И вот тебе предложили это сделать. Разве мог ты отказаться? Что было там, на Дону - еще никто точно не знал, а здесь тебя звали учительствовать, рассказывать детям Грунь и Ахметов о вещах, которые до сих пор были им недоступны. И если и были хамство, вражда, угрозы - то разве не было это заслуженным, хотя бы отчасти, наказанием нам, сытым, благополучным, самодовольным? Пришло время платить по счетам. Я не знаю, точно ли так думал ты тогда, куря папиросу, но, Мишка, мы же росли вместе, мы же столько говорили об этом. Я на твоем месте точно думала бы именно так. И Лиза тоже это поняла.
Я только не знаю, отчего ты не попробовал тогда вернуться в Москву, отчего не попытался вызвать ее в Воронеж. Впрочем, в той круговерти какие могли быть переезды… И вообще это не моя история. Это вам с Лизой решать. Знаешь, она очень изменилась - тебе обязательно предстоит заново познакомиться с твоей первой женой. Честное слово, она понравится тебе не меньше, чем тогда, на елке 1915-го года, но совсем, совсем по-другому. Она такая же глубокая, тонкая, воздушная - только нет уже былой наивности и вздорности, или почти совсем нет. Да и ты уже не тот восторженный мальчишка, и я не совсем та… Но ты знаешь, самое прекрасное в нас не просто сохранилось - оно расцвело, освободившись от нашей неумелости и зажатости, от глыб, наваленных темными сторонами нашей натуры. Да не просто расцвело - расцветает. Мы же растем здесь, Миша, и растем быстро, как тогда, в раннем детстве, когда чуть не каждый день был открытием, а летние штанишки и юбочки как-то вдруг стремительно усыхали за зиму. Знаешь, как это здорово, вот так расти - а ты спишь да спишь!
Что тебе снится? Может быть, всё, что пришло в Воронеж потом? Уроки в нетопленной трудовой школе, когда тебе запрещали преподавать Пушкина как классово чуждого поэта? Карточки продовольственных пайков из серого, рыхлого картона? Нахальные декреты на фонарных столбах и списки расстрелянных заложников? Ты держал свое слово, Миша, я не могу тебя ни в чем упрекать. Или военный комиссариат, поставивший тебя, "военспеца", в строй Красной армии? Тут ведь тоже не обошлось без рекомендации Озолина - он вспомнил о тебе, когда пошел этот призыв. И как хорошо оказалось, что ты не выписал к себе Лизу - ее могли бы взять в заложники, ты же знаешь, так делали с "семьями царских офицеров", чтобы муж не ленился драться с белыми. В тебе, правда, признали хорошего учителя - отправили не на фронт, а в школу командиров.
Или снится тебе озверение Гражданской - расстрелы, виселицы и шомпола, когда красной была кровь и белой была плоть тех и других, и уже одних от других было порой не отличить? Бегство из Воронежа перед наступающей Добровольческой армией, когда ты точно знал: белые тебя расстреляют как изменника, хотя им ты присяги не давал, а тех, кому ты ее давал, уже больше нет? Возвращение в этот город всего-то через две недели, когда ты жалел, ох как жалел, что не дошел-таки Деникин до Москвы, хоть бы и расстреляли… Нет, пусть лучше тебе приснится, как мы встретились в Столешниковом вновь, в 20-м, и я ревела, уткнувшись в сукно твоей шинели, а тебя снова ждал фронт… Почему вы все-таки так любите драться, мальчишки? Ладно, прости, не буду дразниться. Но ведь любите же, правда?
Слушай, я совсем заболталась, я же еще о Наде хотела рассказать. Вот, кстати… Я говорила тебе про это чувство неизбывной вины перед народом, какое было у нас. А ведь они от него свободны. Свободны до такой степени, что это меня немного пугает. Знаешь, у них даже наоборот теперь модно: ценно именно то, что отделяет тебя от простого народа. Это называется "эксклюзив", "вип" и как-то еще. Собственно, их коммерция во многом на том и основана, чтобы богачу показать всю его разность с бедняком. Не просто продают им нечто полезное и приятное, а такое, чтобы сразу был виден "статус". До революции у нас это тоже встречалось, конечно, в основном среди нуворишей, но так вести себя считалось совершеннейшим невежеством.
