- Знаю! - перебил он. - Ты не отождествляешь себя со своей профессией, но это еще не означает, любезный, что она не пустила в тебе корни! Попробуй убедить этих господ, моих коллег, в том, что я не профессор. Для них я - профессор. Немного вздорный, но профессор! Мы преспокойно можем не разбираться в том, что делаем; но наше дело, любезный, существует в виде готового продукта. Это обстоятельство определяет твою суть, заключает тебя, так сказать, в пределы твоего занятия, и ты становишься его пленником. Хочешь увильнуть от него? Не получится. Прежде всего, мы не вольны делать то, что хочется: время, нравы других людей, удача, бытовые условия, масса других внутренних и внешних причин вынуждают нас делать то, что нам не по душе. Вдобавок дух не без плоти; а плоть - в этом ты убеждаешься на каждом шагу - требует свою долю. На что годится ум, если он не потакает животному, которое в нас живет? Я не требую снисхождения к этому животному: ум, потакающий ему, сам дичает. Но проявить жалость - другое дело! Это еще Христос проповедовал. Правильно я говорю, господин Чезарино? Итак, ты пленник того, что произвел, и той формы, которой тебя наделило произведенное тобой самим. Обязанности, ответственность, целый ряд последствий, витки событий, щупальца, которые обволакивают тебя и не дают дышать. Ничего не делать или отлынивать от дела, подобно мне, чтобы чувствовать себя свободным? Как бы не так! Сама жизнь есть продукт. Твой отец сделал тебя, любезный, и точка. Ты не станешь свободным, пока не закончишь умирать. Даже после смерти не придет избавление. Присутствующий здесь господин Чезарино не даст соврать, верно? Даже на том свете, верно я говорю? Не сомневайся, любезный, ты влип! Будешь вертеть свою ручку и там! Да, да! Законы бытия выдумал не ты, к этому ты не причастен, но ты в ответе за то, что сделал, и за последствия сделанного. Верно я говорю, да или нет, господин Чезарино?
- Совершенно верно, да! Но крутить ручку съемочного аппарата, профессор, отнюдь не грешно, - заметил господин Чезарино.
- Не грешно? Это вы у него спросите! - сказал Пау.
Господин Чезарино и три старые девы посмотрели на меня с немалым удивлением. Похоже, они огорчились, что я, улыбаясь, кивком головы согласился с Симоном Пау.
Я улыбался, потому что представил, как стою пред лицом Создателя, всех ангелов и святых душ Рая рядом со своим черным пауком на трех раздвигающихся ножках, - после смерти я приговорен крутить ручку на горних вершинах.
- Оно, конечно, так, ежели кинематограф показывает безобразия и несусветную чушь… - вздохнул Чезарино.
Три старые девы потупили взгляд, и лица их выражали омерзение.
- Но не этот же человек повинен во всех безобразиях, - добавил господин Чезарино, как всегда очень вежливо и сердечно.
На лестнице послышался шелест монашеских одежд и щелканье четок на подвесном распятии. Под просторными белыми крыльями шапочки показалась одна из монахинь, сестра милосердия. Кто ее вызывал? Заметьте, как только она появилась на пороге комнаты, агонизирующий прекратил хрипеть. И она исполнила свой долг: сняла у него с головы пузырь со льдом, потом, не говоря ни слова, обернулась и посмотрела на нас, быстро подняла глаза к небесам, наклонилась над кроватью с трупом, оправила постель и преклонила колени. Три старые девы и господин Чезарино последовали ее примеру. Симон Пау вывел меня из комнаты.
- Считай, - приказал он мне, спускаясь по лестнице и указывая на ступени. - Одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять. Ступеньки безымянной лестницы, ведущей в мрачный коридор… Руки, которые их высекали и прилаживали здесь… Их уже нет. Руки, которые воздвигли это здание… Их уже нет. Как нет и других рук, возводивших другие строения в этом квартале… Рим? Что скажешь о нем? Великий город… Подумай, какой крошечной кажется Земля с высоты небес… Видишь? Крошечная?.. Человек умер… Я, ты, не важно: человек… И пятеро в этой комнате стали перед ним на колени, они молят кого-то о чем-то - о том, что считают превыше всего и что находится вовне, а не в них самих; они не осуждают, но взывают к Всевышнему, ждут от него жалости, о какой каждый бы мечтал для себя, и исполняются чувством умиротворенности и покоя. Что ж, так и надо поступать. Мы с тобой так не можем, и мы оба дураки. Витийствуя, мы с тобой проделываем все то же самое, что и они, только нам ужасно неудобно делать это стоя, и ни утешения, ни покоя нам вкусить не дано. Все те, кто ищет Бога внутри себя и не признает, что он может быть вовне, - такие же дураки, как мы с тобой, они не знают ценности поступков, всех без исключения поступков, даже самых гнусных, которые человек совершает с тех Пор, как существует мир. Совершает одни и те же поступки, хотя нам кажется, что все они разные. Какое там, разные! Разные, потому что мы наделяем их разным значением, в любом случае спорным. Наверняка мы не знаем ничего. И ничего нам знать не дано, помимо внешней стороны жизни, помимо того, что люди выражают своими поступками. Внутри, в душе - одно утомительное мучение. Ступай вертеть свою ручку, Серафино! Считай, что у тебя завидная профессия! И не думай, что действия, которые разыгрываются перед тобой на потребу съемочной машинки, глупее других. Все они одинаково глупы, всегда. Сама жизнь - сплошная глупость, которая никогда не кончается и не может закончиться. Ступай, дорогой, крути ручку и дай мне уснуть с сознанием того, что во сне постигаются истины. Спокойной ночи.
