– Завтракать? – удивился я. – Еще же ночь.
Он протянул руку, потрепал меня по волосам, ладонь у него была большая, тяжелая, но теплая и нежная одновременно. Вернее, не нежная, а заботливая. Я вообще нравился ему. Нравился как существо, которое он родил и вырастил, ему нравилась выраженная во мне идея его собственного продолжения, он с трудом скрывал удовольствие от того, какой замечательно похожий на него самого получился сын. Именно такое удовольствие и называется безусловной, пусть и не особенно связанной с реальностью отцовской любовью.
– Блажен, кто живет вне времени. – Он покачал головой, наверное, подумав о себе, о той далекой поре, когда тоже мог позволить себе не замечать время. – Скажи, ты блажен?
– Блажен? – переспросил я, удивляясь слову.
– Хорошо, давай по-другому, – кивнул папа. – Ты в согласии? С собой, с жизнью? Расскажи, мы стали редко с тобой говорить. Раньше мне казалось, что я знаю о тебе все, а теперь мы не видимся неделями.
– Ну не неделями, а всего одну неделю, – уточнил я фактическую часть.
– Бог с ними, с деталями. – Он пожал плечами. – Так ты в согласии?
Вообще-то я всегда был достаточно закрытым и не любил откровенничать – когда человек раскрывается, он лишается защитных слоев и оголяет свое мягкое, уязвимое нутро. А мысль о собственной беззащитности мне всегда была чужда и даже обидна.
Вот и сейчас, я уже хотел было отмахнуться, мол, "все нормально, пап, попей лучше чайку". Но то ли кухня, наполненная слишком насыщенным электрическим светом, неестественно картинно густым, будто ночь за окном не пропускала его через себя и возвращала лучи обратно в маленькое, сжавшееся пространство, уплотняя их, доводя плотность до вангоговского желтого предела. То ли захлестнувший их обоих – и кухню, и ночь – джазовый шипящий распущенный ритм… То ли мой папка, непривычно сонный, домашний, расслабленный, уже совсем немолодой, тоже уютный, остро, пронзительно сейчас любимый. Но что-то всколыхнулось во мне, и захотелось ответить ему искренне, откровенно.
– Папуль, – начал я, – моя жизнь держится на четырех столпах. Прежде всего, мое дело, ну, то, чем я занимаюсь, потом спорт, потом друзья и женщины, конечно. И если ты не знаешь, должен тебе сообщить, что во всех этих областях твой сын вполне востребован.
– Пока не знаю. – Папка придвинулся к столу, сел поудобнее, видимо, он сам был немало удивлен моей неожиданной ночной откровенностью. – Расскажи.
– Начнем с первого. У меня два дела, учеба и еще то, что я пишу. С учебой все в порядке, иногда даже бывает интересно. К тому же студенческая атмосфера как раз по мне. Ну, ты сам понимаешь.
Он кивнул, он понимал.
– А то, что я пишу… – Я помедлил. – Ничего особенного пока не написал, так, по мелочи, "малая форма". А лучше сказать, "мелкая форма". Но в редакциях иногда берут. Вот несколько дней назад в "Юность" взяли.
– В "Юность"? – удивился папа. – И что, напечатают?
– Не сказали еще. У них там редсовет, или как это называется. В общем, главный редактор должен утвердить. Но то, что взяли, уже хорошо. Как ты думаешь?
– Наверное, хорошо. – Папа подпер подбородок кулаком, так и смотрел на меня, не только с интересом, но и с удовольствием.
– Со спортом тоже все в порядке, – перешел я ко второму элементу в моей формуле счастья. – Я в отличной форме, знаешь, когда тело умеет и может все. А если чего-то не умеет, то легко может научиться. Понимаешь, это только вопрос желания и усилий.
Тут я вспомнил про поврежденный бок, про гудящее по ночам ребро, на секунду задумался, говорить ли о нем папке, и, конечно же, решил не говорить.
