Мать, как была в одних чулках, вернувшись из спальни, так и замерла, шлепанцы выпали у нее из рук. Отец, побледнел, в глазах его блеснули слезы. Темеш прислонилась к буфету, закусила губы, на щеках ее выступили большие красные пятна. А я так и осталась стоять, пытаясь представить себе, что дядюшку Хельда и тетушку Хелъд увезли, что Генриэтте тоже нужно следовать за ними – и не могла.
И тогда вдруг зарыдала Бланка. Отец одной рукой притянул ее к себе и стал молча гладить. Мне бы тоже заплакать, подумала я, Балинт ждет, чтоб я заплакала, я чувствовала, что он ждет, – как-то, много лет спустя, он рассказал, что думал обо мне в тот раз, когда видел, как я просто стою и глаза мои не видят ничего, кроме пары обручальных колец. – Но я не могла плакать.
– Что это за помолвка такая? – выговорила сквозь, слезы Бланка. – Бедные дядюшка и тетушка Хельды, я так их любила, только если уж так нужно, могли бы увезти их и в другое время. Не в день помолвки Ирэн.
Балинт повернулся к ней и наотмашь, слева и справа, ударил по лицу. Мать взвизгнула – это произошло так неожиданно и было так страшно. Отец опустил глаза, Темеш, не проронив ни звука, вышла на кухню. А я смотрела на Балинта, только на него одного, но так и не могла разгадать, что скрывал его взгляд. Бланки в комнате тогда уже не было.
Когда наступил тот момент, все произошло иначе, в другой раз и менее драматично, чем она представляла. О том, что это случится, она уже знала, если даже и не говорила об этом, и только удивлялась, почему остальные не видят этого так же ясно – ни майор, такой умный человек, ни Балинт, который ее очень любит, ни госпожа Темеш, женщина трезвая и почти совсем нечувствительная к тому, чего нельзя увидеть и пощупать, что доступно лишь человеческому чутью. Пока рядом с нею хоть кто-нибудь был, говорил с нею, кормил, пробовал развлечь или утешить, Генриэтта много размышляла о том, почему они не замечают, что все оставшееся такой пустяк, из-за которого не стоило бы майору брать на себя столь большой риск, ведь завершение дела, техническое оформление не могут иметь такого же значения, как сам факт. Как же никто не замечает, что она уже мертва?
Она ничего не спросила ни у майора, ни у Балинта, и по тому, с каким облегчением они вздохнули, видела, какую она тем самым доставила им радость и насколько ее молчание вне подозрений. Такой они и знали ее всегда, – послушной, покорной тому, кто принимал руководство. Она не расспрашивала, где же находится то таинственное место, куда она так и не смогла уехать вместе со своими родителями, которые вдруг взяли и раньше времени отправились к своему другу в провинцию, а теперь, находясь в безопасности, ждут, когда и она сможет без риска покинуть город, разумеется, они скоро встретятся, это лишь вопрос дней. Если она хочет, пусть напишет, успокаивал ее майор, и, прежде чем он уедет обратно на фронт, Балинт успеет доставить им это письмо. Генриэтта поблагодарила, но сказала, что у нее нет желания писать.
Хельды за последние недели продумали все возможности и условились относительно особого пароля; в случае, если обстоятельства оторвут их друг от друга, то для члена семьи, которому этот пароль будет передан, он безо всякой иной предварительной договоренности послужит знаком, что все остальные или хотя бы тот, от кого пришло известие, – живы и находятся в безопасности. Майор не назвал этого пароля, он его не знал, из чего Генриэтта поняла, что ее родителей забрали. Она жалела Балинта, который ломает голову, чем бы занять ее, оставляя их вдвоем с Темеш, порой даже на ночь, потому что иногда из-за работы приходится задерживаться в больнице и ночью. Темеш тоже не могла сидеть с нею все время, в те годы приходилось часами выстаивать в очередях, трудно было что-либо купить, однако Генриэтте они запретили показываться в саду, а выходить из дома ей разрешалось только в одном случае, в каком именно – это майор перед отъездом объяснил ей четко.
