Городская ратуша располагалась в деловом квартале, в нижней части города. Мы заполнили анкеты, указали имена и фамилии родителей, свои адреса, профессии, сообщили о предыдущих браках и разводах, что было проще всего, потому что для нас обоих это было в первый раз. Вокруг толпились другие пары - черные, пуэрториканцы, мексиканцы, азиаты, которым трудно было вписывать в клеточки нужную информацию по-английски. Мы стали им помогать, поглядывая друг на друга из-за биковских ручек и старательно выводя имена: Аранчес, Хо Чин, Баранга. Нам хотелось поделиться с другими своим беспредельным счастьем.
Потом мы встали в очередь и дошли до дамы, которая сидела у зарешеченного окошка. Было время обеда. В одной руке дама держала гигантский гамбургер, а другой взяла наши анкеты и механическим голосом попросила нас поклясться, что мы сообщили верные сведения:
- Поднимите руки и скажите: "Клянусь".
Мы поклялись. Дама положила гамбургер, вытерла руку о блузку, отпила глоток диетической колы и сказала:
- С вас десять долларов.
Алан отдал ей десять баксов, и мы отправились искать судью, чтобы скрепить наш брак. Таксист убеждал нас, что мы слишком торопимся, что оформить брак можно в течение десяти дней, поэтому у нас есть еще время хорошенько подумать. "Уже подумали", - отвечали мы, крепко держась за руки. Он пожал плечами и повез нас домой, приговаривая, что мы совершаем ошибку, что брак - верный способ загубить свою жизнь, что он знает о чем говорит и нам стоило бы прислушаться к его мнению.
Алан нашел в справочнике судью с французской фамилией Шарет, выходца из Вендеи, который оказался американцем как минимум в четвертом или пятом поколении и даже свою фамилию произносил как "Черетс". Мы договорились, что на следующий день будем ждать его у себя дома. "Со свидетелями", - уточнил судья, прежде чем положить трубку.
Назавтра я надела зеленую блузку и белую мини-юбку. А Алан для пущей торжественности нацепил галстук и расчесал волосы на пробор. Моим свидетелем была Рита, а Алановым - Бонни Мэйлер, потому что именно благодаря ей мы познакомились. Судья снял пальто и попросил разрешения воспользоваться туалетом. Вернувшись в комнату, он велел нам встать посреди комнаты, со свидетелями по бокам, раскрыл старую книгу и начал скороговоркой читать что-то по-староанглийски. Я ответила "I do", не слишком понимая, что он там бормочет. Мне было все равно. Я смотрела, как Алан с серьезным видом произносит: "I do", и на все остальное мне было наплевать. Потом судья прервал чтение, ожидая, что сейчас мы обменяемся кольцами, но про них-то мы и забыли. Судья пожал плечами и продолжил свою речь.
Посередине огромной пустой гостиной мы поставили столик с бутербродами и французским шампанским, включили Билли Холлидей. Когда судья завершил свою тираду, мы выпили шампанского за наше счастливое будущее и прочую лабуду и закусили бутербродами. Поговорили о Вендее, правда, судья точно не знал, где она находится. Он все пытался вспомнить хоть какие-то французские слова, чтобы меня порадовать, но безуспешно, ему оставалось только глупо улыбаться, когда в разговоре возникала пауза. Я позвонила брату и Тютельке. "Поздравляю, - сказал Тото, - и когда же я смогу лицезреть физиономию твоего мужа?" Слово "муж" звучало так непривычно, что я не сразу поняла, о ком это он… Тютелька некоторое время напряженно думала, а потом сказала: "Я тебе сейчас зачитаю одну цитату, прямо про тебя". В трубке наступило долгое молчание, после чего Тютелька вернулась наконец с цитатой из некоего Онетти: "Все самое важное неподвластно мысли". Это единственное, что я запомнила, потому что все остальное было слишком сложно, да и голова у меня была занята другим. Тютелька пообещала прислать цитату телеграммой, если, конечно, эти кретины на почте не исказят до неузнаваемости великую мысль аргентинского прозаика. Алан позвонил родственникам в Вайоминг, точнее, оставшимся там родственникам, потому что его семья разъехалась по разных городам и штатам. Они тоже нас поздравили.
