Гость как будто его оправдывал, но заступничество это было непрошеным и несоразмерным. Кроме того, Артуру вообще непривычно было поддерживать беседу такого рода. Она не имела отношения к тому, чем в последнее время были заняты его мысли, казалась бессодержательной, лишней. А вместе с тем он ощущал смутное обязательство перед дочерью, которая все еще ждала ответа на свой вопрос, слабо сформулированный, но тем не менее прозвучавший.
- Скажите пожалуйста, - обратился он вновь к приятелю дочери, - в какой мере вы знакомы с греческой мифологией?
- Вы как-то так спрашиваете, что возникает желание уклониться от ответа, - улыбнулся тот.
- Известно ли вам, по крайней мере, кто такая Медея?
- Страстная особа, кажется. Это она ведь погубила своих детей, наказывая мужа за измену?
- Более или менее. Есть и другие варианты. Это, собственно, сюжет Еврипида, а затем Сенеки, Ануйя и так далее. Один наш с вами соотечественник высказывает предположение, что Еврипиду была вручена коринфянами немалая сумма денег за то, чтобы он представил дело именно в таком свете. Жителям Коринфа пришлось многие десятилетия замаливать свой грех тягостными, изнурительными обрядами, ибо это они до смерти забили камнями детишек, которые, выполняя просьбу матери и не ведая, что творят, отнесли смертоносный подарок Креузе, новой пассии Язона. На самом деле это только еще один вариант мифа, но, основывая на нем свои домыслы, наш исследователь пришел к мысли о социальном заказе. Драматург, будучи выдающимся художником, овладел умами на много веков вперед и избавил очередное поколение коринфян от бремени раскаяния.
- А вы считаете, что такое возможно?
- Я думаю, это не имеет значения, поскольку данное открытие является попыткой найти психологическую отмычку к противоречиям мифа и характеризует, скорее, наше состояние умов и круг интересов.
- Так и есть, наверно.
- Похоже, что так, да. Но вот есть еще одна притча - о сироте, жившей в Дельфах в неблагополучное время засухи и голода. Однажды она затесалась в толпу, которая пришла к царскому дворцу просить о помощи. Царь раздал немного зерна и бобов наиболее видным горожанам, потому что у него не было достаточных запасов для всех. Девочка же, которой, судя по описаниям, было лет десять, не больше, не унялась, стала требовать у правителя еды. Раздосадованный собственной беспомощностью в присутствии толпы, царь ударил ребенка по лицу сандалией. Девочка в слезах убежала и в глухом месте повесилась на собственном пояске. Когда к засухе прибавился мор, пришлось обратиться к оракулу, который возвестил, что надо умилостивить некую Хариклу. Еще некоторое время ушло на то, чтобы узнать, что таковым было имя гордой нищенки. И тогда был учрежден в Дельфах обряд, который совершался раз в восемь лет - может быть, кстати, это и был возраст девочки - и в котором повторялся сюжет с участием подлинного царя и деревянной куклы, изображавшей Хариклу, - ее били по лицу, привязывали к шее веревку и с почестями хоронили. Не напоминает это вам средний голливудский сценарий?
Гость в вопросительном несогласии покачал головой.
- А по-моему - типичная смесь садизма с умилением. Но тут уж несомненно древний склад ума, без поздних интерпретаций. Так что, может быть, у нас нет оснований снисходительно оценивать нашего мифолога. Но вы извините, что я вас вовлек в этот диспут. В любом случае у меня не было намерения вас экзаменовать.
- Какую жуткую историю ты рассказал, - промолвила Наташа. - Мне даже не по себе стало.
- Мне тоже не по себе, - ответил Артур. - Это не причина для беспокойства о моем здоровье.
- Мне, может, не следовало здесь появляться, - вставил гость, - но раз уж так вышло, разрешите доложить, что никакого особого беспокойства я не замечал. Так, обычное внимание. А что меня в притче этой смутило, так это суровость. Всем последующим царям, я думаю, немалого стоило участвовать в ритуале. В первый раз, как я понимаю, это случилось в растерянности, в гневе. А потом должна была снова и снова обнаруживаться чрезмерная жестокость поступка. Это все-таки не наши методы искупления. Такое углубленное чувство вины нами позабыто. Поэтому ваше сравнение с Голливудом мне осталось непонятным. Вот первый случай, оплаченная политическая пропаганда, - это, конечно, наши дела.