Я тут пыталась понаблюдать за работой моей девочки - ну ничегошеньки я не понимаю в этих делах! Наши предки-купцы торговали товаром, который можно было пощупать, или оказывали ясные и простые услуги: например, дед Михей товар возил на своем пароходе и пассажиров. А теперь не очень даже понятно, что у них там происходит. Кажется, что хотят одного: создать вокруг денежного человека мраморный забор, отделяющий его от бедняков. Пусть у него всё будет даже хуже, безвкусней, неудобней - но зато без меры дорогой "эксклюзив". Может быть, потому, что сам он вырос как в такой же бедноте? Так, наверное, и дед наш Михей, рожденный в крестьянской избе, в городском своем доме вешал бархатные портьеры, которыми пользоваться так и не научился до конца своих дней. А тут они ему и вовсе ни к чему.
Наверное, это естественно для земного человека, хотя мне очень уж непривычно. А вообще на фоне всего, о чем мы говорим, такими мелкими все эти бури кажутся… Только для Нади это же все равно очень серьезно. Ну вот поручили ей недавно делать один проект, как у них называется то эфемерное, что они продают. И сделать его можно по-разному… Можно в открытую использовать наработки людей из того же отдела и так показать себя недостаточно ценным сотрудником - дескать, всё это скорее их заслуга, чем ее собственная. Можно использовать, но при этом старательно замолчать их роль (и то еще не известно, выйдет ли, ведь Надя, по счастью, не очень сильна в интригах). А можно пойти таким путем: начать всю работу практически с нуля, как будто ничего не было. Тогда и обмана не будет, и весь успех можно будет приписать себе. Но с точки зрения дела это будет глупо и неэффективно: зачем два раза делать одно и то же? Вот она и мучается, решает, словно ты, когда папиросу курил - а вопрос-то ничтожный, и ответ давно ясен. Надо только набраться решимости и ответить.
Ох, Мишка, каким никчемным наблюдателем кажусь я сама себе, когда вглядываюсь во все эти их тонкости! Во-первых, половины, даже больше, я просто не понимаю. А во-вторых, если честно, ну зачем я ей тут! Знает она сама, что такое хорошо и что такое плохо, не маленькая же, в самом деле. Знает прекрасно. Можно подумать, хранители стоят рядом с человеком и твердят как таблицу умножения: "лгать нехорошо, воровать грешно, нужно быть честным человеком". Нет, на таких зануд они мало похожи. Хороший хранитель (а плохих в хранители и не берут), он делает очень-очень мало: только то, что нужно. Подбросить человеку подсказку, показать ему ту сторону проблемы, которую он до сих пор не видел, иногда чуточку самую подстраховать и очень редко - поправить… Это как в хирургии: нетрудно быть мясником, отпиливать гангренозные ноги (я на такое в военных госпиталях насмотрелась), а вот тончайшие, микроскопические сосуды сшивают только великие мастера. Так и хранители. Да и то сказать: хранитель подскажет и покажет, а вот захочет ли сам человек увидеть…
Ты, может быть, не поверишь, но ведь ни хранителям, ни бесам нельзя вторгаться в пространство человеческой свободы. Любой выбор человек делает сам, и задача хранителя всего лишь помочь ему при выборе. Уговаривать никого нельзя. Да что хранители, даже вестники, когда являются к людям, чтобы передать прямую волю Творца (а такое бывает очень-очень редко), и то всегда оставляют им возможность сказать "нет", и никогда не спорят, никогда не наказывают за такое. Быть святым не всякому по плечу.
Говорят, богословы много рассуждают там, на земле, о соотношении свободы человеческой воли и Божественного всемогущества. Я не умею формулировать на их языке, я могу только сказать, как сама это понимаю: конечно, ничего доброго мы сами по себе не творим. Какой такой "мы наш, мы новый мир" без Него построили, ты и сам видел. Всё, без единого исключения всё доброе в мире творится Его силой, по Его воле и замыслу. Но у человека Он никогда не отнимает выбора: принять или отвергнуть, встать рядом или пойти прочь.
