняли друг другу, – все это ничего не меняло. Несчастные любили друг друга.

Всегда, даже ребенком, я удивлялась, насколько превратно они меня понимали. Прилежание, честолюбие, сознание долга и самодисциплина, которыми были отмечены все мои поступки, для них значили лишь то, что я им удалась, я – совершенство, я была тем единственным достижением, которое они могли предъявить миру и самим себе после мучительных сцен, разыгрывавшихся между ними. Вот она – Ирэн, в ком соединилось лучшее из того, чем был наделен каждый из них, – она столь же прилежна и точна, как отец, и обещает стать такой же привлекательной, как мать, без неуклюжести первого и без ненадежности второй. В моих успехах они видели только желание доставить им удовольствие, и всякий мой похвальный поступок означал, по их мнению, лишь то, что я стараюсь скрасить им их нелегкую жизнь. Порой, когда мы сидели за ужином, – Бланка чаще всего с зареванным лицом, потому что обычно лишь к вечеру у отца выпадало время для разбора наших дневных проступков, мать в не очень чистом домашнем халате, чуть более легкомысленном, чем это подобает жене директора гимназии, отец в чищеном-перечищеном костюме, поглядывая на всех из-за тарелки, словно с кафедры, – я только поражалась: неужели этим людям никогда не приходило в голову, что я хотела бы сама для себя добиться в жизни успеха, независимо от того, обрадую я их или нет? Если по какой-нибудь психологически необъяснимой причине у них возникла бы абсурдная идея, что для их счастья я должна бросить учебу или удариться в разврат, то я и тогда старалась бы, как теперь, потому что готовлюсь стать взрослой и самостоятельной, словно это и есть моя специальность, я хочу сразу устроить жизнь по своему вкусу. Совсем маленькой девочкой я уже знала, какой у меня был бы "вкус", – мне отнюдь не хотелось непрерывных увеселении, сплошного безделья или лавки сладостей, величиной с небесное царство, мне был нужен Балинт, Балинт вместе с домом Биро и с той тишиной, которая окружала Балинта уже в ту пору, даже когда он играл и в пылу игры вдруг срывался на крик, – я хотела той внутренней тишины, которой по малолетству не могла придумать названия, но потребность которой уже жила во мне. Если я буду очень хорошей, очень разумной, буду отлично учиться и безупречно себя вести, то майор, конечно, обрадуется, когда Балинт сделает меня своей избранницей, а я уж постараюсь стать подходящей женой для такого великого врача, каким станет Балинт, когда вырастет. Если все и всегда будут довольны мной, тогда, возможно, и майор, и госпожа Темеш не станут обижаться, что у нас часто случаются ссоры, что мама у меня такая, какая есть, что от Бланки столько визгу и что ее то и дело колотят. Я была ребенком и воображала, будто все те, кто играет важную роль в моей теперешней жизни, останутся в ней навсегда, будут свидетелями нашего с Балинтом счастья, будут сопровождать нас и в будни, и в день моей свадьбы, когда Бланка и Генриэтта понесут мой шлейф, чтоб хотя бы раз увидеть свадьбу вблизи, ведь их все равно никто не возьмет в жены, напрасно Хельды думают, что Генриэтта – пуп земли, и напрасно мама любит Бланку больше меня.

О том, что мать больше любила Бланку, легко было догадаться, однако уж если, бывало, та ее разозлит – мать била ее нещадно, словно перед ней не ребенок, а взрослый, сестра, а не дочь. Я не ревновала мать к Бланке. Я и сама полюбила ее без меры с той самой минуты, как мне ее показали, и пришлось приноровиться к тому невероятному обстоятельству, что у меня родилась сестра. Бланка была идеальным товарищем; отец мучился с нею до тех пор, пока не заставил хоть кое-как учить уроки, лишь бы она не ходила в отстающих по всем предметам, и благодаря ей мне нетрудно было лишний раз блеснуть своим всегдашним усердием и трудолюбием. Но хотя меня постоянно ставили ей в пример, – разве что собаки умеют взирать на хозяина, который к тому же не слишком их ценит, с такой преданностью и радостью в глазах, с какой Бланка смотрела на меня. Был несказанно горд за меня и отец, однако в нем рядом с этим чувством жило опасение, как бы в один прекрасный день я не занялась воспитанием их самих, такие же чувства питала ко мне и мама, но никогда и никто не гордился мною так, как Бланка.

Отец мой был прекрасным педагогом, за свою школьную жизнь, будучи ее наблюдателем или участником, я не запомнила в своем окружении второго такого страстного воспитателя, как он. Если в этой профессии могут быть герои, таким героем был мой отец, личность во сто крат более сильная и цельная, нежели я, ведь я всего лишь прилежна и образованна и, хотя исполняю свои обязанности аккуратно и безукоризненно – так же безукоризненно могла бы делать любое дело, какое бы мне ни поручили. Но для отца школа была не просто местом работы, а храмом, не просто хлебом насущным, а воздухом, без которого нельзя дышать. Он всегда хмурился, если те истины, в которые он свято верил, опровергались буднями жизни: он вставал в тупик даже тогда, когда не выдерживали испытания и более простые и наивные утверждения: если заяц оказывался не труслив, а лиса – не обманщица. Позднее, уже сама став учителем, я вдруг поняла, почему он ни разу не позволил себе вспылить даже в нашем беспокойном доме. Воспитатель, навечно поселившийся в его душе, в сущности, был рад задаче – наполнить крошечный мозг, предоставленный в распоряжение моей матери, хоть каким-нибудь содержанием и приучить ее, как первоклашку, не только завивать волосы, но и время от времени мыть их, а заодно и чистить туфли.

Назад Дальше