А произошло следующее. В полдень на увитой виноградом террасе трактира собрались актеры всех четырех труп, загримированные под индусов и английских туристов; они были в возмущении и негодовали (либо делали вид, что негодуют) по поводу утреннего разноса Боргалли и всю вину валили на Карло Ферро: сперва он выдвигает кучу нелепых претензий, потом решает отказаться от роли, на которую назначен в фильме о тигрице, и уезжает, как будто и впрямь так уж рискованно застрелить тварюгу, полуживую от долгих месяцев заточения, - страховка на сто тысяч лир, договоры, условия и все прочее. Между тем Карло Ферро сидел в сторонке за отдельным столиком с Несторофф. На нем лица не было. Он, без сомнения, делал над собой неимоверное усилие, чтобы подавить вспышку гнева. Мы догадывались, что с минуты на минуту он взорвется. И опешили, когда Нути, на которого никто не обращал до тех пор внимания, вскочил и подбежал к столику Ферро и Несторофф. Да, это был он, Нути, бледный как мел. В тишине, полной тревожного ожидания, раздался сдавленный вскрик, за которым тотчас последовал властный жест Вари Несторофф: она положила ладонь на руку Карло Ферро. Нути сказал, пристально глядя Карло Ферро в глаза:
- Хотите уступить мне свое место и роль? Перед всеми присутствующими я обязуюсь принять ее безо всяких условий и договоров.
Карло Ферро не вскочил и не накинулся на провокатора. К всеобщему удивлению, он, размякший, сполз со стула; склонил голову набок и, глядя снизу вверх, осторожно высвободил руку, которую удерживала ладонь Вари Несторофф, со словами:
- Позвольте…
Потом обратился к Нути:
- Вы? Вы хотите мою роль? Ах, как я счастлив, дорогой синьор! Потому что я жалкий трус… я боюсь… я так боюсь, вы даже не поверите! Очень, очень рад, дорогой синьор!
И засмеялся; я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так смеялся.
От этого смеха у меня по спине пробежали мурашки, он был похож на удар хлыста; Нути стоял, точно потерянный, он стушевался; порыв ненависти и отчаяния, толкнувший его на соперника, потихоньку угасал, встреченный развязным, насмешливым, нарочито театральным поведением Ферро. Он оглянулся вокруг, и тогда, видя его растерянность и побледневшее лицо, все взорвались смехом; над ним смеялись безудержно. Томительное ожидание разрешилось в этом освободительном смехе. Едкие шутки, остроты, издевательства то и дело прорывались сквозь хохот:
- Вот так дурака свалял!
- Попался в мышеловку!
Нути следовало бы рассмеяться со всеми, но, на свою беду, он продолжил играть роль всеобщего посмешища, ища глазами в толпе, за кого бы можно было уцепиться, как за соломинку, дабы удержаться на плаву среди неутихающего шторма. Он пробормотал:
- Так, значит… договорились… я буду играть… договорились.
Хотя мне и было его жаль, я отвел взгляд и посмотрел на Варю Несторофф: в ее расширенных зрачках плясали искры зловещего смеха.
II
Попался в мышеловку. Только и всего. Именно этого добивалась Несторофф: чтобы в клетку вошел он.
С какой целью? По-моему, нетрудно догадаться, судя по тому, как она все устроила: сперва все, осмеяв Карло Ферро, которого она убедила (либо вынудила) уехать, стали говорить, что это же сущий пустяк, нет никакой опасности и войти в клетку с тигрицей - раз плюнуть. Тем гротескнее выглядела бравада Нути, гордо вызвавшегося войти в клетку, и всеобщий смех, которым была встречена эта бравада, если и не уничтожил, то, во всяком случае, больно ранил его самолюбие. Охотник испытывает жестокое наслаждение, когда птичка попадает в силки, где ее ждет верная погибель. Молодчина, следовательно, Ферро, он сумел выйти из положения за счет этого нахохлившегося воробышка. Короче говоря, Несторофф добилась следующего: выставила Нути на посмешище, показав ему, что ей дорог Ферро и она переживает из-за всякой чепухи, всякой призрачной опасности, которая угрожала бы ему, войди он в клетку и выстрели в животное, пусть даже, полуживое, как все говорят, после стольких месяцев заточения. Она аккуратно, двумя пальчиками взяла Нути за нос и под всеобщий хохот завела в клетку с тигрицей.