Ну, а эти мелкие-мелкие повседневные выборы? Что я могу тут сделать? Особенно если и не тянет меня в это влезать, если кажется, что всё это полная ерунда… Так что я, наверное, пока очень плохой наблюдатель. Но я буду учиться. И Максимыча обязательно попрошу меня хорошенько пропесочить, то есть объяснить, что тут от меня требуется. Жалко, тебя нет, Мишка, так, как ты, никто не умел объяснять мне простые вещи! Даже Максимыч.
Твоя Маша.
10
А ведь я заметила, что перестала здороваться с тобой в этих письмах, Миша. И в самом деле - это как дневник, ты же не читаешь их сейчас, и не выходит у меня повторять "здравствуй" тому, кто не ответил в самый первый раз. Впрочем, не в словах же дело…
Зачем я вообще начала писать тебе? Просто потому, что по тебе истосковалась, что так жду нашей встречи? Нет, наверное, не только это. Мне надо вернуться в то золотое время, когда мир был простым и прекрасным, когда мы понимали друг друга с полуслова - в наше общее детство, точнее, в мое отрочество, в твою юность. Мне нужна была точка отсчета, нужно было зеркало, чтобы разглядеть саму себя, свою жизнь и тех, кто мне дорог. Такая же эгоистка-гимназистка, как тогда, помнишь, когда я часами могла рассказывать тебе про всякую ерунду (ну ладно, не только ерунду, согласна), а ты с важным видом слушал и кивал, и поправлял, и задавал такие верные вопросы, ведь тебе очень нравилось быть моим старшим братом.
Вот я и писала тебе - двадцатилетнему. И вдруг, сама не ожидая такого, начала открывать тебя совсем другого, каким, пожалуй, я прежде и не очень-то хотела тебя знать - взрослым, отдельным от меня, проживающим такую жизнь, какую не я, а ты сам для себя избрал. Надо же как, Миша… Но оно всегда получается так, если начинаешь вглядываться в лицо напротив.
Самые мудрые говорят о самом важном с Ним. Но, знаешь, это действительно… ну, это как из самолета прыгнуть, наверное, и даже без парашюта, чтобы тебя подхватил Кто-то Другой, кто может и хочет подхватить. У меня пока не очень получается так. Вот и выбрала почему-то именно тебя, а вовсе не Максимыча, и сама не очень пока понимаю, почему. Но это неважно, право, я верю, что с каждым таким письмом приближается день, когда я скажу тебе "Мишенька, здравствуй!" - и получу ответ.
А Максимыч зато провел со мной сеанс ликвидации безграмотности, это насчет Надюши и моей роли наблюдателя. Да конечно же, не в том моя задача, чтобы занудно галочки ставить, когда она хорошее сделала или подумала, а когда плохое. То есть следить за этим тоже нужно, очень даже внимательно - но это всего лишь внешние проявления. Борются-то не с симптомами болезни (ознобом, температурой), а с ее причиной, иначе можно температуру сбить, а человека потерять. И главная задача у Хранителя прямо как у врача - помогать больному сражаться с болезнью. Ну, а я снова инструменты подаю, как бывало там, на земле. Даже нет, здешний скальпель мне и в руки-то не взять, я уж скорее ночная сиделка: проследить, отметить, вовремя позвать дежурного врача.
А Надюшин недуг всем нам хорошо знаком: ей хочется, чтобы ее любили. Да я давно писала тебе об этом, про то, как ринулась она в семейную жизнь, и не нашла там того, чего искала (на самом деле искала Синюю птицу, вот и не нашла ничего), как потом пришла в церковь. Но на работе-то, казалось бы, к чему об этом вести речь? Человек, прямо по Марксу, отдает свои силы и время в обмен на денежную компенсацию. Ещё интересной бывает работа, полезной, но не обязательно. Всё просто…
Да какая уж тут простота! Деньги, конечно, нужны, особенно теперь, когда у них там снова свобода торговли, как при царе, да и интерес и польза играют не последнюю роль. Но немного таких людей, которым нужны только они. Не менее важна, как теперь принято там говорить, "возможность самореализации" - то есть не просто ты будешь в деревне землю пахать или в конторе чужие бумажки перепечатывать, а раскроешь все данные тебе таланты в полной мере. Прекрасно, правда? Не все только понимают, что и землю пахать - тоже такое дарование бывает. Тут обычно имеется в виду конкурс, как в провинциальном театре: Гамлет один, и Офелия одна, так что должен каждый себе и другим доказать, что эта роль его, что статистом ему быть не полагается.
Но даже не это главное для нашей Нади. Нет, конечно, ей важно добиться успеха на работе, да и всем почти это важно. Но ей, пусть она даже и сама не отдает себе в этом отчет, важнее другое. Она докажет своим родителям, что она большая, самостоятельная, успешная. Даже отцу, с которым они почти не встречаются и очень редко созваниваются, и уж тем более маме, которая всегда предъявляла к ней свои требования, всегда ждала чего-то очень конкретного - и вот теперь, кажется Наде, если она действительно добьется успеха, мама не просто похвалит ее, но признает ее правоту.
Дико тебе такое слышать? И мне было дико, когда Максимыч начал мне всё это объяснять. А потом… Потом я просто вспомнила нашу встречу с Антошей, племянником твоим. Сколько пришлось нам проговорить и понять друг про друга! Знаешь, я никогда не думала, пока не повстречала его здесь, сколько же я всего в нем напортила. Я даже про Надю сейчас ничего особенного не скажу, в ее-то шкуру мне не влезть - я могу тебе рассказать про саму себя.
Ты же помнишь, что с нами произошло после ареста Максимыча. Квартира была опечатана, с работы в Первой градской меня уволили (а ведь хирургические сестры с таким опытом тоже на дороге не валяются!). Мне пришлось искать места по каким-то заводским амбулаториям, профилакториям, по окраинам Москвы и области, и выслушивать там после полугода работы: "Да, Марья Антиповна, к вам претензий нет, но вы же понимаете… зайдите в кадры, будьте добры". Ютились мы по общежитиям, а то и просто по знакомым. Может быть, всё это нас и спасло - мы сразу упали на самое дно, и чекистские сети проходили поверх, нас не задевая. Многие ведь отправились туда вслед за мужьями. А может, была и другая причина - трудно мне сказать.
Знаешь, в глубины Лубянки мне тоже пока хода нет. Потому ли, что она все же чем-то сродни аду, потому ли, что я сама не готова - но я ничего не знаю об аресте и следствии Максимыча, кроме того, что он сам мне рассказал. Я не знаю, почему не тронули меня, почему остался на свободе ты, "царский офицер" - всяко ведь бывало в те годы, иногда просто бумажка терялась, или сегодня вдруг арестовывали того, кто завтра собирался арестовать тебя. Или просто - и такое бывало - приходили за тобой, а ты в командировке, вот и брали соседа для статистики.
Но я, впрочем, об Антошке. Хороший, умный мальчик на пороге отрочества, когда так необходим бывает мальчишкам отец… Знаешь, я ведь была еще нестарой, я могла еще выйти замуж - особенно во время войны сколько красивых и смелых проходило через мои руки, когда снова стала я хирургической сестрой, и не один, бывало, заговаривал на эти темы… Но мне казалось, что теперь все силы - только сыну, даже когда он и сам уже воевал, и когда вернулся. Мне казалось, что семейная жизнь вся осталась в прошлом, теперь вот только сына на ноги поднять да память о муже сохранить. Наверное, было бы лучше, если бы я нашла себе пару - так и Максимыч мне говорил. В том числе и для Антона.
Помнишь, я тебе писала, как старался он быть образцовым мальчиком? Так ведь это с моей подачи. Я понимала, что кому-кому, а сыну врага народа есть только один путь в люди - быть идеальным, образцовым. Нет, я не принуждала его силком ни к чему, я не наказывала его за двойки и тройки, просто он так ясно читал в моих глазах: ты должен быть лучшим. Он не мог принести домой тройку, как и с войны не мог вернуться без ордена, потому что этим он причинил бы мне боль - а если перевести на детский язык, то выходило, будто такого его мама не очень-то и любит. Каково это парню, который уже потерял отца, а с ним и всю свою благополучную жизнь профессорского сынка, который с мамой вдвоем сражается против целого света? Нет, такого он вытерпеть не мог, это было бы для него хуже самого сурового ремня.
Ты представляешь, в девятом классе он пришел домой и рассказал: у них одна девочка как-то не очень уважительно высказалась о Сталине. Мы-то сами тогда и слов никаких не говорили про Усатого (да и какие тогда могли быть слова!), но по одному взгляду всё понимали. А мой Антон накинулся на нее, да еще при всех: "Как ты можешь, про вождя и учителя, какая же ты комсомолка после этого!" Он, бедняга, и не понимал, чем грозили эти его обличения девочке, да и родителям. А я промолчала, я подумала: ну ничего, вырастет, сам разберется, не буду сеять у него в душе сомнения. В конце концов, это тоже такая честность: нельзя быть комсомольцем и не уважать Сталина, тут он по-своему прав.
Понимаешь, я хотела вырастить из него человека, который сможет жить в нашей стране, не пряча глаз. Не честного, не правдивого - а именно такого, и чтобы я ни говорила сама себе про честность, я на самом деле именно это имела в виду. И в результате готова была согласиться чуть ли не со стукачеством, лишь бы мой мальчик был образцовым, лишь бы ни пятнышка на его светлом облике.
И ведь это осталось на всю жизнь! А как я убивалась тогда, уже на склоне своей земной жизни, когда он, пламенный коммунист, дитя оттепели (это время такое настало после Усатого, вроде послабления), стал вдруг вести решительную борьбу с религиозными предрассудками на всех этих собраниях, и статьи в газетах писал, заседал даже в совете каком-то, решал, какие церкви закрыть! Нет, меня, свою мать, он жалел, никогда ничего при мне такого не говорил - но ведь мне он на самом деле мстил, а не попам. Мне, за это образцовое свое детство, за то, что так и остался он до конца своих дней мальчиком-паинькой, боявшимся тройку из школы принести, потому что мама любить не будет. И вот таким требовательным без снисхождения родителем он представлял себе и Его - а кто, кроме меня, в том виноват? Никто. Настоящих попов он видал разве что во время своих турпоходов, на фоне памятников русского зодчества (они же по совместительству церкви), да и то издалека.
Знаешь, у меня это занудство и в самых мелочах тогда проявлялось. Наш быт рухнул в одночасье, с арестом Максимыча. Но я старалась - как же я старалась! - и в этом нищенском, обрывочном быту сохранить достоинство. Нож и ложка только справа от тарелки, вилка только слева, даже если это алюминиевая миска с мерзкой кашей и стакан жиденького краснодарского чая к ней в придачу. Все равно сервировала, как положено, не было скатерти - так на чистой тряпочке. Можно сказать, я цеплялась за память о наших обедах в Столешниковом, и потом на Лесной, в профессорской квартире. И Антошку к тому же приучала: нас могут бросить в грязь, но нас не могут заставить есть эту грязь или быть грязью. В конце концов, хирургия приучила меня к опрятности и порядку.
Пожалуй, это действительно спасало меня тогда, в тридцатые. Только остановиться бы мне вовремя… Вспоминаю свою старость, когда жила я в двухкомнатной коммуналке на Варшавском шоссе, с милой соседкой Никитичной (вот уж повезло так повезло мне с ней!). Приходили ко мне Антон с Олей, потом и Сашку маленькую приводили, а у меня скатерть накрахмалена, приборы расставлены в строгом порядке, и к рыбе не те, что к мясу. Смешно сказать, какие то были приборы, и какая рыба - шпроты рижские - а порядок обязательно соблюдался. Понимаешь? Деньги я ему до копеечки отсчитывала, если он по дороге батон мне покупал или что другое. И за столом всё то же самое: чинные разговоры, кто что делает, у кого какие успехи, когда Антон собирается диссертацию защищать (ну и мучила я его этой диссертацией), да как Сашенька читать учится, и что уже ей прочитали.