И вот так минут пятнадцать, пока тянулась очередь. Со знанием дела, кулинарной терминологии, даже, похоже, с пониманием процесса изготовления. И в то же время – рассудительно, мягко, спокойно, даже любовно. Так обычно обсуждают полюбившуюся книгу или запавший в душу кинофильм или спектакль.
Я наблюдал за ними и думал, что их сегодня вечером ожидает праздник, тоже тихий, спокойный, размеренный, пропитанный любовью, как слоеный торт кремом. Я представил, как они придут вдвоем домой, разденутся, чинно, не спеша, поставят на огонь чайник, накроют стол скатертью, достанут праздничные чашки, аккуратно откроют коробку, медленно и бережно разрежут вожделенный торт, разложат по блюдечкам. Потом начнут есть, не спеша, каждый свой кусочек, запивая чаем, обсуждать достоинства торта, наслаждаться его вкусом, радоваться, делиться радостью. А потом сложат оставшуюся половину обратно в коробку и поставят в холодильник, и будут есть по кусочку каждый вечер в течение недели. А через неделю снова пойдут в "Елисей", снова будут стоять в очереди и обсуждать, какой именно торт купить на сей раз.
Я поглядывал на них украдкой, вслушивался в их неспешный, обстоятельный разговор и удивлялся – как сильно может отличаться уклад жизни, какой разной бывает радость.
Вот мне, например, были безразличны все торты мира, никаких чувств они у меня не вызывали – дадите кусок, я его проглочу, конечно, но не замечу ни розочек, ни прослоек, ни пропиток, ни начинок. Я и самого куска скорей всего не замечу.
Точно так же и моя жизнь не требовала размеренности, ей были чужды рутина и бытовая повседневность. Она расцветала на непредвиденности, на беспокойном ожидании, на плотной насыщенности событиями. Именно они, события, расцвечивали жизнь, наполняли ее – незапланированные, непросчитанные, поджидающие каждый день, каждую минуту, когда их уже и не положено ожидать. Я купался в них, питался их заряженной энергией, пил их забродившую хмельную амброзию.
Я протянул чек продавщице, тоже усталой от непрерывной суматохи, но все же с подкрашенными губами, в белой накрахмаленной фирменной наколке.
– Мне торт за два семьдесят пять, – попросил я.
– Какой вам? У нас два разных торта за два семьдесят пять, – устало проговорила она.
Я не знал, мне было все равно.
– Милая девушка, – обратился я к немолодой, измученной женщине, весь день простоявшей за прилавком, – сделайте одолжение, выберите за меня. Тот, который вы сами любите больше всего.
Я думал, она улыбнется, ну хоть слегка. Но она лишь повернулась к стопкам коробок, подхватила одну, хлопнула на прилавок, приоткрыла на мгновение, тут же перехватила поперек веревкой и уже обращалась к следующему, стоящему за мной покупателю.
Леху я встретил у отдела бакалеи, он тоже уже отоварился, причем даже не одной бутылкой, а двумя.
– На хрена ты две купил? – удивился я.
– Да пусть будет, раз уж в очереди отстоял. Вдруг не хватит? – предположил запасливый Леха, но я только пожал плечами.
– Сколько с меня? – задал я вопрос про деньги, потому что Лехина покупка по стоимости явно перевешивала мою.
– А сколько торт стоил? – в свою очередь поинтересовался Леха.
Затем он быстренько подсчитал сумму. Получалось, что если делить на троих, то я ему был должен всего рубль. После сегодняшней Зинаиды денег было практически бессчетно, и я полез в карман.
– У тебя что-то вывалилось. – Леха нагнулся, поднял листочек, он, наверное, выпал, когда я доставал деньги.
Листочек был исписан синими чернилами, я взглянул на него не с меньшим, чем Леха, интересом. Какой-то телефонный номер, ниже чужой рукой аккуратным почерком выведено "Мила Гессина".
– Кто такая? – поинтересовался товарищ, протягивая мне бумажку одной рукой, а другой крепко прижимая к телу бутылки.
– Да с девушкой сегодня утром в лесу познакомился. На лыжах катался и познакомился. Надо же, я и забыл про нее.
