Небесный летающий Китай (сборник) - Алексей Смирнов 34 стр.


– Вы слишком суровы, – ответили мне с нескрываемой досадой. – Наверно, вам ближе американский кинематограф или поздний Гайдай.

Я пришел в буйство, и мой язык принялся говорить от себя – от них, нимало не заботясь о моем собственном вкусе.

– Наверно. В Америке Гран При не "Оскар", а бронзовый мудозвон, тогда как призер – комедия "Космический Сортир". Вообще в американском кинематографе меня давно занимает тема финального совокупления. Весь трах в конце фильма – заслуженный; победил – можешь размножиться. Мы-то, дураки, ищем здесь символы и метафоры, а они понимают это буквально. А в нашем фильме любовный финал – условность, типа мерси или чао, потому что размножатся и без права, а если получат право, то назло его извратят и трахнут противоестественного партнера противоестественным способом.

– Подите проветритесь, – сказали мне.

Я пошел.

На ходу я вел любительское расследование, устанавливая учредителя новой награды американской киноакадемии.

Установил.

Демоны роились; в их суете скрывалось мое забитое "я", которое на каждом шагу лишали права голоса.

Я выписал их на бумажку. Ныне живущих набралось штук тридцать; все это были фигуры из моего близкого окружения вкупе с теми, кто кривлялся с более безопасного расстояния.

Я склонялся к мысли, что в коллективном бессознательном творится полный содом, но не хотел идти к аналитику ради бесперспективного истребления исторических чертей. Мне думалось, что лучше будет разобраться сперва с оккупантами, которых я знаю достаточно хорошо. Расчистить место. Может быть, тогда мой собственный голос зазвучит во всей его ясности и чистоте. Я не избавлюсь от влияний окончательно, и все же вздохну свободнее без очевидных драйверов, программ и посланий распоясавшихся отправителей.

Я долго размышлял, и наконец у меня созрел план.

Для осуществления задуманного мне понадобилось устроить небольшой прием.

Я сел к телефону, держа в руке список, и начал созывать гостей.

– Дядя? Здравствуй, дядя. У меня намечается небольшое торжество. Да, повод есть, но это пока что секрет.

Приглашая дядю, я с сожалением рассматривал портреты родителей. Как жаль, что на том свете не принимают приглашений, предпочитая привечать гостей лично, на собственный лад, у себя. Такое ответное гостеприимство меня совершенно не устраивало.

В моей голове порхали трогательные мотыльки, предусмотрительно оставленные покойниками. Папино-мамино наследство.

– Алло? Привет, старина. Чем ты занят в следующую пятницу? Буду рад тебя видеть. Тебя особенно.

– Алло! Рад услышать ваш пленительный голосок. Жду вас в пятницу, райское создание.

Порой мне казалось, что гости уже пришли – настолько живо звучал в моем черепе их ладный хор.

Я не забыл и домашних. Жена стояла в списке последней: на сладкое. Смешно было думать, что последнее место объяснялось скромностью ее долевого участия.

Сына я, напротив, не вписал, так как его голос по малолетству не успел утвердиться в моем разуме и сыграть там неблаговидную роль.

Обзвонив друзей и родственников, я перешел к другому важному делу.

Несколько лет назад на меня произвела большое впечатление история о старце, который пользовал одного больного человека. С беднягой случился удар, и от всего русского языка в нем осталось одно только слово "блядь" – весьма распространенный "эмбол", как выражаются медики. Этим словом он реагировал буквально на все, им вопрошал, им отвечал, его именем судил и миловал. А иногда просто орал без умолку, вот старца и позвали. Старец, едва услышал, какое слово изрыгает клиент, сказал ему: "Замолчи!" и погрозил пальцем. И больной мгновенно перешел на следующий уровень совершенства. Его затопило безмолвие, и ничего не осталось, а низшего сорта чертяка, прикрывшийся словом "блядь", умчался под видом зловонного облачка – последнего вздоха больного.