Я вышел из приюта с легким сердцем. Философия - как религия, она утешает, даже когда речь идет об отчаянной философии, поскольку она рождается из потребности превозмочь страдание; даже если страдание остается, утешает уже то, что философия ставит его под сомнение, и о нем хоть ненадолго забываешь. Утешение, которое принесли мне слова Симона Пау, касалось главным образом моей профессии.
Пожалуй, у меня завидная профессия. Но если бы ее использовали только для того, чтобы запечатлеть жизнь, без всяких глупых вымыслов и придуманных событий, просто жизнь как она есть, ничего не прибавляя и не убавляя, только действия, которые, живя, мы совершаем неосознанно и не знаем, что их втайне снимает камера, - вот, наверное, была бы умора! И пуще всего наши собственные действия. Поначалу мы бы себя не узнали; потом, перепугавшись до смерти и оскорбившись, стали бы восклицать с удивлением: "Да что вы? Я - это тот урод? Разве у меня такая походка? Неужели я так смеюсь? И это сделал я? Это у меня такая физиономия?" Нет, дружище, это все не ты, а твоя спешка, твое желание сделать то или се, твое нетерпение, беспокойство, гнев, радость, боль… Разве можешь ты знать, как все это выглядит со стороны, если оно потаенно сидит у тебя внутри? Тот, кто живет, пока живет, себя не видит: просто живет… Видеть, как живешь, - уморительное зрелище!
Если бы только этому была посвящена моя профессия! Если бы она служила единственной цели - показывать людям смешной спектакль из их неосознанных действий, их страстей, их жизни как она есть. Жизни, не знающей покоя и которая никогда не заканчивается.
IV
- Господин Губбьо, извините, мне вам нужно кое-что сказать.
Я шел быстрым шагом по бульвару с платанами, зная, что он, Карло Ферро, бежит за мной, задыхаясь, и пытается меня обогнать; потом обернется, сделает вид, будто вспомнил внезапно, что ему нужно что-то мне сказать. Я задумал лишить его этого удовольствия и ускорил шаг, ожидая, что еще минута, и он, сдавшись, окликнет меня.
Так оно и вышло… Я обернулся, сделав вид, что крайне удивлен. Он подошел и с плохо скрываемым презрением сказал:
- Вы позволите?
- Да, слушаю.
- Вы домой?
- Да.
- Далеко живете?
- Прилично.
- Мне нужно поговорить с вами, - сказал он и остановился, искоса глядя на меня сверкающими глазами. - Вам, должно быть, известно, что, с Божьей милостью, я могу наплевать на свой договор с "Космографом". И заключить другой, получше этого, где угодно и когда угодно, стоит только захотеть, как для себя, так и для нее. Вы в курсе или нет?
Я выдавил улыбку и пожал плечами:
- Охотно верю, если это доставит вам удовольствие.
- Можете поверить, это так! - громко и с вызовом сказал он.
Я опять улыбнулся и говорю:
- Что ж, пусть будет так. Но я не понимаю, зачем вы это мне говорите, да вдобавок подобным тоном.
- А вот зачем, - ответил он. - Я остаюсь на "Космографе", к вашему сведению.
- Остаетесь? Знаете ли, я и не думал, что у вас хватит мужества уйти.
- У других его хватило, - сказал он, особенно упирая на слово "других". - Но вам я говорю, что остаюсь. Понятно ли это?
- Понятно.
- И остаюсь не потому, что мне есть дело до проклятого договора, мне на него начхать, а потому, что я еще никогда и ни от кого не сбегал!
При этих словах он двумя пальцами взял меня за лацкан пиджака и встряхнул.