– А усилия меня не смущают, мне нравится быть в усилии, в преодолении. Мне возникающая от усилия физическая боль даже нравится. Извращение, конечно, но что поделаешь. – Я улыбнулся. – Точно, именно преодоление, вот что меня привлекает больше всего. Не только в спорте, но и вообще в жизни. Когда кажется, что больше не можешь, а все равно продолжаешь, и выясняется, что можешь. И выходит, что даже результат уже не столь важен, процесс важнее.
– Да-да, – закивал папа.
– Друзей у меня много, и мне с ними весело, мы, видишь ли, веселые ребята, особенно когда вместе. Ну, и с женщинами тоже все в порядке. Особенно последнюю неделю. Знаешь, я, кажется, встретил идеальную девушку. Вернее, не так, я встретил девушку с идеальным телом.
– Это тоже важно, – вставил папа, который, я не сомневался, и сам знал про женщин немало. – Это ты у нее, значит, всю неделю пропадал?
– Она мастер спорта по художественной гимнастике, – ушел я от прямого ответа. Папины брови поползли наверх. – Ты не представляешь, как она совершенна. – Я задумался, стоит ли описывать подробности, и решил, что папка и без подробностей обойдется.
Я глотнул чая, зачерпнул ложечкой вишневое варенье из розетки, выплюнул на чайное блюдечко косточку.
– Вот и получается, папуль, что исходя из формулы. – Я помедлил, я сам был поражен своим открытием. – Получается, что я вполне счастлив. Все необходимые ингредиенты, как видишь, присутствуют. – Я развел руками, все оказалось изумительно, невероятно просто.
Папа улыбнулся, он охотно разделил мое счастье.
– Ну и хорошо. – Он встал из-за стола. – Через месяц отчитаешься еще раз. Я теперь буду мерить тебя по твоей же шкале. Как ты сказал? Родители, работа, спорт, друзья, женщины.
Я промолчал, я не был уверен, что в недавно составленном списке первое место я отвел родителям. Сам не знаю, как получилось, что я так глупо, непростительно ошибся.
Во сне бок стал задавливать своей ноющей, гудящей тяжестью. Я ворочался, перекатывался, но даже сквозь сон боль просачивалась на поверхность, захватывала, разбирала на части. Когда я спал с Таней, ничего подобного не происходило, видимо, она своим призывным, постоянно готовым к любви телом анестезировала, купировала боль. А сейчас, в расслабленном одиночестве сна, когда никакое ночное желание не отвлекало, не томило, боль настигла и затягивала в свои пульсирующие, сдавливающие тиски.
Я пробудился от телефонного звонка, стрелки механического будильника показывали половину двенадцатого, значит, я спал часов пять-шесть, даже не спал, а так, проворочался в ноющей полудреме. Телефон находился поблизости, прямо у изголовья, рядом с будильником. Я было решил взять трубку, даже протянул руку, но потом передумал – мне ни с кем не хотелось сейчас говорить. Телефон понадрывался с минуту-другую и смолк.
Я так и лежал на правом боку, взгляд, словно загипнотизированный, остановился, замер – вот узоры на обоях, они переплетались, образуя на светло-коричневом фоне серебристый лабиринт. Я вспомнил, как в детстве, вот так же бесцельно лежа в кровати, я занимал себя тем, что пытался найти в бессистемном графическом хаосе единственно возможный проход, который, огибая все препятствия, приводил от одной стороны обойного полотна к другой.
Вспомнив детство, я с любовью стал разглядывать давние, привычные предметы – еще одна кушетка, на ней спал мой брат, пока не женился и не переехал к жене, вот письменный стол у окна, настольная лампа на нем с желтоватым пластмассовым абажуром, рабочее кресло перед столом, справа книжный шкаф. Все они верно и честно ждали меня целую неделю, скучали, наверное.