Рита подарила мне набор для домохозяек. В маленьком чемоданчике располагались: метелка из перьев, прихватки, специальная брызгалка, чтобы орошать курицу в духовке, и ложечки с зазубринками по краям для разделки грейпфрутов. Бонни спросила, собираемся ли мы в свадебное путешествие. Алан рассмеялся: он забыл об этом подумать. "Разве так можно? - проворчала Рита. - Что это за свадьба без колец и без свадебного путешествия?" Судья с ней согласился. Потом он скромно рыгнул, прикрыв рот ладонью, поставил бокал, пожал нам руки и вышел, держа спину прямо, как подобает представителю власти. Я спросила у Алана, сколько мы заплатили за церемонию. Он ответил, что церемония бесплатная, но он, по традиции, выписал чеки в пользу местного хора и пожарной части. Вскоре наши гости разошлись, и мы остались вдвоем. Мне хотелось сразу же забраться в постель, но у Алана возникла другая идея.
Мы взяли такси, чтобы всю дорогу целоваться. Таксист поехал по Парк-авеню, повернул на Пятую и остановился на углу Пятьдесят седьмой улицы, прямо перед "Тиффани". Я невольно вспомнила про Одри Хепберн и Трумена Капоте. Когда Алан расплачивался, таксист сказал, что любит подвозить молодоженов, потому что они всегда оставляют хорошие чаевые.
Алан оставил ему хорошие чаевые, и мы вышли из машины. Я не отходила от него ни на шаг: мне вдруг стало страшно. Некстати вспомнились многочисленные заметки из "Нью-Йорк Пост" про психов, которые бродят по улицам с револьверами в карманах и отстреливают счастливые парочки. А мы буквально светились от счастья, стало быть, нас замочат в первую очередь.
Жизнь была полна счастья. И подобна сну, который может закончиться в любую минуту.
А пробуждение, скорее всего, будет страшным. Нас наверняка пристрелят, и наша фотография окажется на первой полосе под заголовком "Stubbed in full honey moon", или что-нибудь в этом роде.
Я стала оглядываться вокруг в поисках психов. А их, видит Бог, в этом городе предостаточно, и все на свободе. "По крайней мере, перед смертью я целый месяц была счастлива", - сказала я себе.
С тех пор как Алан отыскал меня у Риты, я парила в облаках. Правда, время от времени приходилось щипать себя за руки, чтобы убедиться в том, что это не сон.
Он примчался через полчаса после того памятного звонка. Прижал меня к себе с такой силой, что я едва не задохнулась, под умиленным взглядом Риты, которая, скрестив пальцы и обратив взор к небесам, горячо благодарила Пресвятую Богоматерь, бормоча все молитвы, какие знала. А он все сжимал меня в объятиях и просил больше никогда никуда не исчезать. С пианисткой все вышло ужасно. Увидев ее в аэропорту Ла Гардиа, он сразу подумал: и зачем она приперлась? Зачем она вообще ему понадобилась? Как бы намекнуть, что она здесь лишняя, что ему невыносимо ее присутствие в этих стенах, где еще остались мой запах, моя зубная паста, один носок и прекрасные альбомы, которые он листал не переставая, повторяя, какая я замечательная. Присцилла уже все решила: она разведется и переедет к нему в Нью-Йорк со своими тремя детьми. С тремя детьми! Ее муж не станет чинить препятствий. Он дает жене год на размышления, и, если за это время ее чувства к другому не остынут, она получит развод и приличные алименты. Осталось только найти достойную школу для детей. Трое детей! Подходящая школа! И все это с согласия мужа! Алан не знал, куда деваться. Под предлогом жестокой зубной боли он отправился спать в соседнюю комнату, в мою постель, где простыни еще хранили мой запах.