В общем, я прикупил побольше горчицы – для умащения гостей, благо мне после старца и по причине сильнейшей к ним ненависти хватило бы горчичного зерна.

Я сделал предложение, от которого они не смогли отказаться. Пригласил их на дачу, пообещав королевский стол.

Жена порывалась помочь в приготовлениях, но я с улыбкой отклонил ее помощь.

– Позволь мне насладиться этим сладким бременем. Позволь похлопотать.

И хлопотал.

В четверг я проверил список и убедился, что никого не забыл. Проверяя, я морщил лоб и барабанил пальцами какую-то музыку. Поймав себя на этих занятиях, я по привычке разложил их на отдельные составляющие.

Лоб любил морщить мой дедушка, который, к сожалению, находился теперь вне досягаемости. И в жалкие же мелочи продолжаются люди! Не в пароходы, не в строчки, не в громкие дела – в сморкание, безудержное резонерство, нелепые гримасы, назойливые голоса.

Песенка пришла из эфира; сам исполнитель маячил на заднем плане. Я снова не мог добраться до виновника.

Зато в моем списке был человек, от которого я набрался многих гадостей – в том числе манеры барабанить пальцами.

И я улыбнулся.

Улыбка была не моей. Так улыбался кто-то, кому я бессознательно подражал. Какой-то подлец, съежившись до улыбки, сидел во мне и улыбался изнутри.

Я махнул на него рукой.

Подозрительный жест.

Утром в пятницу я выехал чуть свет, намереваясь проследить за подготовкой ужина.

Веры во мне было столько, что я, если бы захотел, смог жонглировать окрестными холмами.

К семи часам вечера слетелась саранча.

Жена удивилась при виде стола, накрытого в доме.

– Такой чудесный вечер! – сказала она огорченно. – Почему ты не накрыл в саду? И даже шторы задернул!

– Терпение, терпение, – усмехнулся я, плотнее затворяя двери, выходившие на веранду. – Я приготовил сюрприз. Все откроется позже.

Горбатая улочка забилась машинами. А гости все прибывали. Многие ехали поездом, но все равно образовался затор, который пришлось объезжать стороной даже деревенским психам-мотоциклистам.

Мне стоило больших усилий удержать их в доме. Все, как один, словно сговорившись, стремились в сад. Природа их чем-то притягивала, и я догадывался, чем, еще сильнее укрепляясь от догадки в своей уверенности. Я развлекал их, как мог, дожидаясь кворума.

Когда, наконец, съехались все, я пригласил их к столу.

– За этот дом! – мой дядя встал, расправляя усы и потрясая солидной рюмкой. – За его архилюбезнейших и квазигостеприимнейших хозяев!

– Ура! Ура! Ура! – закричали все.

– А что сегодня, собственно, за повод? – осведомился один гад, прожевывая ветчинный бантик.

Я встал.

– Друзья! Я прошу от вас немногого – чуточку выдержки. Мы выпьем и закусим, а после я открою вам смысл и цели сегодняшнего мероприятия.

Меня дернули за штанину. Я нагнулся под стол и увидел физиономию сына, перепачканную ягодным соком. Стервец таки выбрался в сад.

– Папа, там свинки, – зашептал маленький негодяй.

Я шикнул на него:

– Молчи! Иначе пожалеешь, что родился на свет!

– Я давно жалею, – насупился сын и уполз в темноту, наполненную шебуршанием ног. Он притаился во мраке, и ему там, наверно, мерещилось, что мимо маршируют отряды невидимых призраков.

Я выпил немного, предпочитая следить, как наливаются другие.

Минут через двадцать, когда там и сям стали раздаваться занудные голоса, сетовавшие на духоту, я вновь поднялся и постучал ножиком по ножке бокала.

– Дорогие гости! – сказал я. – Мне бесконечно радостно видеть вас всех здесь, сидящими за моим скромным столом. От того, что вы и без стола постоянно находитесь со мною вместе, моя радость не уменьшается.