Я лежал, лоснился ленивой утренней негой, наслаждаясь полной гармонией. Дом – это ведь не только пристанище, куда ты приходишь вечером ужинать и спать, это нечто значительно большее – место, которое укроет и укутает тебя, когда тебе холодно и одиноко, и вылечит, убережет, когда ты болен. Забота, любовь, вот что такое дом, и дело не только в привычных с детства обоях, не только в удобных вещах, но прежде всего в людях, которые его населяют.
"Вот и сейчас, – подумал я, – пропадал целую неделю, даже не вспоминая о доме, но все равно вернулся в него и только здесь чувствую себя в согласии и с собой, и со всем, что меня окружает. У Тани, конечно, было хорошо, но все-таки по-другому, как будто я находился в командировке или в приятной туристической поездке".
Я уткнулся лицом в подушку, отгораживаясь ею от дневного света; в голове, где-то на уровне глаз разом возникли белые, едва колеблющиеся контуры, я тут же наполнил их деталями – вот Танина коса, изгиб плеча, на который она падает, чуть ниже грудь, светлая мягкая прядь лишь едва задевает ее. Меня сразу потянуло в старый, многогранный дом на Патриарших, но я не шелохнулся, слишком упоительно было замереть под одеялом, уткнувшись в подушку, затаившись в дремлющих, сладостных, пропитанных истомой видениях, храня тепло, оберегая его, забыв про солнечный, уже давно расцветший и окрепший день за окном.
Снова затрезвонил телефон, и видения, замурованные в сжатых ресницах, словно испугавшись звонка, сразу стушевались, потеряли томительную, заманчивую стройность. Я отнял лицо от подушки, перевел рассеянный взгляд на телефон – он надрывался, тужился, пыхтел. Я прислушался, в его нервной резкости билось затаенное предостережение, особая нагнетающая тревога.
Я протянул руку, поднял трубку.
– Слушаю, – проговорил я, подсознательно готовясь к чему-то неприятному.
Но ничего неприятного не произошло, тревога мгновенно растаяла без следа в нотках веселого, смеющегося женского голоса. Он показался знакомым, но почему-то я не мог его вспомнить.
– Он слушает. Надо же. Счастье-то какое. А почему ты не слушал вчера? Или позавчера? Где ты ошивался все это время, паршивец? По девкам небось шастал?
Голос рассыпался смехом, заливался им, заигрывал, уничтожал проводное расстояние, измельчал его, но я все равно не мог понять, с кем говорю.
– А вы уверены, что правильно набрали номер? – спросил я, пытаясь вежливым "вы" установить дистанцию на всю длину телефонного кабеля.
Жизнерадостности в голосе поубавилось, видимо, моя забывчивость женщину смутила.
– Надо же, он к тому же меня и не узнает. Просто не могу поверить. Я думала, что оставила в его душе неизгладимый след, а он после недельного загула полностью забыл все то доброе и вечное, что я в него вложила. Это все легкодоступные девицы, это они во всем виноваты.
Теперь мне показалось, что я догадался, кто это подсмеивается надо мной на другом, дальнем телефонном конце. Но побоялся ошибиться и потому промолчал.
– Я с его папой, можно сказать, подружилась, папа меня уже готов в ресторан был пригласить, если бы не мама. А сыну хоть бы что. Сначала спас меня, заблудшую и замерзшую, вывел из лесной чащи, а потом узнавать отказывается. А знаешь, дорогой, есть люди, которые утверждают, что тот, кто однажды спас, до конца жизни обязан отвечать за спасенного. А другие утверждают, что мы все, в той или иной степени, ответственны за тех, кого. Ну, ты сам знаешь, – оборвался голос. Я, даже не желая того, все равно рассмеялся.
Конечно, она забавная, эта Мила. Вот, кстати, и имя всплыло. Надо же, за последние дни я всё и всех позабыл, будто память отшибло. Что же Таня сотворила со мной, надо же было так безжалостно рубануть по памяти, замкнув ее на себе. Но теперь пора было ее оживлять – реанимировать подсохшие веточки, сигнальные ассоциации, нейронные связки, сцепление клеток – пора было их всех восстанавливать, приводить в порядок.