Пустившись в этот разговор, чтобы прекратить обсуждение собственной персоны, и не сомневаясь, что, оставив за собой последнее слово, он вежливо укажет гостю на неуместность его участия в дочернем расследовании, Артур встал теперь перед новой необходимостью отвечать, так как в возражении, несомненно, сквозило нечто существенное. Он никак этого не хотел и был не готов. Возникла неловкость. Аналогия его была, разумеется, поверхностной, и за неуважение к собеседнику приходилось платить. Его полемическая диада должна была продемонстрировать терпимость знатока к заносчивости современников, а обнаружила высокомерие и злость. Хорошо было бы повиниться, признаться в неуклюжей хитрости, да и пора было уже что-нибудь сказать.
Он подумал, что для чувства превосходства у него было еще меньше причин, чем он предполагал. С самого начала работы он был убежден, что предмет его исследований интересен и важен только ему. Чем пристальнее он вглядывался во все более усложнявшуюся ограненность мифа, тем дальше уходил от своего прежнего существования и, стало быть, от окружавших его в этом существовании людей. Ему в голову не пришло бы обсуждать какие-либо аспекты своей работы, так как даже для самого простого сюжета необходимо было бы привести такое несметное количество предварительных объяснений, что сам сюжет отодвигался куда-то в необозримое будущее и вся беседа лишалась смысла. Артур не знал, чем занимается приятель его дочери, но ответы его явно свидетельствовали об отсутствии специфических знаний в гуманитарной области или повышенного к ней интереса. Абсолютно чужой, никак не подготовленный человек способен, оказывается, уловить магическую силу древнего ритуала в одной из второстепенных притч, которую он даже не счел достойным упомянуть в повествовании.
- Пожалуй, вы правы, - сказал наконец Артур. - Я беру назад свое сравнение. Скажите мне… Я прошу прощения, назовите еще раз ваше имя… Скажите, Виктор, как часто вам приходится обсуждать такие вещи?
- Нечасто, - отвечал гость, переглянувшись с Наташей. - А пожалуй, можно сказать, что никогда. Это все - из какой-то другой формы существования, да? - продолжал он, обращаясь к женщине. - Когда читаешь что-то похожее, вроде получается, что участвуешь в разговоре. С самим собой, по большей части.
- И вы стали бы такое читать, попадись оно под руку?
- Почему же нет? Чему вы улыбаетесь?
Артур развлек было себя внезапно возникшим представлением о том, что многоликий грек мог ведь явиться среди бела дня в облике Наташиного знакомого, чтобы, ничем себя на этот раз не выдав, настроить его полезным для себя образом, восхваляя его, Артура, повествовательские способности, развеивая сомнения в необходимости и доступности его труда для окружающих. Но тут же вспомнил, что сам затеял краткую экскурсию в Элладу.
Конечно, ему было что поведать и дочери, и этому впечатлительному молодому человеку. Наверно, они многое поняли бы, сумей он выдержать до конца ту самую эпическую форму, в целесообразности которой он уже столько раз сомневался и которую отчасти использовал только что в устном пересказе. Все ли из того, что ему уже открылось, и того, что еще предстоит узнать, можно передать, - это совсем другой вопрос. Но гораздо более трудный вопрос заключался в том, насколько им это необходимо.
- Я улыбаюсь вашей проницательности. Хотя меня настораживает, что у моей дочери есть друзья, предпочитающие разговаривать с самим собой.
- Этого я не говорил.
- Тебе много еще осталось? - спросила Наташа.
- Трудно сказать. Надеюсь управиться еще месяца за три. А может, и не получится.
Дочь подошла сзади, обняла его за шею.
- Не сердись. Я почву подготавливаю, а то мы через три месяца совсем чужими станем. Или ты без перерыва еще за что-нибудь возьмешься?
- Сейчас я не могу думать о том, что будет через три месяца. Нет, я не сержусь. Ты тоже меня извини. Наверно, нелегко так устраниться, как тебе это удается. Но поверь, это лучшее, что ты можешь для меня сделать.
Пока дочь мыла чашки, они снова сидели молча. Артур пытался представить, что могло бы его настолько заинтересовать, чтобы продолжить беседу с этим довольно неглупым, общительным человеком. И не мог найти ни единого предмета. Боясь, что к такому же выводу придет в отношении дочери, он оборвал эти мысли и стал думать о книге - единственном, что целиком его поглощало и никого, кроме него, не касалось.
* * *
Обстоятельства, приведшие Сизифа к цели, не нанесли его новому положению никакого ущерба. И все же царь счел необходимым уравновесить трагические события, взломавшие ненадолго размеренную жизнь Коринфа, соответствующими священнодействиями. Оставалось неясным, видеть ли в деянии Медеи осквернение храма, что требовало бы богатых очищающих жертвоприношений, или супруга Громовержца сочтет чрезвычайной жертвой самих невинных ребятишек и прольет над городом свое благоволение.