Я засунул бумажку обратно в карман, и мы двинулись в темнеющий за стеклянной дверью вечер.
– К Гессину имеет отношение? – спросил Леха на ходу.
– К какому Гессину? – Я не знал ни одного Гессина.
– Как же, академику Гессину, кардиологу.
– Откуда я знаю. Вряд ли, мало, что ли, Гессиных в Москве. Вот музыкантша, например, была, училище ее именем названо.
– У той фамилия Гнесина, – поправил всезнающий Леха.
– Ну, извини, запутался я. – И я налег телом на тяжелую, упирающуюся дверь.
Юлька уже сидела в "Запорожце" и, конечно же, на моем переднем сиденье, потому что в мире Ромика она занимала самый высокий приоритет. Впрочем, ей пришлось вылезти, пропустить нас – в "Запорожец" можно было пробраться только через две передние дверцы, и обе маленькие.
Вообще, любой, увидев Юльку впервые, мог подумать, что либо попал на небеса, либо встретил спустившегося на землю ангела. Белокурые локоны, синие, залитые святой невинностью глаза, взгляд, исполненный смирения, всепрощения, понимания. Легкая стройная фигурка – в ней во всей проступала воздушность, чистота незамутненной лазури. Такой женщине хотелось довериться, открыть душу, а взамен обрести покой и частицу глубокой, уходящей в поднебесье синевы.
В принципе они с Ромиком попадали под статус жениха и невесты – тогда любая пара, встречающаяся два года, уже автоматически считалась обрученной.
Дело в том, что в то недалекое, но советское время понятие "постоянного друга" или "постоянной подруги" не существовало, влюбленные не могли ни "совместно проживать", ни даже свободно встречаться – по той простой причине, что проживать и встречаться было по сути негде. Это сейчас легко снять квартиру или даже купить, если деньги есть, и поселиться в ней с любимой девушкой. Чтобы, например, узнать друг друга получше, прежде чем детей рожать, и вообще притереться до того, как регистрировать брак на всю оставшуюся жизнь.
Но в советские времена квартир ни на продажу, ни на съем не выделяли, и если молодой человек пытался вести регулярную половую жизнь с регулярной молодой девушкой, ему оставалось либо поселиться у нее, либо привести к своим родителям. А папа с мамой, особенно девушкины, разрешали спать с их дочерью в их доме только при наличии государственного брачного штампа в паспорте. Ну, в крайнем случае, если ты стабильный, надежный жених, в намерениях и порядочности которого можно не сомневаться.
Вот так и появлялось огромное количество нездоровых ранних браков и как следствие ранних разводов, и как еще одно следствие – матерей-одиночек, и пугающая статистика безотцовщины. Все из-за того самого пресловутого "квартирного вопроса".
Сначала мы доехали до Патриков, Леха ориентировался, ведя свой топографический отсчет только от пруда, от левого его, покрытого ледяной коркой бережка. Поэтому сначала мы покружили по соседним переулочкам и в результате остановились в заснеженном, как и все вокруг, и оттого казавшемся особенно одичавшим дворе. Было кромешно темно, на фоне черного неба громоздились лишь еще более одинокие, запущенные силуэты соседних домов. Все они разной высоты, разных скошенных тупообразных форм окружали даже сейчас, ночью, полотняный от засилья снега двор, наступали на него, грозились затоптать, раздавить.
Но нас пустынная скованность двора не смутила, мы бодро вылезли из "Запорожца", беспечный скрип подмятого ботинками снега наполнил уютом самые дальние уголки дворового колодца. Легко поддалась парадная дверь, мы влетели в подъезд, вскарабкались на второй этаж, остановились у обитой коричневой клеенкой двери – из-за нее сочился разнобойный, разноголосый шум вечеринки и растекался по немытому кафельному полу лестничной площадки.
Леха позвонил, потом глухо постучал кулаком в дерматин, снова позвонил, обернулся к нам троим, жавшимся стеснительно позади, подбадривающе улыбнулся. Наконец дверь отворилась, из проема хлынул сконцентрированный, разгоряченный полумрак, но тут же, столкнувшись с электрической желтизной тусклой казенной лампочки, заспорил с ней, чуть отстранился, отступил внутрь квартиры, выделив стройную девушку в обтягивающей черной водолазке, в узкой, облегающей юбке, в туфельках на невысоких каблуках.