– Милочка, я не могу такую обузу на себя взвалить, – возразил я. – Отвечать за тебя до конца жизни… Если бы ты меня заранее предупредила, я бы, может, тебя там, в чаще, и оставил.
Она громко рассмеялась, демонстративно громко.
– С чего ты взял, что я обуза? Вовсе наоборот. Какое слово является антонимом обузы?
Я задумался. Я не знал.
– Упроститель? Облегчитель? – предположил я, без стеснения коверкая орфографический словарь.
– Точно, может быть, я облегчитель… – Она выдержала паузу, наверное, мне полагалось ее заполнить, но я не сумел придумать, чем именно. – Так где ты пропадал все это время? – вернулась Мила к теме. – Я звонила почти каждый день, то с папой говорила, то с мамой, им, похоже, уже неудобно передо мной стало. Они тебе не передавали?
– Не успели еще, – признался я.
– Это тебя в "Юности" умыкнули на целую неделю? И вообще, что ты там делал? В шахматы, что ли, играл? Они ведь целыми днями только и делают, что в шахматы играют. Или в преферанс.
– Откуда ты про "Юность" знаешь? – удивился я. – Ты чего, следила за мной, что ли?
– А как же, конечно, следила. Я ведь должна знать, что представляет собой человек, который обязан теперь за меня отвечать. Я вообще о тебе многое знаю, – похвасталась Мила. – Почти все.
– Правда? Ну и что же, например?
– Например, что они твой рассказ решили напечатать. У главного есть парочка замечаний, но, если ты их примешь, они напечатают. Он сказал, что живенько написано. – Она помедлила, словно что-то припоминала. – Ну да, сказал, что бодро и с настроением. Меня, правда, твой герой не особенно впечатлил. Не так чтобы совсем оставил равнодушной, но за душу не взял. Чувства тебе не хватило, эмоциональной нагруженности. Но, учитывая твои юные года, в целом неплохо. Главный в том же духе высказался, мол, надо поддержать молодое дарование.
Я не мог поверить своим ушам.
– Откуда ты все это знаешь? – Я не пытался скрыть изумления. Настолько откровенного, что Мила засмеялась.
– Так у меня везде осведомители. Вот они меня и осведомили.
– Нет, правда, без шуток.
– Слушай, солнце мое, – голос ее на секунду потерял напускной задор, – я же доктор, причем известный, с репутацией. Особенно в определенных кругах. И выудить из этих кругов нужную информацию мне ничего не стоит.
– Ты точно знаешь, что напечатают? – Я не мог поверить своему счастью, это было круче крутого – быть напечатанным в "Юности". Выше крыши. Я просто не мог поверить.
– Точно, точно, не волнуйся. Они тебе уже звонили, но тщетно. Видишь, как получается, и я тщетна, и они.
– Надо же! – Я не расслышал грустной усмешки в ее голосе, меня распирал восторг, я не мог сдержать его. – Надо же! – И безотчетно победным взмахом рубанул рукой воздух. Правой я придерживал трубку, потому рубанул левой. И совершенно, кстати, напрасно.
– Ух.х.х. – выдавил я вместе с дыханием. Глухая, затаившаяся в боку боль, казалось, только и ждала случая, сразу врезалась, скрутила, выбила мгновенные слезы, дыхание, сведенное в сдавленное, протяжное "ух".
Наверное, со стороны мой вздох больше напоминал стон. А возможно, и крик, я не слышал себя со стороны. Но Милин голос, потеряв наигранную веселость, сразу стал озабоченным, тревожным. Во всяком случае, когда я его расслышал, он был перенасыщен тревогой.
– Толя, – повторяла она, – Толя, что с тобой? А, Толь? Алё, ты что молчишь? Что произошло?