Мой запах… Он всю ночь шарил по кровати, ища мое тело, в ярости сжимая подушку, обзывая себя идиотом, последним кретином, самым дебильным мужиком за всю историю Америки, слепым мулом, тупым дегенератом, и в бессильной злобе снова утыкался лицом в подушку, обуреваемый нестерпимым желанием. Больше всего на свете ему хотелось заняться со мной любовью, именно любовью, именно заняться, а не перепихнуться впопыхах. Он воображал мизансцены, позы, ласки, и дикая боль пронзала все его тело при одной мысли о том, что он, возможно, потерял меня навсегда.
Навсегда.
Прижавшись к нему, я упивалась его словами, с закрытыми глазами повторяя: "Еще, еще любви, еще".
Он гладил мои волосы, целовал мои веки, похлопывал ладонью по моему затылку, словно желая удостовериться, что я рядом, никуда не делась, и продолжал свою историю.
На следующее утро они завтракали молча. Присцилла уже успела изучить свежий номер "Нью-Йорк Таймс" и составить список культурных мероприятий: фильмов, выставок, концертов. В результате Алан оказался в темном кинозале неподалеку от Линкольн-центра, на просмотре французского фильма.
- Я сам его выбрал, - признался он. - Мне хотелось слушать твой язык и вспоминать твой акцент, но о чем этот фильм, я не помню… Даже название вылетело из головы…
Вечером ему пришлось исполнить свой сексуальный долг, благовидных предлогов для отказа не оставалось.
- В нашей постели? - спросила я, впервые позволяя себе притяжательное местоимение.
- В нашей постели, - ответил он. - Можешь себе представить…
Представлять мне совершенно не хотелось.
Утром Алан заявил Присцилле, что у него срывается сделка с Найроби, и отправился на работу.
- Она, разумеется, не поверила. Посмотрела на меня как на мальчишку, который попался на карманной краже, и грустно так сказала: "Прощай". Я бы предпочел, чтобы она устроила сцену…
Он снял комнату в гостинице и оставался там до ее отъезда.
Из гостиницы он написал ей длинное письмо, в котором объяснял все, вернее, почти все: она слишком торопит события, он пока не готов принять на себя ответственность за нее и за троих детей, прежде всего за детей, потому что сама Присцилла, по его мнению, в опеке не нуждается, поскольку она женщина сильная и самостоятельная. А он всю жизнь мечтает стать кому-то опорой.
- У меня все проблемы с женщинами из-за этого, - признался он, перебирая губами мои волосы. - Они слишком организованные. Я хочу любить и защищать их, а они живут по графику, и график этот чрезвычайно напряженный…
Он улыбнулся, отодвинулся на миг и снова прижал меня к себе, да так, что я пискнула от боли.
Присцилла с достоинством упаковала вещи. Навела порядок в квартире, удалила накипь с кофейника, поставила анемоны в вазу и написала записку: "Тоо bad!" Со вкусом у этой дамы все в порядке, и чувство юмора тоже в норме. Я бы с удовольствием с ней подружилась. Мне здесь так не хватало подруг…
Новый год Алан встретил в одиночестве, сидя в своей огромной полупустой гостиной и вглядываясь в светящуюся вывеску "Фуджи" за окном. Проверял, насколько серьезны его чувства ко мне. И в конце концов позвонил Бонни. Та сказала, что он, похоже, совершенно сбрендил, что его поступки абсолютно нелогичны, что она уже вообще ничего не понимает в нашей истории, и посоветовала обратиться к Рите.