Даже самые строгие моралисты между строк своих басен невольно выказывают симпатию к лисе и восхищаются ее хитростью, позволившей обмануть волка, кролика или курицу, - одному Богу известно, что стоит за образом лисы в этих баснях! Мораль всегда та же: насмешки и тумаки достаются застенчивым, дуракам и простофилям, а похвалы достойна лишь хитрость, ведь даже если ей не удается добраться до винограда, она утверждает, что виноград не дозрел. Прекрасная мораль! Лиса насмехается над моралистами и, как бы они ни бились над своей басней, не выглядит у них отрицательным персонажем. Смеялись ли вы над лисицей из басни про лису и виноград? Я никогда. Никакая мудрость не казалась мне мудрее той, которая учит, как избавиться от любого желания, не ставя его ни во что.
Разумеется, я имею в виду себя самого: хотелось бы стать лисицей, но, увы, не получается. Я не в силах сказать Луизетте, что она незрелый виноград. Но эта малышка, до сердца которой я никак не могу достучаться, делает все, чтобы подле нее я терял рассудок, мудрость, которой много раз давал себе слово следовать. Словом, с нею я утрачиваю то молчание вещи, которым так кичился. Мне хочется "не ставить ее ни во что", когда я вижу, как она изнывает по этому дурню, но не могу. Бедняжка потеряла сон, каждое утро приходит ко мне в комнату и рассказывает о своем горе. Цвет ее глаз при этом меняется, то они ярко-голубые, то тусклые, с зеленоватым оттенком, а зрачки то расширяются - от растерянности и отчаяния, то сужаются, превращаясь в маленькую точку, внутри которой заключена, кажется, вся ее неимоверная боль.
Подталкиваемый ревностью и коварством - они мне противны, я хочу загнать их обратно в себя, - я спрашиваю, чтобы разозлить ее: "Не спите? Отчего же? В вашем возрасте, да при такой прекрасной погоде, спится так сладко. Разве нет? Отчего же?" Я испытываю горькое удовлетворение, заставляя ее признаться, что она не спит, потому что волнуется за него. Неужели? И тогда я говорю: "Да бросьте! Спите спокойно, все будет хорошо, просто отлично! Вы бы видели, как здорово он играет свою роль в фильме о тигрице, молодчина! В юности он говорил, что если бы дедушка разрешил, то он непременно подался бы в драматические актеры. И выбор был бы правильным! Природа наградила его всем: безупречными манерами, благородной статью, степенностью и самообладанием настоящего английского джентльмена, сопровождающего вздорную мисс в путешествии по Индии. А с каким вежливым послушанием он внемлет советам профессиональных актеров, режиссеров - Бертини и Полака - и как радуется их похвалам! Чего ж тут бояться, синьорина? Он спокоен, как удав…" - "Чем это объяснить?" - "Ну, наверное, тем, что никогда в жизни он ничем не занимался (счастливчик!), а теперь, в силу обстоятельств, стал что-то делать, и это как раз то, чем ему в свое время хотелось заниматься. Вот он, опьяненный успехом, и увлекся, втянулся в работу!"
Нет? Луизетта говорит "нет", упрямо повторяет: нет, нет и нет, ей так не кажется. Она не в силах в это поверить. Он вынашивает, не подавая вида, какой-то страшный замысел.
Когда подозрения такого рода закрадываются в душу, всегда начинаешь видеть в любой чепухе грозное знамение. Синьорина увидела множество таких знамений. И каждое утро приходит ко мне в комнату и докладывает: он пишет, он хмурится, он не смотрит в ее сторону, он не поздоровался.
- Так точно, синьорина! И, заметьте, высморкался, держа платок в левой, а не в правой руке!