Наконец я смог вдохнуть, боль пульсировала, но уже с меньшей, затухающей амплитудой. Потом я вдохнул еще раз, а потом сумел проговорить в трубку – медленно, испуганно, с подмешанной к голосу, непонятно откуда взявшейся хрипотцой:
– Да я бок повредил, левый. Он, сволочь, иногда там что-то перехватывает.
Она помолчала, затем произнесла решительно, с приказными нотками:
– Ты двигаться можешь?
– Ну конечно. – Боль отошла, я даже попытался улыбнуться, слабо, осторожно, но попытался. – Конечно, могу.
– Тогда вот что, бери такси и приезжай ко мне в клинику. – Она уже все за меня решила, все спланировала. – С боком шутить не следует. Особенно с левым.
– Да ладно тебе, – постарался успокоить я ее. – Не нагнетай. Я, наверное, ребро повредил, и оно периодически там защемляет что-то.
– Вот и разберемся. Давай приезжай, прямо сейчас.
– Прямо сейчас не смогу, – заколебался я. – Если честно, я еще и не вставал. Лежу в постели, с тобой болтаю. Мне еще душ надо принять, позавтракать, к тому же в нашем захолустье и машину не поймаешь. Пока я отсюда выберусь, полдня пройдет.
Опять пауза.
– Я бы за тобой приехала, но у меня прием начинается через пятнадцать минут. Я не могу его отменить, в коридоре уже очередь собралась.
– Не надо приезжать. Я сам доберусь, – сдался я.
И в самом деле, подумал я, неплохо бы разобраться, что там у меня в левом боку сдвигается.
– Только у меня часа три займет, а то и все четыре, – предупредил я. – Ты где находишься? В смысле, твоя клиника?
– На Профсоюзной, совсем недалеко от метро. – Мила снова задумалась, снова на секунду. – Так даже лучше, не спеши, подъезжай к концу дня, часам к четырем, к пяти, очередь рассосется, вот мы тебя и посмотрим. Только не спеши и будь осторожен.
– Не бойся, я вообще от природы осторожный, – заверил я.
– Ну да, я догадываюсь. – Милин голос ожил, озабоченность сдвинулась, ее место снова заняла кокетливая, напускная жизнерадостность.
Потом она продиктовала адрес, и я повесил трубку. Я бы поболтал еще, но она ведь упомянула про длинную очередь в вестибюле, вот я и проявил деликатность.
Подготовка к вылазке на "Профсоюзную" заняла кучу времени. Я умышленно не спешил, налил ванну, перед тем как залезть в нее, притащил с кухни "Спидолу", поймал "Маяк". Лирические фортепьянные пьесы, скорей всего Шопена, я точно не был уверен, наполнили тесное, окутанное влажным паром пространство. Я раскрыл "Иностранку", существовал такой толстый литературный журнал, там был напечатан "Рэгтайм" Доктороу в переводе Василия Аксенова. Тогда роман наделал много шума в Москве, мы ничего не знали ни об Америке, ни об американской литературе. Ничего, кроме Фолкнера, ну, возможно, еще Апдайка. А этот роман все обсуждали, перевод Аксенова был великолепен. Во всяком случае, на тот момент таким казался.
Я отмокал в ванне около часа. Шопена сменила короткая очередь из шести привычно растянутых гудков, оповещая о начале нового часа, потом передали выпуск новостей. Опять зазвучала музыка, опять классическая – она отлично подходила и моему настроению, к теплой ванне, к строчкам в "Иностранке", втекающим в мое неспешное сознание.
Я оторвался от мелкого шрифта в журнале, снова подумал о Тане, о бесследно растаявшей в ее квартире неделе. "Как все же женщина подменяет мир мужчины, – подумал я. – Своим телом, своей лаской, любовью полностью обрезает его. Ведь единственная цель женщины, пусть и неосознанная, состоит в том, чтобы мужчина зациклил свою жизнь на ней. Все свои желания зациклил, стремления. Чтобы он увяз в ней, забыл об остальном мире, чтобы исчез любой соблазн, все посторонние, отвлекающие интересы.