Мои слова были восприняты как метафора, хотя я вложил в них буквальный смысл.

– Я долго думал, какой награды заслуживают столь верные спутники, – продолжал я, выходя из-за стола и приближаясь к дверям. – Возможно, награда – неудачное слово. Я взял бы шире, емче – пусть это будет участь, судьба, если угодно.

На меня глазели заинтересованные, доброжелательные лица. Мой взгляд остановился на пальцах, барабанивших по скатерти.

– В то же время нельзя не признать, что при всех моих естественных восторгах ваше неустранимое соседство становится несколько тягостным. Такому переимчивому человеку, каким являюсь я, приходится много страдать от досадной необходимости выражаться вашими словами, изъясняться вашими жестами, заражаться вашими мнениями, блеять вашими голосами… И я решил, что наилучшей средой, в которой вы могли бы достойно реализовать свои таланты, будет вот эта!

И я распахнул двери в сад.

Там, на лужайке, паслось стадо свиней.

– Ступайте! – прогремел я, простирая руку. – Именем Господним! И бесы веруют! Но трепещут.

По счастливому стечению обстоятельств мой загородный дом располагался на вершине обрыва.

Гости сорвались с мест и ринулись в сад.

Скрестив на груди руки, я смотрел им вслед и торжествующе хохотал. Во рту ощущался привкус горчицы.

Люди лопались, как воздушные шарики, а свиньи вдруг сходили с ума и неслись к пропасти.

– Папа, а что же ты? – послышалось сзади.

Я обернулся.

Мой отпрыск стоял и сурово взирал на меня исподлобья. Меня, что греха таить, ужасно испугал его необычно серьезный вид.

– Давай-давай! – поторопил меня сын. – Ты один остался. Догони их!

И я, сам того не желая, побежал. Там как раз замешкалась последняя, симпатичная с виду свинка.

Моя порода! Я про сына. Теперь я вижу, что вырастет свин. Отсюда мне многое виднее. Этот поросенок ловко меня подловил. Из области, в которой я отныне пребываю, он, правда, смотрится не вполне поросенком. Как все предметы некогда реального мира, перешедшие по отношению ко мне в потустороннее положение, он занял новую позицию, которая требует приставки "пара". Или это частица?

Здесь всë частицы. И все частицы.

Места – гуляй, не хочу.

И все мое.

© июль – август 2001

Ноги

Он родился без ног.

Ниже бедер он продолжился в своего брата.

Они лежали, морщась и напоминая живое коромысло. Можно было повернуть как угодно – все выходило одно.

Мама, так и не протрезвевшая, сумела-таки сказать, что двоих не снесет. Разрезав изделие пополам, доктора вручили одну половину маме, а вторую передали специальному дому-малютке, хотя в нем было целых три этажа.

Брата немедленно приобрела супружеская пара. Супруги, всегда и везде ослепительно улыбавшиеся, увезли его к себе в Америку и там, тоже немедленно, еще даже в пути, растлили и развратили насмерть.

А он остался при маме, которая вскорости его потеряла, когда заблудилась в подземном переходе. И кто-то нашел его и принял в стаю.

С малых лет он видел одни только ноги. Лица были ему в диковину, они редко склонялись к нему. Он знал о людях, что у людей есть ноги, и постепенно ноги уравнялись в его сознании с людьми. У него самого ног не было, и он понимал, что не может называться человеком.

У него было лицо, и он усвоил, что лица бывают только у нелюдей.

А у людей – иногда добрых, иногда равнодушных – бывают только ноги. Временами откуда-то с неба к нему тянулись руки с денежкой. Он видел и лица, но много реже, и хотя понимал умом, что людям положено иметь лицо, привычно сводил их к ногам, которые ему, нелюдю, не полагались.

Ноги были на улице, там они шли; ноги были в метро – там они прочно попирали шершавый пол, по которому он полз, отталкиваясь кулаками.