А потом настала наша первая настоящая ночь. Ночь, когда он занимался любовью именно со мной, а не с безымянным телом и так, будто делал это впервые, будто никогда не опрокидывал меня на спину раньше. Он с величайшим трепетом относился к каждой клеточке моего тела, не пытался меня подавить и все время смотрел мне в глаза, словно боялся пропустить что-то важное. Мы любили друг друга на полу в гостиной, в спальне, в углу ванной. Угол ванной нам нравился больше всего. Шторка душа накрывала нас сверху, и мы вдыхали запахи мыла, шампуня, пены. Алану хотелось, чтобы мой аромат смешался со всеми запахами дома. Он постоянно что-то рассказывал, словно пытаясь наверстать упущенное время, когда не позволял себе откровенничать, опасаясь, что наши отношения зайдут слишком далеко. Сначала он был не слишком многословен, но постепенно, осмелев в моих объятиях, разговорился. Его предыдущие пассии меня совершенно не волновали, потому что теперь единственной была я. О своих романах, однако, мне рассказывать не хотелось. Я боялась его ранить, боялась, что он замкнется и снова замолчит, перестанет мне доверять. Кроме того, я, честно говоря, не была уверена, что окончательно избавилась от синдрома Жестокого убийцы. О своей ночи с Джо я тоже помалкивала. Алану этот эпизод мог бы показаться важным, что не соответствовало действительности. Возможно, настанет день, когда я расскажу ему обо всем. Но спешить не следовало. Он должен получше узнать меня, понять, что в этой жизни для меня действительно важно. Пока же я просто молча слушала его рассказы, а молчание не есть ложь. И, желая отплатить откровенностью за откровенность, поведала о любовном послании на долларовых банкнотах:
- Представляешь, прямо над носом у Вашингтона…
А вот на такое Алан был не способен. Не мог заставить себя сказать: "Я люблю тебя", не получалось. Он не скрывал своей слабости, просил не обижаться, но на самом деле мне это было по барабану. Он называл меня Шторкой душа, Велосипедом или как-нибудь еще в этом роде и патетики избегал. Честно говоря, мне такое обращение нравилось.
Я перестала трусить.
И больше не боялась, что он вот-вот сбежит.
Он все время был рядом. Все его внимание было обращено на меня. На меня одну. Я шла по улице, крепко ухватившись за его руку, висела на нем, как связка ключей, и бросала победные взгляды на встречных девиц. Даже, я бы сказала, вызывающие. Я ничего не могла с собой поделать, эти взгляды были частью того огромного неожиданного счастья, всецело захватившего меня.
Я никак не могла к нему привыкнуть. И чем больше на него смотрела, тем сильнее любила. Я была буквально больна любовью, даже есть перестала.
Мы назначали свидания в любое время дня, в самых неожиданных местах. Целовались на парковках, в гаражах, на первом этаже "Блумингдэйла", в метро. В результате Алан проезжал нужную остановку и опаздывал на деловую встречу.
Я показала ему свое увлечение, официантку из Forty Carrots, и он сразу понял, почему я к ней так прониклась. Алан увидел ее в точности такой же, как я. Наверное, это и есть любовь, когда двое одинаково ловят кайф, наблюдая за пятидесятилетней негритянкой в розовой блузке, зачарованно глядят, как она упругой походкой подходит к столику и бросает: "Hi! Honey!", представляют, как после работы она отправляется на метро в свою трехкомнатную квартирку в Квинсе. Светясь счастьем, я залпом проглатывала порцию холодного бананового йогурта и требовала добавки.
На выходные мы выезжали за город и проводили двое суток не выходя из гостиничного номера. Мы учили друг друга наизусть, на ощупь и на вкус. Наши воспоминания плавно перетекали от одного к другому.
Наши жизни наконец совпали.
Иногда, лежа в объятиях Алана, я, приоткрыв один глаз, видела его запястья, руки, длинные пальцы с выпуклыми прозрачными ногтями, и сердце начинало бешено колотиться. Я думала о папе. И о том, что моя великая любовь послана мне оттуда. Возможно, поэтому она с такой силой захватила меня. А потом я снова закрывала глаза и больше уже ни о чем не думала. Только о нем. Только о нас.
Я все время его тормошила, висла у него на шее, прижималась к нему. Ничего не могла с собой поделать.
И Алана это не смущало.