Черное удивительно шло к ее светлому личику – милая улыбка, бледная кожа, челка прямых светлых волос прикрывает лоб, толстая недлинная коса перекинута через узкое, чуть выдающееся вперед плечо. В принципе в ней не было ничего особенного – обычная девушка, таких каждый день десятками встречаешь на улице. Но то ли это кокетливо выдвинутое вперед плечико, то ли пушистый кончик косы, который она инстинктивно теребила длинными, бледными пальчиками. А возможно, резко отточенная обтягивающей материей высокая, слишком рельефно вырезанная на черном грудь – но что-то меня шарахнуло, несильно, не выбив из колеи, но все же ощутимо. Какая-то простая, невинная девичья прелесть – в общем-то, банальная, много раз описанная, изображенная, растиражированная многосерийными телевизионными фильмами.
И все же что-то, непонятной природы передающийся по воздуху импульс, не регистрируемый приборами заряд врезался и проскочил между ней и мной. Правда, к сожалению, только в одну, в мою сторону. Так как девушка, похоже, даже и не заметила меня за спиной улыбающегося Лехи.
– Танька, – обнял он ее, предварительно вытянув из карманов куртки бутылки, зажимая их в кулаках, по одной в каждом, как гранаты, готовые к боевому метанию. – А я к тебе друзей привел. Тосик, Ромик, Юля. У Тосика тортик.
Они из моей другой, тоже очень важной, "связной" жизни. Мы чего к тебе все вместе завалились? Потому что давно уже пора объединить мир биологический и мир технический, – продолжал болтать он, пробираясь внутрь манящей музыкой и возбужденными голосами квартиры.
Мы, которые из другой жизни, тоже скромненько втиснулись в завешанный, заваленный шубами, пальто коридор, неловко потоптались в нем, натыкаясь друг на друга, стягивая промерзшую верхнюю одежду, сбивая из нее еще одну бесформенную кучу.
В гостиной, как и ожидалось, полумрак был разбавлен приглушенной музыкой – что-то французское, плавное, три-четыре пары прильнули друг к другу, казалось, что каждый из танцующих поддерживает своего партнера, что иначе тот осядет, бессильно сползет на гладкий, в елочку, паркет. Еще семь-восемь фигур, также размытые темнотой, сбившись в кучки, пытались перекрыть музыку – несдержанный смех, громкие, хмельные голоса.
Конечно, первым делом Леха потащил нас к столу – несколько бутылок вина, белого, красного, в основном грузинского, бутылка армянского коньяку; торшер, стоящий прямо здесь же, у стола, осветил три небольшие звездочки на желтой этикетке.
– Танька, иди к нам, – позвал хозяйку Леха. – Давай, выпей с нами.
Она и так стояла шагах в трех-четырех, которые ей все же пришлось проделать. Нет, она не шла, даже не несла, как говорят, себя, а скорее выставляла напоказ. Слишком ровная спина, изящный прогиб внизу, попка казалось нарочито, слишком демонстративно отставлена в сторону. Шаг легкий, чуть подпрыгивающий, вернее, не подпрыгивающий, а порхающий, ступни забавно развернуты наружу, как у балерины. В общем, теперь, разглядев в движении, я бы описал ее двумя словами – легкость и изящество. И снова меня шарахнуло, не знаю даже отчего, просто пронзило мелким электрическим зарядом, сердце взметнулось пару раз, вдарило со всего размаху по смягчающей стенке и тут же притихло – такой вот кардиологический всплеск.
