Горькая луна - Брюкнер Паскаль 5 стр.


Удовлетворить мое любопытство помогло случайное стечение обстоятельств: приехав в Париж из провинции, я заводил знакомства исключительно в среде ашкенази и сефардов; вскоре друзьями моими, за редким исключением, стали люди иудейской веры. Все, что я любил вблизи или на расстоянии, все, что меня интриговало, привлекало, удивляло, - все было связано с избранным народом. Сама жизнь превращала меня в еврея с головы до пят. Безумно влюбившись в Ребекку, я завершал этот процесс, я отрекался от многих поколений антисемитов. Она крушила мое детство, уничтожала направленность заранее определенного бытия, сближала миры, безнадежно разделенные пространством и ненавистью.

Эта дочь трех народов (она бегло изъяснялась на одном из арабских диалектов, на иврите и на французском) стала для меня символом лучезарной диаспоры, вторгшейся в разрез между Азией и Западом. Сочетаться браком с Северной Африкой и Ближним Востоком в одном лице - не пустяк, поверьте мне, когда сам принадлежишь к ограниченному племени. Как ашкенази Ребекка конечно же обольщала бы меня меньше, ибо это все-таки слишком нордическая порода, поэтому я всегда с ребяческой гордостью выпячивал ее арабскую природу. Моя средиземноморская невеста несла мне в свадебной корзинке больше, чем некое наследие или просто красоту: она воплощала историческое чувство, в ее лице примирялись Израиль, Исмаил и Европа. Обладавшая, как я считал, выдающимися физическими качествами, она сочетала в себе привлекательность номадов и непринужденную легкость космополитов. Между мной и ею стояли не только два класса, но три культуры, три континента, вступившие в диалог и ведущие плодотворный обмен.

Парадоксальным образом я стремился к этой экзотике как из отвращения к своим корням, так из потребности обрести почву под ногами. Я искал человека, в котором нашел бы наконец истинность обычаев, вечность жестов и слов. И поскольку меньшинства обладают памятью, утраченной господствующими нациями, я почитал в этой женщине мощную идентификацию, закаленную веками страданий. Я без конца расспрашивал ее о мельчайших деталях ритуалов шабата и Йом-Кипура, о запретах кошерной пищи, по любому поводу уточнял значение того или иного арабского слова и испытывал истинное наслаждение, слыша эту речь из ее уст, как если бы колдовская сила звука внезапно порождала сам феномен абсолютной странности. Прилепившись посредством любовной связи к одному народу - пусть даже апатрида, - я хотя бы на секунду мог представить себя почетным членом, готовым ухватиться за корни народа без корней, которому странствия в конце концов придали сам лик стабильности. Я прицепился своей пустой бренной оболочкой к шлейфу этой величественной процессии, я был неотъемлемой частью пестрого хитона, вытканного еврейской эмиграцией во всех четырех углах мира. Моей родиной была Франция, но, любя Ребекку, я клялся в верности народу Книги. Иудаизм, колыбель возлюбленной, стал моей духовной родиной, мистической ветвью моего сердца. Порой я воображал, будто родился с душой еврея и возвращен к истокам моей любовницей, моим благословенным Моисеем - я обнимал в ней Землю обетованную и вновь обретенную.

Мне запомнился один вечер необычайной гармонии: по телевизору показывали документальную серию о Холокосте; после фильма, который мы посмотрели у меня, вместе с моим сыном, заплаканный малыш бросился к Ребекке на шею и сказал ей: "Какое счастье, что немцы не убили твою семью, мы бы никогда с тобой не познакомились. Если они вернутся, мы тебя спрячем". Смейтесь, коли хотите, однако я был взволнован до слез, мне казалось тогда, что мы заключили вечный союз против зла и демонов. Если у нас появится ребенок, спрашивал я Ребекку, он будет евреем? Конечно, мы сделаем ему обрезание, но равным образом окрестим его по католическому обряду, возможно, обучим еще и Корану. Так он получит у нас все шансы.

О моем тогдашнем состоянии духа вы можете судить по происшествию, случившемуся в кафе на улице Сент-Андре-дез-Ар. Задержавшись у стойки бара, мы с Ребеккой целовались, и тут следивший за нами молодой клошар громко обозвал нас "грязными евреями". Странным образом это оскорбление доставило мне извращенную радость: чудом одного слова меня вознесли в ряды сынов Авраама, смыли с меня грех христианского рождения! Я двинулся к оскорбителю, который ожидал оплеухи, и поцеловал его. Ему казалось, будто он плюнул мне в лицо, - на деле же он вернул мне невинность.

Иногда по ночам мы испещряли стены близлежащих домов надписями: "Да здравствуют евреи" или раскладывали букетики цветов у дверей синагоги или у подножия Мемориала еврейским мученикам.