- Позволите? - сказал я в свой черед спокойно и, отстранив его руку, достал из кармана коробок спичек, зажег сигарету, которую до того вынул из портсигара и держал во рту, сделал две затяжки. Спичка продолжала гореть, чтобы он мог видеть: его слова и агрессивные замашки не произвели на меня никакого впечатления. Потом я спокойно, негромко сказал: - Мне, пожалуй, ясно, на что вы намекаете, но, повторюсь, я не понимаю, почему вам вздумалось говорить это мне.
- Вранье! - крикнул Карло Ферро. - Вы прикидываетесь, будто не понимаете!
Миролюбиво, но твердо я сказал:
- Не вижу причины прикидываться. Но если вы, милостивый государь, намерены меня спровоцировать, предупреждаю: вам это не удастся. У вас нет оснований, и к тому же я не привык удирать от кого бы то ни было.
- Да ну! - ухмыльнулся он. - Мне пришлось за вами просто гнаться!
Он меня рассмешил.
- Вот это да! Никак вы и в самом деле вообразили, будто я от вас убегал? Ошибаетесь, любезный, и я вам сейчас это докажу. Вероятно, вы подозреваете, что я каким-то образом замешан в скором прибытии человека, которого вы сильно боитесь?
- Я никого не боюсь!
- Тем лучше. И, подозревая это, вы подумали, будто я убегаю от вас?
- Мне известно, что вы были другом одного художника, который покончил с собой в Неаполе.
- Да, и что с того?
- А то, что вы замешаны в этой истории…
- Я? Нисколько. Кто вам сказал? Я знаю об этом ровно столько же, сколько и вы, а может, даже меньше вашего.
- Но вы знаете Нути?
- Нисколько! Видел его много лет назад еще мальчиком, раза два, не больше. Разговаривать нам не доводилось.
- Таким образом…
- Таким образом, любезный, в силу того, что я не знаком с господином Нути, а также потому, что я рассердился на вас пару дней назад, поскольку вы смотрите на меня волком и подозреваете, будто я замешан в этой истории либо хочу в нее вмешаться, я не желал, чтобы вы меня догоняли, и просто прибавил шагу. Вот вам и все объяснение моего "бегства". Удовлетворены?
Мгновенно сбросив с себя мрачную гримасу, Карло Ферро протянул мне руку, растроганный:
- Могу ли я иметь честь и удовольствие считать себя вашим другом?
Я пожал протянутую мне руку и сказал:
- Знаете, в сравнении с вами я столь ничтожен, что сам почту за честь.
Карло Ферро встряхнулся, как медведь.
- Молчите! Ни слова! Вы - человек, который знает, что делает, в отличие от многих других. Человек, который знает, видит и молчит… Какой это страшный мир, господин Губбьо, какой страшный! Сплошная гадость! Все прикидываются, да! Зачем это нужно? Все в масках, масках, масках! Скажите мне, почему, столкнувшись с другими, мы сразу становимся паяцами? Простите, я и сам такой; мы все в масках, все до единого! Один напускает на себя один вид, другой - другой. Но внутри, внутри же мы совсем не такие! У всех нас есть сердце, как… как у ребенка, забившегося в угол, обиженного, он плачет, и ему стыдно! Да, сударь вы мой, верьте мне, сердцу бывает стыдно! Я брежу, господин Губбьо, брежу ради малой толики искренности… ради того, чтобы наедине с другими быть таким, каким я часто бываю наедине с самим собой, - крохой, клянусь вам, крохой, которая хнычет, потому что мама - святая женщина, - накричав на кроху, сказала, что она больше не любит своего мальчика! Поверите ли, всегда, когда кровь приливает к моей голове, я думаю о своей старушке с далекой Сицилии. И беда, если на глаза мне навернутся слезы! Слезы, если кто не понимает либо думает, что я пустил их из страха, капая мне на пальцы, могут превратиться в кровь. Я об этом знаю, и поэтому страшно боюсь, когда начинает щипать глаза. Пальцы, взгляните, скрючивает, вот как сейчас!
В темноте безлюдного бульвара я смотрел на две широкие ладони, на пальцы, сведенные судорогой.
Огромным усилием воли, скрывая волнение, вызванное этой его неожиданной откровенностью, и не желая усугублять его тайную боль, внезапно вырвавшуюся наружу (об этом он теперь, наверное, сожалел), я подавил дрожь в голосе; я старался говорить так, чтобы он почувствовал, насколько ценна для меня его искренность; нужно было вырвать его из объятий чувств, заставить рассуждать здраво.
- Вы правы, всё так и есть, господин Ферро! Но, поймите, живя в обществе, мы неизбежно себя мастерим… Так оно и есть, ведь человеческое общество - не естественный мир природы. Это созданный людьми, выстроенный мир, в том числе мир вещный! В природе нет иных жилищ, кроме пещеры и норы.