Она никогда не скучала, ей даже казалось, что время петит слишком быстро. Порой она с досадой смотрела на часы, которые спешили все больше: не успело наступить утро, как вот уже и вечер. Если Балинт неожиданно оказывался дома, они играли в карты, разговаривали, слушали радио, Балинт садился за пианино, вместе вспоминала общие игры, чтобы можно было играть вдвоем или втроем, с Темеш, а когда она и Темеш оставались одни, Темеш поручала Генриэтте что-нибудь готовить или вместе с нею пекла пирог. Выполняя их желание, Генриэтта играла или работала, однако покойно ей было лишь тогда, когда она оставалась одна и никто своим присутствием не пытался облегчить ей день, – тогда она могла до конца додумать то, что приносило ей больше утешения, чем разговоры Темеш, чем радиопередачи на иностранных языках, которые она понимала, однако слушала так, словно ее они вовсе не касались, – и даже больше, чем сам Балинт. В присутствии Балинта она не могла думать ни о чем другом, кроме того, что хотелось юноше, поэтому было важно найти в течение дня время вернуться к тем мыслям, в которых она черпала спокойствие и силу, – к картинам собственной смерти.
Покой ей доставляло сознание, что она умерла естественной смертью, а не так, как, наверное, умрет, едва дожив до шестнадцати лет; умерла смертью действительно естественной, как уже умирали до нее и другие молодые девушки. Когда Хельды обдумывали возможность бежать или пережить трудные времена на месте, Генриэтта просто сидела рядом, погрузившись в воспоминания, и видела себя умирающей в саду, в саду Элекешей, где она уже умирала стоя, по-солдатски, не дрогнув ни единым мускулом, как герой. "Балинт женится на Ирэн", – сказала как-то Бланка и от радости заплясала на одной ножке, а она лишь смотрела на нее и молчала, держа в руках часы, которые как раз собиралась надеть на руку, и в этом движений замерла – словно превратившись в картину: она сама со временем в руках. Она удивилась, почему ей это удивительно, ведь было очевидно, что когда-нибудь это случится, как очевидно было и то, что лишь она любит Балинта, а Балинт ее нет, точнее – любит, только не так. По-иному, и этого мало, чтоб она оставалась жить. "Я умерла", – с удивлением думала она в такие минуты. Долгое время ее занимала мысль, как просто это произошло, и совсем независимо от военных сводок, от законов, от ежедневно издаваемых приказов. Отец возлагал свои надежды на награды времен первой мировой войны, мать толковала о боге, а ей хотелось успокоить их, – если не помогут ни отличия, ни молитвы, плакать из-за этого нечего, ее ведь давно уже нет в живых.
Когда-то, еще совсем маленькими, они ужасно много играли, причем исключительно в такие игры, в какие можно играть в саду или во дворе, родители считали это полезным для здоровья, и она всегда просила поиграть в вишенку, игра эта своей неизъяснимой прелестью захватывала ее даже тогда, когда ей, в сущности, пора бы уж этого стыдиться. Балинт игру в вишенку ненавидел, но иногда снисходил до нее, ведь он всегда оказывался в центре круга и неизменно выбирал Ирэн, а они с Бланкой стояли и хлопали, пока те кружились меж ними. Генриэтта знала, что от этого зависит все; и то, что с нею произойдет, решилось, наверное, еще до Гитлера, уже тогда, в саду, когда они играли в вишенку и Балинт всегда выбирал Ирэн.