Синьорине Луизетте не смешно: недоверчиво смотрит исподлобья, пытаясь понять, говорю ли я всерьез или шучу. Потом, разгневанная, уходит и присылает ко мне Кавалену-отца; он - я это вижу - старается изо всех сил избавиться в моем присутствии от подавленности, которая передалась ему от дочурки, и воспаряет на крыльях широких абстрактных обобщений.
- Женщина! - говорит он, воздевая руки к потолку. - Вам, к счастью, не довелось повстречаться с ней, с женщиной, с Вражиной (и впредь я не желаю вам с ней встречаться, желаю от всего сердца, господин Губбьо!). Глупцы все те, кто, едва заслышав, что женщина - враг, швыряют вам в лицо: "А ваша мать? а ваши сестры? дочурки?" - словно для мужчины, который в данном случае является сыном, братом и отцом, они женщины! Да какие они женщины? Мать? Надо поставить мать рядом с отцом, сестер и дочерей рядом с их мужьями, и тогда появится Вражина. Есть ли у меня кто-нибудь дороже моей дочурки? Но я безо всяких оговорок допущу, что и моя Сезе может стать, как все женщины, врагом мужчины. Она добра, покорна, но все равно она враг! Когда на улице из-за угла навстречу вам выходит та, о ком я говорю, - Вражина, - вам остается одно из двух: либо вы ее убьете, либо станете таким, как я. Но сколько мужчин способны стать таким, как я? Доставьте мне ничтожное удовольствие и позвольте утверждать: единицы, господин Губбьо, единицы!
Я отвечаю, что целиком и полностью с ним согласен.
- Вы согласны? - переспрашивает Кавалена с удивлением, которое пытается скрыть из опасения, что я смогу разгадать его игру. - Согласны?
И пристально смотрит мне в глаза, словно пытаясь уловить, когда, не нарушая нашей солидарности по этому вопросу, можно будет перейти от абстрактных рассуждений к разбору конкретного случая.
Но тут я решительно его останавливаю.
- О Боже, но почему, - спрашиваю я его, - вы считаете, что Несторофф - враг Нути?
- Как, простите, вы сказали? А вам не кажется, что так оно и есть, она его враг! - восклицает Кавалена. - В этом не приходится сомневаться!
- Отчего же? - спрашиваю я. - Не приходится сомневаться в другом: в том, что она не хочет быть ему ни врагом, ни другом.
- Вот именно! - Кавалена даже подскочил на стуле. - Или, скажете вы, женщину следует рассматривать как отдельное от мужчины явление? Нет, сударь, она всегда рядом с мужчиной. Когда она выказывает ему свое безразличие, она становится еще более страшным врагом. А в нашем случае, простите… сколько она принесла ему горя! Но ей и этого мало: еще и издевательство! Нет, вы меня простите!
Я долго смотрю на него, потом говорю со вздохом:
- Отлично. Но с какой стати все решили, будто безразличие и издевки мадам Несторофф вызвали у господина Нути непреодолимое желание жестоко отомстить? С чего вы это взяли? Он вовсе не собирается мстить. Напротив, он спокоен как никогда, с удовольствием ходит на съемки, увлечен своей ролью английского джентльмена…
- Но это же противоестественно! Противоестественно! - возражает Кавалена, пожимая плечами. - Противоестественно, поверьте, господин Губбьо! Если бы я видел его во власти гнева, страдания, если бы он бредил, ломал руки, терзался и ел себя поедом - аминь, тогда я сказал бы: "Вот теперь он берет сторону одной из двух партий!"
- То есть?
- Лицом к лицу с Вражиной берешь сторону одной из партий. Понятно ли? Но его спокойствие - неестественное состояние. Мы с вами видели, как он сходил с ума по этой женщине, по ее ловушкам и сетям, а что сейчас? Да что с вами? Это неестественно! Сплошная фальшь!
Тогда я делаю жест, которого Кавалена сперва не понимает.
- Что это значит? - спрашивает он.
Я повторяю жест, потом спокойно говорю:
- Выше, выше…
- Что - выше?