Мне хотелось жить, приклеившись к нему и не двигаясь с места. И чем дольше, тем лучше, главное, чтобы он не выпускал меня из объятий. Больше я ничего от него не хотела и от жизни тоже. Я не строила планов, не составляла расписаний. Жила одним днем и смаковала жизнь.
…Однажды вечером он пришел домой и спросил: "Ты согласна выйти за меня замуж?"
Тот вечер навсегда останется в моей памяти. Я сидела в костюме на табуретке у барной стойки в гостиной и читала новеллу Фланнери. Точнее, перечитывала в десятый раз, потому что она мне необыкновенно нравилась. Совсем как та, про герань. Она была так здорово написана, что я постоянно забывала, чем кончится дело. И каждый раз верила, что все будет хорошо, что они сумеют отбиться от этого сумасшедшего убийцы, сбежавшего из колонии. Я вместе с той бабушкой не верила в драматическую развязку. Вместе с ней цеплялась за каждую мелочь и пререкалась с маньяком, чтобы не слышать стрельбу в лесу, где его сообщники расправлялись с другими членами семьи. Бабушка была замечательной, я не верила, что в конце она умрет.
И вот теперь такой же маньяк застрелит нас перед витриной "Тиффани"…
Как пить дать.
Я еще сильнее прижимаюсь к Алану, стискиваю его руку и закрываю глаза, готовая к худшему.
Алан подталкивает меня к двери, и мы входим в магазин. Он за руку ведет меня мимо продавцов в галстуках, недалеких и чванливых торговцев роскошью. Продавцы окидывают меня взглядом с головы до ног, особенно их смущают ноги, потому что на мне ботинки без каблуков и носки, а их привычный контингент является в туфельках на каблуках из крокодиловой кожи и с сумочками в тон. На каждом пальце у них по брюлику, а с плеча свешивается норка. Хозяева таких магазинов могут экономить на уборке: за день покупательницы начисто выметают полы своими мехами.
А я шагаю среди всего этого великолепия в скромном пальтишке, держа под руку самого крутого мужика в городе. И все, наверное, удивляются: что он во мне нашел? А я плевать на них хотела: мне есть чем гордиться. Пусть у меня нет обручального кольца, но ведь мы все равно женаты, и это на всю жизнь.
Он останавливается посреди магазина, под хрустальной люстрой, которая чуть слышно позвякивает, и говорит:
- Выбирай. Бери все, что тебе нравится.
- Все, что мне нравится?
Алан кивает. Глаза его светятся счастьем, а во взгляде я читаю слова, которые он не в силах произнести: "Я люблю тебя. Ты с ума меня сводишь, ради тебя я готов на любое безумство. Давай-ка забирай все, что у них есть, а я продам миллионы колготок и футболок и оплачу любой твой каприз".
Я забываю про страшного убийцу. Про маньяка из толпы. Но на смену этому страху приходит другой - старый, хорошо знакомый, от которого кровь стынет в жилах. Ноги становятся ватными, дыхание сбивается. Меня словно током ударило, пронзило ужасом…
Нас убьет не маньяк.
Нас убью я.
Знакомая волна пробежала по телу, исказила любимые черты. Я смотрю на Алана, словно пытаясь раствориться, спрятаться в его взгляде, и мысленно умоляю: "Уведи меня подальше отсюда, возьми свои слова обратно и подарки свои тоже держи при себе, иначе всему конец". Меня трясет. Пот льет градом. Я блуждаю взглядом по залу, ища спасительное пристанище, где можно спокойно посидеть и переждать этот кошмар: может быть, все обойдется? Из последних сил отвожу в сторону клинок, нависший над головой моего свежеиспеченного красавца мужа. Пытаюсь держать оборону. Он не должен был приводить меня сюда, не смел даже взглядом показывать, что он от меня без ума. Я не могу так. Ты же знаешь, что я так не могу. Я не виновата. Мне нравилось, что ты не умеешь говорить о любви. Я сама терпеть не могу все эти сюси-пуси.