И во второй раз она перенесла смерть без звука и внешних реакций, соблазнившись тем, что последний акт, пожалуй, не так уж и страшен. Когда майор увел ее к себе в дом и сделал вид, будто звонит кому-то по телефону, а потом передал, что Хельды по какому-то недоразумению уехали раньше времени и поэтому она останется у них, пока не будет другой машины, – она не пролила ни слезинки, хотя горячо любила своих родителей и сразу поняла, что они разлучены и она никогда их больше не увидит. Тому, что она чувствовала, слезами не поможешь. "Их убьют, – подумала она, когда наконец осталась в комнате майора одна, – наконец-то они перестанут бояться и ощущать боль, но с ними вместе уже умерла и я, ведь только они знали, какова я на самом деле, когда не держу себя в руках. Какова я та, которой ни Ирэн, ни Бланка никогда не могли видеть, потому что я не смела показаться им целиком, ведь я постоянно чувствовала, – в какой бы мере они ни принадлежали моей жизни, они находятся внутри какого-то круга, а я вне его; какова я та, какой не могли меня видеть и майор с Балинтом, – ведь, бывая с ними, я всегда сдерживалась, мне хотелось, чтоб они так же надежно оградили меня от опасности, как были ограждены сами, чтоб оставили у себя, как беспризорную собачонку; на свой лад, потихоньку я, однако, все время навязывалась им – так сильно я любила Балинта".
Исчезновение Хельдов Генриэтта поняла так, словно они и в самом деле куда-то отбыли, куда скоро отправится и она сама; когда они, бывало, собирались на отдых, мать выезжала первой, чтоб заранее приготовить для них жилье на Балатоне. "Они ждут меня", – решила про себя Генриэтта и часами размышляла о том, где и как она встретится с ними снова.
По-особому она оплакала себя только в третьей смерти. Это была самая незначительная из ее смертей, которая ни в чем не меняла фактов, не несла в себе ничего нового и все-таки сильно подействовала на нее – возможно, потому, что была наивней, чем предшествовавшая ей вторая, и как раз из-за этой наивности очень страшной. Майор объяснил, каким образом Темеш подаст ей – знак, когда и что делать: если она услышит звонок, увидит, как Темеш открывает кому-то калитку, а затем, стоя в саду у фонтана, громко сетует на трудности со снабжением, то пусть бежит из комнаты жены майора на чердак, ибо такой посетитель, возможно, просто зашел узнать насчет комнаты; жалобы по поводу задержек на почте или воздушной тревоги обозначали тайник в угольном погребе позади кучи угля; но если Темеш повернет разговор на тему об аптеке или болезни, тогда нужно спуститься в сад к плетню, который уже так растрепался, что походил на кустарник, и, прячась за ним, пробраться в прежний сад Хельдов до общей высокой ограды. Здесь, как и в том заборе, что разделял участки Хельдов и Элекешей, Балинт отбил несколько досок, чтобы Генриэтта могла пролезть, – стало быть, если Темеш заговорит про аптеку и про болезнь, то Генриэтта, прячась за плетнем, который на всех трех участках был одинаково высоким и густым, должна от Биро через свой бывший сад попасть в погреб к Элекешам.
Прошла уже неделя, как она жила у майора, когда позвонили, и Темеш с двумя незнакомыми людьми – женщиной и мужчиной – остановилась возле фонтана. Спрятавшись за занавеской, Генриэтта хорошо видела их и слышала разговор, – они спрашивали насчет помещений для жертв бомбежки. Темеш в двух словах упомянула про трудности со снабжением, потом заявила, что дом майора избавлен от каких-либо постоев, тогда мужчина с женщиной заявили, что хотели бы взять на учет число комнат, – может случиться, что при безвыходном положении здесь все же придется кое-кого разместить. Генриэтта выбежала из комнаты жены майора, где жила, по деревянной лестнице поднялась на чердак и уже направлялась к условленному тайнику позади старых чемоданов, как вдруг остановилась. Остановилась и забыла, что ей наказывали, заглядевшись из чердачного окна на свой сад. Сверху ей хорошо была видна садовая калитка – запасной вход, – и стоявшие на лестнице стеклянные банки; бросились в глаза зеленые, разрезанные пополам огурцы, на крышках банок еще лежал хлеб, – все, как мать оставила в тот день. Дальше меж двух платанов покачивались на ветру качели. Сад был пуст, земля на неполитых клумбах засохла. Генриэтта стояла и рыдала так громко, что сама испугалась, – как бы внизу не услышали; в ужасе попыталась собраться с силами, но лишь горше полились слезы: огурцы, бидон для поливки и качели живо напомнили ей о случившемся, о том, что у нее нет больше дома, негде жить и нет никого из родных, даже имя чужое; если спросят, кто она, следовало отвечать, что ее зовут Мария Кшп, отца Антал Киш, а мать Нора Мюллер. Когда до нее дошло известие о помолвке Балинта, когда она поняла, что никогда больше не увидит ни Хельда, ни мать, ей стало жутко, и чувство это уже невозможно было излить в слезах. Теперь, в минуту своей третьей смерти, она понимала непреложную силу фактов и их окончательный смысл.