- Поднимитесь на ступеньку выше, синьор Фабрицио, выйдите на уровень обобщений, образчик которых вы мне дали в начале разговора. Поверьте, если вам потребуется утешение, философские обобщения - единственный путь. К тому же теперь он в моде.
- Что это значит? - опешив, спрашивает Кавалена.
Я отвечаю:
- Избегать драмы, синьор Фабрицио, избегать драмы! Это прекрасно и вдобавок, повторюсь, модно. Вос-па-рять в туманные, скажем так, лирические выси, возвышаясь над жестокой, грубой жизнью; воспарять, даже когда это кажется неуместным, не вовремя, противным логике. Поднимитесь на ступеньку выше, и любая реальность - маленькая и жестокая - у вас как на ладони. Иными словами, нужно подражать птичкам в клетке, синьор Фабрицио, которые, перескакивая с жердочки на жердочку, делают свои гнусные делишки и воспаряют ввысь, - вот вам и проза, и поэзия; это сейчас модно. Если дела идут из рук вон плохо, если люди бросаются друг на друга или хватаются за ножи - взгляните на небо, посмотрите, какая чудная погода, ласточки летают или, быть может, летучие мыши, над вашей головой проплывает облачко; приметьте, в какой фазе луна и кажутся ли звезды золотыми или серебряными. Вы прослывете большим оригиналом и станете производить впечатление человека с широкими взглядами на жизнь.
Кавалена смотрит на меня, вытаращив глаза; ему, вероятно, кажется, что я тронулся умом.
- Эх, - говорит он потом, - кабы так можно было!
- Все очень просто, синьор Фабрицио! В чем загвоздка? Если намечается драма, набегают тучи и вот-вот разразится буря, обнаружьте в себе безумца, взбунтовавшегося поэта, вооруженного всасывающим насосом; начните высасывать из прозы этой мерзкой, вульгарной действительности поэзию боли и страданий, и дело сделано!
- Ну а сердце?
- Какое сердце?
- Сердце, черт побери! Или оно больше не нужно?
- Какое сердце, синьор Фабрицио! Чепуха. Глупости. Какое дело моему сердцу, если один человек плачет, другой женится, а третий убивает четвертого? Я ускользаю, я не участвую в драме, воспаряю над ней в облачные выси. Только и всего!
Бедняга Кавалена смотрит на меня в изумлении. Я встаю и подвожу итог:
- Короче, по поводу вашего смятения и смятения вашей дочери я скажу следующее: знать я об этом ничего не желаю, надоело, и с превеликим удовольствием я бы отправил все к черту! Передайте своей дочери, синьор Фабрицио, что я - кинооператор, и точка.
И я еду на "Космограф".
III
Мы приближаемся, с Божьей помощью, к концу повествования. Не хватает только эпизода с убийством тигрицы.
Кстати, о тигрице. Только ей одной смог бы я излить всю свою печаль. Пойду навещу ее в последний раз. Она, хищная красавица, привыкла к тому, что я прихожу, и лежит спокойно, не встает. Лишь насупливает брови: докучают. Она терпит мои посещения наряду с тяжестью яркой, солнечной тишины, которая вокруг клетки пропитана терпкой животной вонью. Солнце проникает в клетку, и тигрица прикрывает глаза, чтобы помечтать или, может, чтоб не видеть падающих на глаза теней от прутьев. Видно, ее чудовищно извели; может, даже мое чувство жалости извело. Думаю, ей настолько опротивела моя жалость, что она бы с удовольствием растерзала меня в клочья, дабы не ощущать ее на себе впредь. Но она смотрит на железные прутья и тяжело вздыхает; она лежит, вытянувшись, положив голову на лапу, и я вижу, как от ее вздоха с деревянного пола клетки поднимается облачко пыли. От этого вздоха у меня сжимается сердце, хотя я и понимаю, почему она вздохнула: это тягостное томление существа, лишенного права растерзать человека, который справедливо может считаться его врагом.