Ноги были в общественном туалете, где он жил; эти ноги либо стояли, будучи широко расставлены, либо сгибались в коленях и неловко подворачивались.

Иногда откуда-то сверху гремели голоса, посылавшие его к маме или туда, откуда он вылез у мамы. Этот адрес тоже прочно засел у него в голове. Когда он повзрослел, ему купили военную форму, натянули голубой берет и выдали гитару, предварительно научив лупить по ней красной, намозоленной лапой в толстой перчатке с обрезанными пальцами.

И с этих пор он не просто полз по вагонному проходу, но предварял это хриплой песней. Он пел: "Я вернусь, мама! Я вернусь, мама!"

Это была солдатская песня, но вместо обещания в ней звучала угроза.

Потом он забрасывал гитару за спину и получал денежку.

Однажды он так себе двигался, уставясь в пол, пока не уперся в очередные ноги. Это были необычные ноги, их не было видно, они были сокрыты рубахой до пят, и только босые пальцы едва торчали. Рядом с ногой утвердился посох.

Он побоялся поднять глаза, ибо не знал, кого увидит. Он опасался не увидеть вообще никого, ибо прочие ноги пребывали неподвижными. Похоже, что фигуру в рубахе не видел никто, кроме него.

– Мера исполнилась, – пророкотал голос, слышный ему одному. – Проси потребного.

– Дай мне ноги, я хочу быть человеком.

Босой пропал, и он поднялся на ноги.

Недоверчиво огляделся и увидел нелюдей. Слева и справа сидели лица.

© декабрь 2005

Аристократы веселья

"Вай-вай-вай", – хохотало радио.

Я убавил звук до предела, но оно все равно бубнило и булькало, словно в подушку. Можно было выдрать его из стены вместе с пуповиной, однако мое полуподпольное положение не позволяло демаршей.

В окно постучали; я распахнул его. В комнату просунулся металлический пивной кран.

Первый этаж – ужасное неудобство. Хуже только полуподвал. Я присел на корточки, покорно подставил рот и с отвращением напился. Потом заплясал перед краном вприсядку, ненатурально ухая, так что кран, выждав некоторое время, умиротворенно убрался. Я смахнул с лица остатки фальшивого юмора, лег на живот и принялся рыться в чемодане, хранившемся под кроватью.

В чемодане лежали маленькие бомбы со слезоточивым газом, которые я должен был нынче передать активистам движения, призванного восстановить повальный смех до слез. Бороться с диктатурой предстояло кустарными способами, но пламя возгорается из искры, это я помнил и это меня согревало.

С улицы доносился оглушительный хохот, и мне отчаянно захотелось, чтобы слезы немедленно, прямо сейчас пролились освежающим дождем. Вытряхнуть весь чемодан и зарыдать в унисон под музыку из старой кинокомедии. Сколько себя помню, я всегда был хулиганом и бунтарем. Любая диктатура побуждала меня, во-первых, тайно вредить, а во-вторых, осведомлять ее о других вредителях – чтобы обеспечить тылы.

Сейчас, когда случился переворот, неблагодарные власти, восхождению которых я недавно активно способствовал, подумывали схватить меня и предать трибуналу за сотрудничество с прежними властями.

Перед выходом на улицу полагалось позабавнее приодеться. Я нацепил красный плюшевый нос картошкой, на резиночке, и расстегнул брюки. Пиджак висел на стуле, уже заранее испачканный мелом со спины. Одеваясь, я рассеянно слушал летевшую со двора песню дворника, который по своему обыкновению, при всех властях, сидел на лавочке и тискал гармонь.

Дворник басом выводил дурацкую и невразумительную песню.

– Лай-лай-лай-лай-лай, – ревел он, перекрывая хохот обычного дня, ибо уже хохотала и взрыкивала вся улица.