– Ну чего, Танюш, тебе вина? – угадал Леха, примериваясь к вразнобой расставленным на столе бутылкам. – И Юльке вина, правильно, Юль? – Та кивнула, засмеялась, словно зазвенела колокольчиком, притерлась плечиком к Ромику. – Ромик не будет, это я заранее знаю, он у нас автомобилист и закон блюдет, не нарушает. Но он, Тань, как золотой прииск, давно застолблен Юлькой и, к несчастью, абсолютно ей верен. Так что ты на него не заглядывайся, бесполезно. К тому же у него и без вина удовольствий в жизни хватает, вон, Юлька да автомобиль, – продолжал молоть языком Леха, разливая вино по рюмкам. – А вот мы с Тосиком по коньячку вдарим для начала, тут в любом случае мало осталось. – Он поднял бутылку к торшерному свету, вгляделся в темное, едва пропускающее свет стекло. – Так что мы ее сначала добьем, а потом на водку переключимся. Правильно, Тосс? – Я промолчал, это была Лехина ария, вот пусть он ее и исполняет. – Танюш, кстати, Тосс у нас литератор и поэт. Не просто подающий надежды, а можно сказать, уже подавший. А ты думала, я к тебе простых людей приведу? Нет, Тань, люди со мной особенные. Ну чего, поехали.
Не знаю, как у Лехи, а во мне коньяк разлился весьма чудотворно, словно оживил все внутри.
– Но и Таня у нас девушка с достоинствами, – поднял Леха наставительно указательный палец. – Мастер спорта по гимнастике, это тебе не хухры-мухры. Не просто девушка, а девушка высшей пробы.
– Правда, вы мастер спорта? – задал я глупейший вопрос.
– Ну да, – она пожала плечами, то, на котором лежала коса, по-прежнему было чуть выставлено вперед. – Но это давно было. Я уже и позабыла все.
– Какая гимнастика, художественная или спортивная? – спросил я снова.
– Художественная.
Вот теперь все сразу стало ясно, и походка, и прогиб в спине, и выворотность ступней.
– А почему вы ее бросили? – задал я еще один идиотский вопрос.
– Да не я ее, а она меня бросила. – Таня снова повела плечиком, светлая коса, казалось, зашевелилась на черном фоне сама по себе. – Я переросток.
– Как это?
– Да выросла слишком. Сначала казалось, что не вырасту, а потом в пятнадцать лет десять сантиметров добавила. Обычно девочки в пятнадцать уже не растут. А я выросла. – Она поднесла рюмку к губам, сделала медленный глоток, отняла руку, теперь губы чуть блестели от влаги.
– Слушайте, это невероятно, – я и не пытался скрыть восторг. – Я много раз смотрел соревнования, по телевизору, конечно. То, что вы вытворяете, это выше человеческих возможностей. Полная фантастика, по мне, так это не спорт, а чистейшее искусство. Сродни балету, даже выше балета. Вы, наверное, легко сможете повторить все их па, а вот они ваши – не смогут.
– Ну нет, у них свое. – Коса на плече снова двинулась вперед-назад и застыла.
– Ты вообще ничего в этом не сечешь. – Леха положил руку на мое плечо, притянул. – А вот мне посчастливилось, Танюша нам всем однажды устроила выступление, небольшое, правда, минуты на две, на три. Ты, старик, даже не представляешь. Вообще ничего не представляешь. Ни про жизнь, ни вообще.
– Да ладно тебе, Леш, – одернула его Таня. – Чего я там вам показывала? Так, придуривалась. Они ко мне пристали все, ну я немного показала, самое простое, что девчонки в школе разучивают. Я даже не размятая была.
– Значит, ты не все нам показала?! – Даже в скудном торшерном свете было заметно, как Леха приподнял брови, сделал нарочито изумленное лицо.
– Да ладно тебе, Леш, – повторила хозяйка. Я взглянул на нее, мне показалось, что она покраснела.
– Ладно, так ладно. Давайте, лучше выпьем, – потянулся он к бутылкам. – Где твоя рюмка?
– Я пропущу пока. Выдержу паузу, – остановил я Леху.
– Ты чего это? – удивился он.
– Я лучше с Таней потанцую, если, конечно, она не против. – Тут я заглянул ей в глаза. Что сказать, глаза как глаза, спокойные, доброжелательные, но никакого поощрения, не говоря уже о чувстве, я в них не нашел.
– Ну вот, как узнают, что она гимнастка, все сразу хотят с ней танцевать. И тут же перестают пить, – покачал головой Леха.