Несомненную тень бросила на святилище смерть чужеземца. Она казалась как будто менее тяжким оскорблением Гере, поскольку убийством ее назвала в своей горькой исповеди Медея, а на самом деле она таковой не была. Фракийца нашли висевшим над сдвинутой крышкой подземного хранилища в одном из дальних помещений храма. По-видимому, дурман, которым подчинила его волю царица, в конце концов развеялся, и ужаснувшийся своим участием в детоубийстве чужеземец нашел собственный способ не выходить более на белый свет. Первым, что бросилось в глаза вошедшим в освещенном факелами мраке, не желавшем уступать, метавшемся тенями по низкому потолку и стенам, были висевшие вдоль тела, чуть повернутые ладонями назад руки самоубийцы, редкие пальцы на которых напоминали рожки козленка. Он явно сам себя наказал, если только богиня не смотрела на содеянное иначе, в каковом случае самоубийство могло оказаться неугодным ей протестом. Уж больно глумливо указывали изуродованные руки фракийца вниз, в разверзшуюся под ним бездну.
Действовать следовало осторожно, ублажив Геру обычными, не чрезмерными жертвоприношениями и отдав должное погибшим, может быть, еще не успокоившимся душам.
Наступала весна. Пора было открывать питы с прошлогодним вином и, попробовав, разливать его в мехи, чтобы нести на базар. В отличие от шумных Афин, где эта пора отмечалась трехдневным праздником Анфестерий, Коринф ограничивался скромным ярмарочным гулянием в двенадцатый день месяца. Но в этот раз Сизиф решил отчасти воспользоваться примером афинян и добавить еще один праздничный день. С одной стороны, он относился к обычным сезонным торжествам и не имел прямой связи с событиями вчерашнего дня, но с другой - вполне мог развеять всеобщую угнетенность по поводу смертей, так как из афинского канона царь выбрал не День кружек - буйную, непристойную гульбу, от которой старались уклониться и наиболее степенные афиняне, а третью, последнюю фазу Анфестерий - День мармитов.
Выбор этот определялся не столько расчетом, сколько глубоким личным сожалением о случившемся, утешить которое можно было не менее личным приношением. Тут все и сошлось, так как в основе обряда, отправляемого в День мармитов, лежала роковая веха в судьбе его прадеда, однажды оставшегося со своей женой единственными живущими на земле людьми.
Это было время великого божьего гнева и опустошения. Роду людскому предстояло исчезнуть под водами океана. Лишь Девкалиону и Пирре удалось выжить благодаря их редкой праведности и заступничеству отца, Прометея, надоумившего сына заблаговременно построить корабль. Неоглядные хляби, по которым десять дней носилось судно с одинокими супругами, нисколько не уверенными, суждено ли им когда-нибудь вновь увидеть сушу, и уже не знавшими, стоит ли радоваться своему избранничеству, стали наконец сокращаться. С обнажившейся вершины Парнаса праведники с облегчением наблюдали, как остатки потопа бурливо опадали в одну из расщелин. Их должно было быть множество, чтобы принять такую бездну воды вместе с останками всего жившего прежде, и любая из них становилась отныне священной, отмечая границу между жизнью спасенных и смертью бесчисленных множеств, почтить страдания которых было бесспорной обязанностью.
Возблагодарив Зевса за дарованное спасение, принеся ему скудные по обстоятельствам жертвы из того, что им удалось собрать на едва подсохшей земле, Девкалион и Пирра принялись восстанавливать отсутствующее человечество, в соответствии с откровением, которое нечеловеческим языком предлагало воспользоваться для этой цели "костями матери своей". Когда чрезвычайным усилием духа Девкалиону удалось разгадать, что речь идет о всеобщей матери, о прародительнице всего живущего Земле, и, стало быть, о простых камнях, муж с женой распустили пояса и тронулись в это посевное шествие, бросая через плечо камешки и закутав головы, чтобы не лицезреть страшного труда исходной созидающей силы, - столь велико было их благочестие, то есть понимание непостижимости для человека божьего промысла, попросту говоря - страх божий.
Обзаведясь таким образом многочисленным потомством, в котором вновь благоразумно соединились мужи, выросшие из камней Девкалиона, и жены, образовавшиеся из посева Пирры, третьим свои долгом на обновленной земле супруги сочли помянуть навсегда ушедших. Среди утвари, собранной ими в ковчег, был отыскан медный котел - мармит, и в нем сварена нехитрая похлебка. Затем, оставив еду у расщелины, родоначальники нового человечества увели стремительно подраставшее потомство в отдаленную рощу, где все вместе провели целый день, чтобы не смущать своим присутствием тени умерших. Этот обряд и составлял содержание Дня мармитов. Вводя его в обычай города, Сизиф отдавал людям потаенную часть самого себя, она становилась той самой личной жертвой, способной искупить его удручающую безучастность в предотвращении греха, на который обрекла Коринф мятежная царица.
Обучив домашних и всех горожан отмечать День мармитов, сначала приношениями Гермесу, проводнику душ, без которого они не нашли бы пути к священным расщелинам, а потом приготовлением настоящей похлебки из козленка с овощами и травами и запретом на целый день входить в комнату, где она оставалась, Сизиф и сам проделал все это в сосредоточенном молчании. На время ему полегчало.
Однако скорбь по царским детям и беспалому бродяге, чья жизнь начинала так тесно переплетаться с его собственной и так нескладно оборвалась у него на глазах, не проходила. Сопутствуя трудам и дням, она отнимала у них прежнюю яркость. Истина о неизбежности утрат, которую они с плеядой познали в ночь просветления, оставалась в силе, помогая сохранять бодрость, но мир вокруг как будто слегка потускнел. Ему по-прежнему доставляло удовольствие жить в полную меру сил, испытывать радость от того, что любое начинание он мог теперь осуществить собственными руками, без досадных упрощений, неизбежных при посредничестве третьих лиц. Ему нравилось быть царем, отвечать за благополучие подданных, заботиться о процветании государства, ощущать себя соседом не Автолика и Диомеда, а Тиринфа, Дельф или даже Афин. Это был внушительный, давно желанный шаг, но с того места, куда он привел, открывалась новая, хорошо протоптанная дорога к еще большему могуществу, которому он уже служил, нисколько к нему не стремясь. Хотел он того или нет, надо было соперничать с соседними городами, втягивать их в сферу своего владычества, если Коринф не хотел сам оказаться в чьем-либо подчинении. И недостаточно было просто уклоняться от таких посягательств с помощью все новых и новых уловок. Разум подсказывал, что лучшим способом оберечь себя от чужой жадности было бы испытывать ее самому или притворяться, что она велика и неуемна, что, в сущности, одно и то же. Такая перспектива повергала его в уныние.
Он задумывался о том, были ли у его отца, фессалийского царя, похожие заботы, и, припоминая некоторые разговоры, казавшиеся тогда неинтересными, понимал, что Фессалия жила под постоянной угрозой нашествия с севера дикого, многочисленного народа, имени которого из суеверного страха старались не называть. Теперь ему уже не вспомнить было, к каким хитростям прибегал Эол, чтобы отвести эту опасность, которая им, детям, виделась далекой и нереальной. Противостояния эти не были случайной бедой, вроде засухи или землетрясения, они коренились в самой природе взаимоисключающих воль разных племен и народов к господству, иногда обостряясь благодаря всяким дополнительным чертам характера того или иного царя.
Осуществляя свой главный план - устройство удобной сухопутной переправы через Истм, - Сизиф не сомневался, что, облегчив торговый путь купцам из Малой Азии и Италии, за что они будут платить Коринфу разумную мзду, он поступит всем на благо. Но он догадывался и о том, что разница между услугами отдельным, хотя и многочисленным, торговцам и доходом, поступающим в казну единого царства, не останется незамеченной и наверняка приведет к кривотолкам. Он не стремился к быстрому обогащению - жизнь давно отучила его торопиться - и не собирался устраивать драконовских поборов. Однако сам проект требовал первоначальных затрат, которые царь решил ни с кем из соседей не делить. Предстояло расчистить и выровнять дорогу от одного порта до другого, наладить надежный извоз и постоянное производство катков и волокуш для более громоздких грузов. Так что, прежде чем обогащаться, городу предстояло еще вернуть уже израсходованное. Правда, помимо чистого дохода в виде платы за переправу, коринфяне обеспечивали себя устойчивым заработком, так как в обоих портах появлялась потребность в грузчиках и достаточном количестве возничих, а на самой переправе - в умелых носильщиках и подкладчиках бревен и погонщиках воловьих упряжек. Работу давала и плотницкая мастерская, ибо срок службы катков и волокуш был недолог, их следовало заготовлять впрок.
Так или иначе, размер пошлины, которую установил Сизиф, был умеренным. А еще он упорядочил процедуру прохода через Коринф для своих соотечественников с севера и юга. Он запретил всякий досмотр и вместо произвольных и вынужденных распродаж в самом Коринфе, которые лишали купцов стимула предпринимать долгие путешествия в Пелопонес и на материк, ввел устойчивый, опять-таки умеренный налог, рассчитывая, что движение взад и вперед оживится, и в итоге все выиграют.