- Намекаете на меня?
- При чем тут вы, помилуйте! Нет.
- Так я из пещеры или из норы?
- Да нет же! Мне просто хотелось объяснить, почему, на мой взгляд, мы все притворяемся. Вот я и говорю: если в природе существуют только пещеры и норы, то общество строит дома, и человек, когда он выходит из построенного дома, где он живет уже не в естественных природных условиях, и вступает в контакт с себе подобными, он тоже строит себя, понятно? Он представляется не таким, каков он есть на самом деле, а каким должен или может быть, находясь внутри "постройки", приспособленной для отношений, которые каждый из нас предполагает установить с окружающими. А в глубине, то есть в самом дальнем углу этих построек, стоящих одна напротив другой, тщательно припрятаны и скрыты за жалюзи и ставнями наши самые сокровенные, самые потаенные мысли и чувства. Но вот время от времени мы начинаем чувствовать, что задыхаемся; нас одолевает неудержимое желание приподнять жалюзи, распахнуть ставни и крикнуть во весь голос, что мы думаем, высказать все мысли и чувства, которые долгое время мы держали взаперти, в потемках.
- Верно… верно… верно… - повторял без конца Карло Ферро, опять помрачневший. - Но в этих постройках, как вы говорите, некоторые прячутся, сидя в засаде, подобно тому, как настоящие бандиты прячутся за углом, чтобы неожиданно выскочить и нанести удар. Я знаю одного такого господина на "Космографе", да и вы его знаете.
Он явно намекал на Полака. Я сразу сообразил, что он еще не в состоянии мыслить трезво и весь в пылу чувств.
- Господин Губбьо, - начал он снова решительным тоном, - я вижу, что вы настоящий мужчина, с вами можно поговорить по душам. Передайте этому построенному господину одно словечко. Передайте все в точности так, как услышите. Я с ним разговаривать не могу. Знаю, на что я способен, стоит только мне с ним заговорить: знаю, с чего начнется, но не знаю, чем может закончиться. Потому что я всего этого терпеть не могу - скрытные мысли и всех тех, кто действует скрытно или, как вы говорите, строит из себя нечто. Они мне кажутся гадюками, которым впору размозжить башку, вот так… вот так… - И он дважды с гневом вдавил каблук в землю. После чего продолжил: - Что я ему сделал? Что ему сделала она? Почему он так рьяно, с таким остервенением исподтишка противодействует нам? Не отрицайте, умоляю вас… умоляю… вы должны быть со мною искренни.
- Конечно…
- Видите, я с вами разговариваю откровенно. Поэтому, пожалуйста, будьте добры! Слушайте: это он, зная, что из чувства гордости я не смогу отказаться, навязал директору Боргалли мою кандидатуру для убийства тигрицы… Он пошел на это, вы поняли? Со злым умыслом: задеть меня за живое и покончить со мной раз и навсегда. По-вашему, нет? Но именно это ему и надо! В этом состоит замысел, я вам говорю, и вы должны верить мне на слово. Чтобы выстрелить в тигрицу в клетке, нужна отнюдь не смелость. Тут нужны спокойствие и хладнокровие, твердая рука и меткость. Так вот, он выбирает меня, поскольку знает - в случае чего, я могу быть животным по отношению к человеку, но как человек по отношению к животному я - ничто! Я вспыльчивый, беспокойный! Когда вижу перед собой животное, мне так и хочется броситься на него; мне не хватает хладнокровия. Я не могу стоять спокойно, не суетиться, не спешить, чтобы прицелиться как следует и попасть, куда нужно. Я не умею стрелять, не умею даже вскинуть винтовку на плечо. В лучшем случае я способен отбросить ее, чтоб не мешала рукам, вы меня понимаете? И все это ему известно, прекрасно известно! Следовательно, он намеренно захотел выставить меня на растерзание зверю. С какой целью? Нет, вы послушайте, послушайте, какие козни строит этот человек. Он приглашает Нути, работает у него посредником, расчищает ему дорогу, сметая меня с пути. "Да, дорогой, приезжай, - сообщает он ему письмом. - Я тебе подсоблю… уберу его, чтобы не мешался под ногами. Приезжай и ни о чем не тревожься!" Скажете, все это не так?
Вопрос прозвучал так надменно и агрессивно, что, возьмись я решительно отрицать, я бы только распалил его гнев.
Я пожал плечами и ответил:
- Что вам сказать? В данную минуту вы чрезвычайно возбуждены.
- А как мне быть спокойным?
- Да, я понимаю…
- По-моему, есть из-за чего!
- Да, безусловно! Но в таком состоянии, дорогой Ферро, вы склонны все преувеличивать.