Я сделал несколько приседаний: нашим гражданам вменялось в обязанность периодически переходить на забавный гусиный шаг. Включил телевизор. На экране появилась глупая пухлая морда, которая вытаращила глаза, надула щеки, издала непристойный звук и сама же задохнулась от смеха. Невидимый зал – а может быть, клакеры – взревел и разразился аплодисментами. Я сделал звук погромче, потому что предполагал бряцать оружием – перекладывать слезоточивые бомбы, чтобы вышло компактнее. Медлить было нельзя, покуда новая власть не вошла в полную силу. Скорее, скорее к товарищам! Потом я намеревался на этих товарищей донести.

Эта возня не была мне в диковину, на моей памяти состоялось много переворотов. Самый последний устроила экстремистская партия "Слезы Отечества". Ее представители, прикрываясь масками от веселящего газа, прогнали юмористического диктатора и объявили о смене государственного строя.

Поначалу народ еще веселился по привычке, оставшейся от старых угнетателей, а потом подчинился новым и немного поплакал.

Методы, которыми пользовались обе партии, мало чем отличались друг от друга, потому что надо же как-то управлять страной, и принципов эффективного руководства никто не отменял. Так что юмор, не мешая слезам, вернулся буквально через неделю, и всех понудили веселиться на старый лад, но с обновленным пониманием момента.

Мне, человеку флегматичному и не склонному ни к юмору, ни к рыданиям, было не привыкать служить и нашим, и вашим.

И я преспокойно утрамбовывал мои бомбы в чемодан, когда дверь выломали и в квартиру ворвались нарядные клоуны с револьверами. На заднем плане маячил посмеивающийся в передовые рабочие усы дворник, так и не выпустивший гармошку из рук.

Окружив меня, застывшего на корточках при чемодане, клоуны дружно рассмеялись, а из глаз у них брызнули игрушечные слезы. Я подобострастно хихикнул, тщетно пытаясь заслонить от клоунов содержимое чемодана.

Незваные гости, повинуясь мерзкой традиции, заведенной в их поганой тайной канцелярии, пощекотали меня револьверными стволами. Мне пришлось ежиться и глупо смеяться добропорядочным смехом.

Рожа на экране испустила очередной юмористический звук, к которому сразу добавилось музыкальное кваканье на фоне заливистых балалаечных трелей. Внизу побежали титры для глухонемых: "играет юмористическая музыка". Кивнув на экран и старательно улыбаясь, я пригласил клоунов разделить мой восторг. Они ответили формальными смешками, подхватили меня под мышки и понесли на выход, как самовар, а дворник переваливался сзади и нес чемодан с бомбами.

По пути к машине клоуны всячески веселились, отрабатывая жалованье и отмачивая стандартные шуточки: хрюкали, кудахтали, икали, пускали ветры и роняли меня, норовя побольнее стукнуть. Юмор у них был невысокого полета, типичный для городовых и прочих жандармов низового звена; в машине, однако, на переднем сиденье меня поджидал полицейский чином повыше. Когда меня затолкали в салон и стиснули там с обоих боков, этот субъект повернулся ко мне, осклабился и рассказал довольно смешной анекдот.

"Капитан, а то и майор, – пронеслось у меня в голове. – Но еще не полковник…"

Я оказался прав.

Полковник ожидал меня в полицейском управлении, исправно переходившем из рук ревунов и плакс в руки весельчаков и забавников, туда и обратно.

Это был тот самый юмористический служака, перед которым я отчитывался в провокациях, устроенных на погибель боевикам партии "Слезы Отечества". Тогда полковник еще был видным функционером правящей клики "Хохот Отчизны".

Полковник изогнул бровь, как будто пытаясь меня припомнить. Я благоразумно помалкивал, понимая, что ситуация деликатная.

Он учтиво протянул мне портсигар. Я вынул папироску, клоун поднес огонь, и табачная начинка с веселым хлопком взорвалась. От моих бровей потянуло паленым.

Присутствующие дружно рассмеялись.

Назад Дальше