– Это чтобы координация не нарушилась, – пояснил я. – Так что, пойдемте. – Я повернулся к Тане. Мне показалось, что она мнется, что она не уверена. – Вы же хозяйка, а хозяйка должна занимать гостей. Если не всех, то хотя бы одного, – привел я веский аргумент.
Аргумент подействовал, середина комнаты уже была занята танцующими парами, мы отошли к стене, что было весьма кстати – во всяком случае, не на виду. Я, как и полагается, обнял ее за талию, чуть притянул к себе, не сильно, не вдавливая в себя. Ее узкие ладошки с длинными бледными пальчиками легли мне на плечи так осторожно, что я не почувствовал ни тяжести, ни давления, словно они были бестелесны, невесомы. Джо Дассен вел один из своих нехитрых, трогающих за душу мотивчиков, музыка оплетала наши сведенные в один такт тела, руки мои сами по себе, только потому, что по-другому было нельзя, сошлись в кольцо у Тани на спине, у того самого прогиба, что с первой минуты не давал мне покоя.
Я никогда не дотрагивался до такого крепкого тела. Даже не крепкого, есть лучшее слово – "налитое". Налитое, именно как спелое яблоко, которое, переполненное соком и мякотью, еще держится на ветке, но уже лишь едва, и если его не снять, оно сорвется, утянутое к земле собственной перезревшей тяжестью.
Нет, Таня не подходила под стереотип "кровь с молоком" и под стереотип "коня на скаку остановит" не подходила тоже. Наоборот, она скорее выглядела хрупкой и изящной, и о налитой ее плотности невозможно было догадаться со стороны. Я чуть сдавил ее, сдвигая ближе наши тела, смешивая их тепло, взаимное касание, рождаемый ими трепет. Ее грудь, выточенная на черной водолазке, как на барельефе, небольшая, но эстетично правильной аккуратной формы, уперлась в меня, подмялась, утратив остроконечность, и от этого живого касания я заволновался, что-то сдвинулось в голове, повернулось, отодвигая стены комнаты, танцующие рядом пары, плавную музыку, слабо разбавленный желтым полумрак. Пространство затуманилось, отошло и перестало иметь значение, осталось лишь упругое, чуть подрагивающее тело в руках, тепло близкого дыхания, легкий дурман духов вперемешку со свежим запахом девичьей кожи, бьющая сердцебиением, поддавшаяся, вмявшаяся грудь – я не понимал, что происходит, дурман, наркотик, забытье.
Такого со мной никогда не было, я совсем потерялся, забылся, разум распался, стек, как стекает вниз по кастрюльке пенка перекипевшего молока, остался лишь оголившийся, бескожный инстинкт, ничем не сдерживаемое, не контролируемое желание. Если что-то еще меня и останавливало, так это страх быть отвергнутым, страх, что вот сейчас она оттолкнет меня своими, казалось бы, легкими, но наверняка сильными ладошками, пока что, до поры до времени, чутко застывшими на моих плечах.
Я склонился к ней, губы то и дело, словно ненароком касались ее шеи, но лишь едва-едва, будто нечаянно, по самому краешку, щекочуще, трепетно. Я чувствовал, как они, вздрагивая, рассыпались дрожащей лаской по нежнейшему глянцу, и тут же, боясь не справиться с собой, отстранялись только для того, чтобы через несколько мгновений вновь поддаться искушению и скользнуть по чуть влажной, замершей в ожидании коже.
Самообман, игра на грани, на самом оголенном острие захватила, окутала в прозрачный, но прочный кокон. Музыка стихла, потом возникла снова, я не слышал ни голоса, ни мотива, голова перестала контролировать органы чувств, и они – зрение, осязание, даже слух – все сошлись, свелись в губы; мое дыхание, отражаясь от кожи, возвращалось ко мне, наполненное ее частицами, ее теплом, ее возбуждением.
Да, теперь я явно чувствовал ее возбуждение, такое же неопределенное, смутное, как и мое, я явственно ощущал возникшее вокруг нас облако, в которое погружался все глубже и уже был обречен в нем утонуть. Но утонуть не один, а вместе с ней.