В тот день, когда наступил роковой момент, Балинта с нею не было, он обещал вернуться из больницы только ночью. Майор велел госпоже Темеш жить, точно следуя заведенному порядку, ходить той же дорогой, к которой она привыкла в обычных обстоятельствах; таким путем и отправилась она в тот день из дому – обменять продовольственные карточки. Генриэтта попробовала читать, послушала радио. Темеш пришла с опозданием и в дурном расположении духа, какое-то время молча сновала туда-сюда по комнатам. Генриэтта уже знала об этой ее привычке: если Темеш, не говоря ни слова, поднимает в квартире возню, значит, она возбуждена и расстроена. Генриэтта видела, как Темеш пробует дозвониться Балинту в больницу, дозвонилась было, но Балинта не застала. И так трижды. Генриэтта хорошо все слышала, но между тем в ушах звучало и что-то еще, совсем близко от них, – какой-то шум, грохот, хлопанье, будто где-то швыряли на землю тяжелые предметы. Наконец Темеш вошла к ней и рассказала о том, что заметила, когда ходила за продовольственными карточками. Военные власти или кто-то там еще вытребовали себе дом Хельдов и теперь выносят мебель и сваливают в саду; она спросила у часового, стоявшего у ворот снаружи, что они собираются сделать с домом, и тот ответил, что здесь будет перевязочный пункт, временный госпиталь, из-за бомбежек в городе полно раненых, которых негде разместить.
Генриэтта лишь молча смотрела на Темеш. Удивлялась, что знает ее с шестилетнего возраста и все еще не научится думать ее мыслями, настолько не совпадают они в оценке вещей. Допустим, Темеш понимает, что теперь, если придется бежать из дома, потребуется ввиду происходящего придумать что-нибудь другое; раз дом Хельдов превращен в перевязочный пункт, то с завтрашнего дня уже нельзя будет в случае опасности пробраться к Элекешам через сад. Однако не все ли равно? Вот придет Балинт и скажет, что будет дальше, он ведь и так обещал, что в этом доме она ненадолго. А Темеш ломала голову – неужели эта девушка не понимает, что случилось, или ей все уже настолько безразлично, что она ничего почти не замечает? Балинт должен нынешней же ночью увезти ее отсюда; случись налет Или стрельба, ей все равно придется выйти из дому, а тогда уж и майору на фронте не избежать неприятностей. Ведь на улице Каталин Генриэтту знают все.
Генриэтта вышла из комнаты. Дойдя до деревянной лестницы, сняла туфли, чтоб Темеш не слышала, в какую сторону она повернет, прокралась на чердак, где сегодня уже один раз побывала, и глянула вниз. Там было полным-полно солдат, вся их мебель валялась в саду, возле розовых кустов; в одну кучу были свалены стол, кровать, буфет, стулья; солдаты как раз разбирали содержимое ящиков, книги, белье. Она увидела свои платья, школьный портфель, – все приметы ее жизни лежали перед нею, устилая сад. На одном из кресел висели и белые халаты Хельда, только шкафа, где отец держал свои инструменты, не было видно, должно быть, остался в приемной, где стоял всегда.