- Завтра, - говорю я ей, - завтра, дорогая моя, эта пытка закончится. Правда, сейчас тебе пока еще тяжело, но, когда все завершится, пытка потеряет всякое значение. Между пыткой и небытием, наверное, для тебя лучше небытие! Вдали от своих джунглей, не имея возможности ни растерзать, ни напугать, - какая ты тигрица? Слышишь? Там готовят большую клетку… Ты привыкла слышать стук молотков и не обращаешь на него внимания. В этом ты счастливее человека. Человек, слыша стук молотка, думает: "Вот и настал мой час; это стучит столяр, готовит мне гроб". Ты и без того уже в заточении и не знаешь, что новая клетка будет куда больше этой; тебя немного обрадует "местный колорит" - они сымитируют кусок леса. Клетку, в которой ты лежишь, перевезут в "лес" и совместят с той, большой. Рабочий сцены заберется на твою клетку, поднимет решетку, а другой откроет дверцу большой клети. И тогда, осторожно ступая между деревьями, ты войдешь, удивленная. И сразу услышишь забавное жужжание, но это так, ерунда. Это я буду крутить машинку, укрепленную на штативе; да, я тоже буду там, в клетке, с тобой, но ты не обращай на меня внимания! Увидишь, передо мной будет стоять другой человек, который прицелится и выстрелит в тебя; ты повалишься на настил. Я подойду к тебе и без страха помогу машинке запечатлеть твои предсмертные судороги, и прощай.
Если, конечно, все закончится именно так.
Сегодня вечером, выходя из цеха негативов, где, по настоянию Боргалли, я помогал проявлять и склеивать части пленки этого чудовищного фильма, я увидел, что навстречу мне идет Альдо Нути: он хотел пойти вместе домой, раньше такого не было. Я сразу заметил, что он пытался мне что-то сказать, вернее, изо всех сил стремился не подать виду, что ему надо мне что-то сказать.
- Собираетесь домой? - спросил он.
- Да.
- Я тоже.
А спустя какое-то время говорит:
- Вы были сегодня в репетиционном зале?
- Нет, я работал в цехе.
Молчание. Потом с натянутой улыбкой, которая должна была выражать чувство удовлетворения, говорит:
- Репетировали мои сцены. Все остались довольны. Я бы и не подумал, что все сцены выйдут так хорошо. Одна в особенности. Мне бы хотелось, чтобы вы ее посмотрели.
- Какую?
- Там, где я снят один, крупным планом, держу палец на губах, как бы раздумывая. Возможно, сцена немного затянута и вообще слишком крупно снято… с вот такими огромными глазищами… Можно пересчитать все волоски на бровях. Не мог дождаться, когда это сойдет с экрана.
Я испытующе посмотрел на него; но он не растерялся, ускользнул в банальное рассуждение:
- До чего же забавно выглядит наше лицо, - сказал он, - на киноленте, когда на него смотришь впервые, пусть даже это простой портрет. Отчего так?
- Может, потому, - ответил я, - что мы запечатлены в то мгновенье, в котором нас больше нет; мгновенье останется и со временем будет отдаляться от нас все больше.
- Возможно, - вздохнул он, - все дальше и дальше от нас.
- Не только от нас, - добавил я, - но и от самого образа тоже. Образ стареет, как и мы. Он стареет, хоть и запечатлен там навеки, зафиксирован в данный конкретный миг. Стареет молодость, если мы молоды, потому что молодой человек, который был снят на пленку, вместе с нами и внутри нас из года в год становится все старше.
- Не понимаю.
- Это легко понять, если немного вдуматься. Вот смотрите, на этом портрете время уже не движется вперед, не удаляется от портрета вместе с нами в будущее; кажется, оно там зафиксировано, но на самом деле оно движется в обратном направлении, уходя в прошлое. Следовательно, тот образ - мертвая штука, которая тоже постепенно погружается в прошлое; и чем он моложе, тем старее и тем дальше уходит от нас.
- Ах, вот как… да-да, - сказал он. - Но есть кое-что погрустнее. Состарившийся зазря молодой образ.
- Что значит "зазря"?
- Образ человека, который умер молодым.
Я опять пристально посмотрел на него, но он быстро спохватился и продолжил: