В детский сад родители меня отдавать боялись и компании сверстников в младенческий период моей жизни я был лишен. Я так много времени проводил с верующими старичками, что научился сплетничать раньше, чем читать. Вскоре, после смерти мамы, Православие стало для меня символизировать нечто старое и ветхое – то, что должно скоро истлеть, но каким-то чудом и воскреснуть. Нечто слабое и презренное, но все равно побеждающее. Сила духа святых из житий была для меня тогда сокрыта, – я читал жития так же, как читают сказки про Илью Муромца и Змея Горыныча.
Тем не менее ада я панически боялся, как некоторые дети боятся темноты. Когда я ложился спать, то мне казалось, что дверцы старого шкафа приоткрываются и на меня пристально смотрит какая-то черная блестящая тварь, похожая на огромную пиявку. Она только и ждала момента, чтобы выползти из своего убежища и выпить всю мою кровь. Это было очень жутко и более чем реально. Спасаясь от твари, я крепко жмурил глаза и читал "Живый в помощи". Тогда страх отступал и тварь, затихая, сердито сворачивалась клубком в шкафу. Неуверенно крестясь, я погружался в беспокойный сон. Когда мама была жива, она не затепляла в моей комнате лампадку, опасаясь пожара. А мне было стыдно показывать свой страх перед ней даже в таком юном возрасте. После её смерти я упросил отца купить мне ночной светильник для чтения. Но его мягкий свет не освобождал меня от боязни. Даже скажу больше – эта тварь казалась ещё могущественней при свете светильника. Только утро и живой солнечный свет освобождали меня. Как я тогда понял, ад – это место, где гнездятся подобные твари. Тюрьма, откуда уже нет выхода во веки вечные…
Страх перед адом долго довлел надо мной. Поэтому я был по-настоящему благочестив в детстве. Болтливые старички научили меня должными и несколько лощёными словами просить Бога о благопоспешении в начале всякого дела, рассказали какому святому, в каких нуждах необходимо молиться. Вооружившись этими знаниями, я не смел ложиться спать, не прочитав хотя бы несколько молитв. А когда ленился, тварь непременно приоткрывала двери шкафа и злобно рычала, будто бы готовясь напасть на меня. Я почему-то прозвал её "Армаггедоном"…
С раннего детства я пел и читал на клиросе. Но отец, конечно же желая видеть меня – своего единственного сына – иереем, никогда не настаивал на том, чтобы я пошел по его стопам. Он знал, что никого нельзя принудить любить – принуждением можно научить только ненавидеть. Хотя отец терпеливо ждал то время, когда красная идеология лишится своего знамени и учителя века сего окажутся в замешательстве перед простым фактом – вся их мудрость, оказывается, не стоит и выеденного яйца. Тогда, как он полагал, я пойду по его стопам. Ведь священником станет быть не зазорно, а где-то даже почетно и денежно. Он зорко следил за тем, когда у меня проявится склонность к божественной службе, чтобы не прозевать момент моего истинного обращения. Сам отец уже в детстве играл вместо солдатиков в иереев, смастерив для игры небольшую церковь из картонного ящика. Он всегда с гордостью напоминал мне, что наш род потомственный священнический. Но я, как и другие мальчики, играл больше в войнушку, двенадцать палочек и казаков-разбойников. Хотя и разделял его гордость за наш род.
В школе сначала меня не любили и в глаза дразнили Поповичем. Рано же я почувствовал, что значит быть белой вороной и ощущать всею своей личностью давление враждебного коллектива. Один бомж-еврей потом как-то говорил мне, что православные подверглись гонениям в советском государстве для того, чтобы понять, что значит быть евреем в православной империи. Не мне судить о его правоте-неправоте, но во всяком случае, клевали меня в начальных и средних классах весьма болезненно при молчаливой поддержке учителей. Особенно после того, как я отказался стать пионером. После этого меня чуть не исключили из школы. Только благодаря порядочности и пониманию директора меня не выставили вон.
Отец радовался моей стойкости. Но он никогда не посещал родительские собрания и никак не реагировал на замечания, оставленные в дневниках классным руководителем или преподавателями. Не знаю, боялся ли он провокаций или просто не хотел никаких взаимоотношений с учителями, но после смерти моей доброй матушки школьная жизнь была всецело в моих руках. Хотя отец периодически проверял мои знания беседами и поощрял меня на дальнейшее получение знаний. "Учиться, учиться и еще раз учиться, – частенько говорил он, непременно при этом улыбаясь. Может быть, из тебя какой толк выйдет". Такое равнодушие к моей учебе со стороны отца рано воспитало во мне склонность ко принятию самостоятельных решений. Тогда я и начал писать первые дневники. Друзей у меня в то время не было, а отцу всего не расскажешь. Так и появилась у меня привычка докладывать дневнику свои боли и радости.
Я взрослел гораздо раньше сверстников и, благодаря этому, скоро смог завоевать авторитет в своем классе. После празднования тысячелетия Крещения Руси и учителя стали относиться ко мне лучше, словно понимая, что дни Первомая и "доброго дедушки Ленина" сочтены. Что скоро вера выйдет из гетто и вернет свои утраченные некогда позиции. Учителя мои были битые жизнью, стреляные воробьи. Они, пожалуй, прежде наших правителей почувствовали ветер перемен, пришедший в кулуары молодежных школьных дискотек. В Питере раньше других городов появились металлисты и панки. А так же так называемые гопники, которые преследовали и били подобную патлатую публику, отбирая у них мелочь и часы. Пионеры уже не были силой, как во времена "Республики Шкид", а октябрятские значки продавались иностранцам вместе с ушанками, валенками и матрёшками будушими воротилами крупного бизнеса. Одно время и я тусовался с гопниками и даже ходил на гоп-стоп, отбирая куртки и вытрясывая карманную мелочь.
Я хорошо помню то время – однажды даже моя классная полушепотом попросила меня, чтобы я подал записку в храме об упокоении её крещёной бабушки. Это была откровенная сдача позиций, но меня все это не радовало так сильно, как отца, который торжествовал и приветствовал приближающиеся перемены. Он считал, что православные претерпели семидесятилетнее вавилонское пленение и гонения очистили Церковь. Однако он не мог не замечать, что мировоззрение мое также менялось и не в лучшую сторону. Он списывал это все тогда на переходный возраст. Но время показало, что отец ошибался.
Меня стали привлекать сила и власть. Особенно это стало проявляться после одного случая. Однажды ко мне подошел дылда из параллельного класса и презрительно толкнул меня:
– Эй, Попович! Покажи-ка мне Бога!
Я отнюдь не был дылдой, но, при всем своем небольшом росте, отличался хорошим здоровьем и силой. Хотел увидеть Бога? Что ж. Пришлось проучить этого дылду за легкомысленный тычок, побив его до крови. Я ударил его всего три раза, после чего противник капитулировал, позорно бежав восвояси, вытирая с лица кровь, смешанную с соплями. После этой драки меня стали побаиваться даже старшеклассники… Тогда я впервые отчетливо понял: детство с его чистотой и прилежанием ушло. Пришла бешеная юность. Я пошел на секцию кунг-фу стиля винь чунь – в переводе на русский это значит "бешеный кулак". Там я встретил людей, которые не просто любили почесать свои кулаки о груши и макивары, но и заработать на приобретённых навыках деньги. Они были старшими в спортзале и их за глаза называли рэкитирами. У них всегда водились деньги и ездили они на новых "девятках". И они помогали нам, младшим, – "взгревали" – как сами говорили, покупая шоколад и пепси-колу.
Мы жили с отцом в старом доме на Лиговском проспекте. Храм находился в десяти минутах ходьбы. Раньше, до моего увлечения кунг-фу, мы ходили с отцом на службу по воскресеньям и праздникам, общались, обмениваясь шутками и новостями; я пономарил и помогал отцу на требах. Но с каждым годом тропинка, ведущая в храм, все больше забывалась мною. Всё реже я пономарил по воскресным дням и мы с отцом стали отдаляться друг от друга. Травмайные пути и уличные банды нового Петербурга делали вечера шумными. Отцу это не мешало сосредоточиться на молитве, но меня уличная жизнь влекла, как мотылька на огонь. Но я не ощущал себя мотыльком. Ад уже не страшил меня как раньше. "Армаггедон" осталась в стране моего детства, да и старый шкаф, где тварь сворачивалась калачиком, давно выкинули на свалку. Райские сады, молочные реки и кисельные берега тоже не привлекали меня, как и жизнь будущего века. Один "старшак" с винь чунь, зная, что я сын священника, как-то сказал мне: "Я всё, конечно, понимаю, Бог и прочее… Вот только одного не могу понять. Почему, Дюша, в вашей конторе постоянно всё хорошее только завтра? А как же насчет сегодня? Скажу честно, брат, меня это смущает…" Эти слова заставили меня серьёзно задуматься. Некоторые боксёры из секции брали в долг у "лохов" деньги и говорили, что отдадут завтра. И это завтра было всегда, пока "лохи" не понимали, что никакого возврата долгов не будет. С этой точки зрения все верующие были в той или иной степени "лохами", которых в Церкви непрестанно "кормили завтраками", но делиться материальными благами верующие должны были сегодня. Во время этого разговора мы сидели в кафе и общались – был день рождения одного из тренеров…
…С нами "старшаки" обращались не как с "салабонами", а как с младшими братьями, что подкупало и давало ощущение защиты и вседозволенности. За год все, кто был в нашей группе кунг-фу, сблизились между собой настолько, что ходили друг другу в гости, а те, кто постарше, имели и общие дела…
…Когда мне исполнилось пятнадцать, я намеренно пришел домой пьяным. Я напивался и раньше, но стыдившись отца, трезвел где-нибудь у друзей или же в метро, катаясь по веткам с севера на юг. Но в тот раз я хотел показать отцу, что его наставления для меня больше не имеют никакой силы. Что я не хочу бояться ни Бога, ни чёрта, ни его самого. Даже если Господь меня не примет в рай, я всё равно буду жить по своей воле. Так, как душа хочет жить, а не так, как хочет от меня Бог.
Тогда шел девяносто первый год – год ваучеров, спирта Royal и начала эпидемии наркомании. Школы наводнялись новой музыкой и призраками будущих кровавых столкновений за капитал. Улица бешеным звоном кастетов старалась выковать меня на свой манер и я был рад закалиться. С каждым днем я становился сильнее. В чем же заключалась сила? Только не в просительных молитвах – думал я тогда. Сила в дерзости, смелости и деньгах. Сила в том, чтобы создавать себе проблемы и успешно преодолевать их. Крах Советского Союза освободил не только Церковь – на свободу вырвались пороки и страсти, из которых на первое место выдвинулась страсть к обогащению.
И даже до отца начало доходить, что торжество Церкви над коммунистической идеологией не есть торжество закона над беззаконием и добродетели над грехом. Что в это лихое время он не может меня удержать от того, что должно произойти в будущем… Потом он как-то признался мне, что не знает, что лучше: социализм и униженная Церковь или возрожденная Церковь при капитализме, который он назвал худшим из искушений и вратами адовыми…
…На следующее утро, после того, как я демонстративно явился домой пьяным, он кротко позвал меня в свою комнату-кабинет и указал на стул. Сам он сел за своим старым письменным столом и сложил руки, как ученик. В комнате, после смерти матери всё больше напоминающей монашескую келью, было много икон и всегда горела хотя бы одна лампадка. Я уже приготовился, что отец будет ругать меня и заготовил ответные, достаточно жесткие слова. Но он в очередной раз удивил меня:
– Сын, – сказал он мне тогда. – Я понимаю, что ты не только мое продолжение в этой жизни и моя плоть и кровь, но и самостоятельная личность. Перед Богом, как перед нашим общим Творцом, мы равны. Но поскольку я ещё отвечаю за тебя, прошу, прислушайся к моим словам, ибо я не хочу причинить тебе никакого вреда. – Отец сделал паузу и поправил свою седеющую бороду, посмотрев на меня своими мягкими лучистыми глазами. – Слушайся меня до того, как тебе исполнится семнадцать лет, как слушался до сих пор. Ты был послушным сыном, надеюсь, что ты выполнишь эту мою последнюю просьбу. Обещаю, что после того, как тебе исполнится семнадцать лет, я ни словом, ни делом не буду вмешиваться в твою жизнь. С сих пор ты будешь плыть самостоятельно…
…Слова отца меня тогда немало озадачили, ведь я хотел поставить его перед фактом, что уже стал принимать самостоятельные решения, что улица пленила меня. Что я повстречал в парадных совсем других проповедников, чьи слова затрагивали меня куда сильнее, чем его воскресные проповеди. Что хотя мне еще пятнадцать, я могу зарабатывать немалые деньги, используя силу и ловкость. Что мне претит спокойное существование православного пастыря, что во мне – горячая кровь. Но все равно я отчетливо разумел, что отец сделал мне справедливое предложение – он понимал меня, мои стремления и огонь моих страстей. Но, понимая меня, он просил понять и его – ведь у нас, кроме друг друга, никого не было. По божественному закону он еще отвечал за меня. Он не просил меня принять свой закон, он просил даровать ему спокойную совесть. Просто потому, что он мой отец, а я его сын.
"Жизнь никуда от меня не убежит", – подумал я. А когда достигну совершеннолетия, окрепнет мой ум и тело, что позволит мне быстрее добиться всего. И тогда я обещал отцу, что до семнадцати лет буду жить по его воле. И я сдержал обещание.
Совершеннолетие
Не сказать бы, что я жаждал прихода совершеннолетия. Если честно, то отец особенно меня не напрягал эти два года, с того пьяного демарша. Я так же посещал занятия кунг-фу, как и раньше выпивал с друзьями, разве что не заявлялся домой в нетрезвом виде. В секции мы по-прежнему дружили, но "старшаки" жалели нас, не подтягивая к своим тёмным делам. Хотя кто изъявлял желание, мог начинать крутиться с ними. В криминал никого не звали, но и не отговаривали. Всё происходило естественно и по согласию, как дворовая любовь. Со временем наша секция винь чунь стала настоящей кузницей кадров для рэкетиров.
Было нечто в том обещании, данном мной отцу, что таинственным образом связывало мне руки, когда я хотел переступить некую невидимую черту. Не один раз уличные приятели, зная меня как хорошего боксёра, звали пойти на гоп-стоп, "обуть какого-нибудь лоха", заработать деньжат на "травку" и выпивон. Но я, внутренне соглашаясь на преступление, которое для меня тогда отождествлялось с захватывающим приключением, своего рода безобидной адреналиновой разрядкой вроде пейнтбола, всё же отказывался. Вспоминались тот разговор с отцом, его светлые лучистые глаза и данное мной обещание. "У меня нет никого, кроме отца, и у отца нет никого, кроме меня" – думал я. И всякий раз, отказываясь идти на грабёж, я чувствовал в сердце гордость за то, что держу свое слово, как мужчина.
Жизнь шла своим чередом. Я закончил школу твёрдым хорошистом и поступил в ЛГУ на исторический факультет, где был сравнительно небольшой конкурс. Время моего совершеннолетия приближалось, я, как уже говорил, быстро взрослел. Горячность пятнадцатилетия постепенно сходила на нет. Я, наконец, стал понимать, что почти все мои дворовые приятели лишь жалкие неудачники, которые поучившись с горем пополам в какой-нибудь ЖД-путяге рано или поздно попадают в "Кресты", где с трепетом неофита постигают основы тюремной жизни. Чаще всего гопота попадается за глупость вроде отобранных у школьника часов "Электроника" и шоколадки "Марс". Отмотав первый срок, гопник обычно меняется – становится важным, начиная учить подрастающее поколение жить "по понятиям". Как иноки в монастыре получают новое имя, возводящее их в ангельский чин, так эти бывшие пэтэушники гордятся данными им в заключении кличками, являющими их принадлежность к уголовному миру. Потом история повторяется – гопник привыкает к чередованию воли и несвободы, как герой Крамарова в "Джентельменах удачи", думая, что это и есть настоящая жизнь: водка, тюрьма, татуировки на пальцах, блатная лирика и "понятия", как высший кодекс чести. На этой стадии личность гопника необратимо меняется – будучи психически нездоровым человеком он уже не осознаёт своей болезни и искренне удивляется, если кто-нибудь не разделяет его убеждений. Своей глупой бравадой гопник постоянно сигнализирует окружающим: "смерть под забором мне ещё предстоит". Подобное отношение к жизни роднит этот психологический тип с панками, которых гопники любили отлавливать и от души пинать, считая их "законтаченными". Из стадного чувства, я тоже иногда принимал участие в этих "карательных акциях" (это я не считал нарушением обещания), меня коробило от этого доморощенного панковского нигилизма.
Мы часто собирались всей дворовой шайкой в парадной, вооружившись потрескавшейся гитарой и портвейном, рассуждая о блатарях и воровской масти. Геша – отмотавший два срока урка – признаный лидер дворовых гопников, начинал петь жалобным гнусавым тенором, перебирая три известных ему аккорда (этот стиль исполнения потом аутентично воспроизвёл певец Петлюра). Признанными дворовыми хитами были "голуби летят над нашей зоной", "гоп со смыком" и ещё какая-то заунывная песня про "мальчишку-наркомана". Напевшись и напившись от души, Геша обычно начинал заниматься нашим ликбезом, подымая щекотливые темы, такие как "ритуал "прописки" на малолетке", или преподавал основы карточного шулерства. Большинство из нашей дворовой компании было радо встретить такого "учителя". Но я всё больше понимал, что мне с этим Гешей не по пути. Постепенно я отдалился от гопников и прибился к другой компании, где на гитаре вместо "голубей" исполняли песни Виктора Цоя. Здесь тоже сходили с ума по-своему, но зато никто не проповедовал, что только в тюрьме можно стать "мужчиной". Общаясь потихоньку с рокерами я и принял решение поступить в университет.
После поступления я в душе благодарил отца за то, что, связав меня обещанием, он не дал мне стать гопником. Возраст от пятнадцати до семнадцати очень опасен – думаешь, что всё знаешь лучше других, а на деле – дурак дураком плюс повышенная внушаемость. Ко времени совершеннолетия мысли немного охладились и голова встала на место. Вектор моих желаний переместился. В универе я встретил парней другой породы – предприимчивых, умных и наглых. Эдаких добряков-карьеристов, многие из которых потом закономерно заняли свои ниши в современной России и которые в общем-то получили всё, что хотели получить. И повстречал девочек, которые разительно отличались от наших дворовых "чувих". Их кажущаяся "недосягаемость" порождала желание обладать их телами и покорять сердца. Но это было возможно, только если у тебя имелись деньги. Сейчас я бы посмеялся над этими накрахмаленными куклами Барби с пустыми глазами, из-за которых я когда-то терял нормальный сон. Но тогда, для неопытного юнца, они казались богинями. Мне хотелось казаться перед ними "крутым", водить их по ресторанам и катать на машинах. Незаметно я пришёл к тому же самому сребролюбию, что и в пятнадцать лет, правда считал, что должен зарабатывать деньги не только руками, но и головой.