Замерев, она смотрела на частицы своего прошлого и думала о том, что у каждой из них своя история, а те, кто копается в них, ничего этого не знают, чужим вещи ничего не говорят. Солдаты работали споро, почти профессионально, никто из них не пытался сунуть что-либо себе в карман, все раскладывалось по принадлежности, стул к стулу, картина к картине, мелочь в корзину, постельное и нательное белье опять-таки в особую кучу. Генриэтте вдруг подумалось о запахах, – как славно пахнут подушки или свежевыстиранные накрахмаленные халаты; о полотенцах, – как приятно они касаются кожи. Все было растрепано, распалось на составные части, на ее глазах дом разваливался на куски, и куски эти мог опознать лишь тот, кто здесь некогда проживал, тут было все, что когда-то происходило, и тут были все, кто в этом доме жил.
Темеш занялась ужином, Генриэтту не звала, решила, что та сидит, читает. Генриэтта оставалась наверху до тех пор, пока внизу не кончилась работа и солдаты не ушли. Стемнело, на первом этаже зажгли свет, когда она спустилась в кухню ужинать. Они ели компот, как вдруг послышался звонок, дважды по два раза, в семье это был условный знак, видимо, кто-нибудь из родственников Темеш.
– Ступай в свою комнату! – приказала Темеш. – И захвати свою тарелку с компотом. Скорее!
Она послушно пошла. На деревянной лестнице пролила компот. На повороте, прежде чем войти в комнату жены майора, остановилась послушать, кто пришел. Пришла племянница Темеш, имевшая обыкновение подолгу засиживаться и много болтать. Генриэтта знала ее с тех самых пор, как переехала на эту улицу. Поставив тарелку на подпорку у поворота лестницы, Генриэтта пошла дальше, снова прошла на чердак, но оттуда уже почти ничего нельзя было разглядеть, хотя в небе сияла луна.
"Эти запахи, – подумала Генриэтта. – У подушек, у халатов, у платьев. Последняя память о Лайоше Хельде и Анне Надь". Чуть шероховатое на ощупь канапе, тут они всегда сидели рядышком вместе с отцом и читали; развернутые мохнатые полотенца, отец наклоняет голову, влажные волосы падают на лоб, мать трет их полотенцем, чтоб побыстрее сохли, а сама смеется. Генриэтта была мертва, но и в смерти ей хотелось еще раз взглянуть на место, где она когда-то жила. Она сбежала по лестнице вниз и через задний выход прошла в сад.
Дом майора стоял совершенно темный, жалюзи совсем не пропускали свет. Она знала, что ни Темеш, ни ее племянница не заметят, как она пробежит по усыпанной гравием дорожке мимо фонтана с рыбой и доберется до плетня. Над нею в напряженном внимании склонилось высветленное лунным сияньем небо, и на нем отчетливо рисовались контуры деревьев и кружево плетня. Добежав до плетня, она прошмыгнула на другую сторону и пригнувшись побежала к забору, нашла расшатанные доски. Раздвинув их, проскользнула в щель и, когда была уже по ту сторону, в своем саду, среди густого запаха своих цветов, в тени своих деревьев, присела на корточки и закрыла руками лицо.
Вот и запахи. Вдохнуть еще разок, напоследок, ведь больше их никогда не уловишь, разве что внутри себя, если приснятся во сне. Она двинулась дальше, добралась до мебели и до той груды, которую искала: вот и халаты, тут же подушки и полотенца. Она остановилась перед ними, опустилась на колени, наклонилась к полотенцам и глубоко, словно задыхаясь, втянула воздух.
Уже поднимаясь с колен, она запнулась о скамеечку, на которой прежде так часто сидела – сверху на подушке были изображены пастух и пастушка, стоявшие на разных берегах ручья, пастушка держала посох с ленточкой и кувшин, а пастушок кланялся ей, сняв шляпу. Скамейка опрокинулась с резким стуком.