Для меня странность возлюбленной сливалась со странностью иудаизма: принадлежность к еврейской семье преображала эту и без того далекую женщину в существо беспредельное - я ощущал себя изгнанником рядом с изгнанницей. Даже отдаваясь мне, она сохраняла позицию превосходства, с которой я не мог ее выбить: личность в крайнем случае притеснить можно, но притеснить целый народ было мне не по зубам. И я ощущал свое бессилие при одном воспоминании о роскошных мирах, влачившихся у нее за спиной: одним взглядом она обнимала безмерность, тогда как я стремился низвести ее до уровня своего желания. Я задыхался под ее богатствами и бесился, сознавая себя столь обделенным.

Эту вечно кровоточащую рану, которую она вскрывала во мне, мы исцеляли обшей привязанностью к арабской музыке. Мелодии Ом Кальсума, Фейруза, Абдель Халима Афеза, Фарид эль-Атраша стали национальными гимнами нашего дуэта. Самые красивые отрывки, которые Ребекка мне переводила, мы слушали так, словно они выражали состояния души, полностью соответствующие нашей истории, и в их конвульсивном ритме запечатлевались лучшие мгновения, которые другим созвучиям не удалось бы передать. Я обожал страстную монотонность этих протяжных речитативов, которые по контрасту подчеркивали ясный звук пения. Эти грустные каденции вводили нас в транс, близкий к гипнотическому, накладывали ностальгический - почти похоронный - отпечаток на расцветающую нашу любовь. Я знаю, в этом есть парадокс: именно музыка скорби спаяла нас до такой степени, что мы избрали ее своей эмблемой - высказанное горе несет утешение, оберегает от страданий, предохранят от уже пережитой муки. Наше предпочтение ко всему, что свидетельствует о бренности, находило особо чарующий отклик в зябком звучании флейты дервиша: как вам известно, в исламской традиции считается, что камышовая трубка была первым творением Аллаха. Я не знаю инструмента, более потрясающего своей меланхолией, чем этот. Его звук - необычайной чистоты - ввергал нас в экстаз, превосходящий любую радость и любое горе. Он исходил словно бы из наших собственных костей, тела наши высвобождались в долгих содроганиях, в сладком трепете, от которого мурашки бегали по коже и слезы наворачивались мне на глаза. Странные печальные голоса арабских звезд, раздираемые между бесконечным отчаянием и страстью к жизни, достигали регистров, которые западные голоса покрыть не могут. Глубоко восторгаясь этими потрясающими мелодическими заклинаниями, мы оглушали себя - вплоть до головокружения - воображаемой скорбью, чтобы подбодрить нашу весну. Восточные созвучия, музыка разлуки и невозможности любви, избавляли нас от страдания, распевая его. Они взывали к любимому существу и напоминали о неизбежной утрате: мы слышали только зов, а про утрату забывали.

Эта картина не должна вводить вас в заблуждение: в нашей идиллии зрели грозовые бури, не замедлившие разразиться. Добродетели, которые я приписал Ребекке в силу двойственного происхождения, носили слишком общий характер и не определяли ее сущности. Любая черноногая еврейка обрела бы в моих глазах такие же качества. Кроме того, к общине своей она принадлежала в основном чувством, но не разумом и была почти полной невеждой в том, что касалось истории народа и священных текстов. В тот самый момент, когда я превозносил ее экзотизм и почти требовал полного ему соответствия, она помышляла лишь об одном - предать свой статус, ассимилироваться. И отрекалась не столько от иудаизма, сколько от североафриканских корней, больше всего страшась прослыть арабкой в такой нетерпимой стране, как Франиия. Я восхвалял исключительность, которую она хотела утаить, я поздравлял ее за отличие, а она стремилась к подобию. Короче говоря, в ней жила потребность респектабельности, вызванная ее эмигрантским положением, которая делала ее более склонной к конформизму, чем можно было бы ожидать от девушки столь юного возраста.

Наконец, Ребекка лелеяла идеал романтической любви, который я далеко не разделял. Она любила в первый раз, и все, что не было страстью, казалось ей мишурой, заумным вздором, заклятием слабодушных людей. Безраздельно отдавшись своим чувствам, она без малейшего смущения демонстрировала их порывы. Веселая, динамичная, порой страдающая из-за того, что ее воспринимают всего лишь как хорошенькую женщину, привлекающую своим шармом, она ринулась в нашу авантюру со страстью, которая исключает любой расчет, любое благодушие, и утверждала, что ведет яркую жизнь в рамках семьи, - абсурдная утопия, на мой взгляд. Однако эта жажда совместить яркость с браком волновала меня до такой степени, что я в конечном счете полюбил больше самой Ребекки ту страсть, которой она меня одарила. Итак, зерна наших разногласий уже вызревали.

Одна размолвка, в ту пору сильно меня впечатлившая, бросила первую тень на наш союз. Мое бурное прошлое, которым я чванился, напугало Ребекку, и она решила, что у меня ветреная натура. Как-то вечером мы были у друзей. Ошибочно вообразив - о чем мне стало известно лишь позднее, - будто я хочу соблазнить хозяйку дома, она не нашла ничего лучшего, как затеять на моих глазах бесстыдный флирт с одним из гостей. Она много выпила, захмелела, несла всякую чушь и впервые прилюдно осыпала меня колкостями - к великому удовольствию навострившей уши публики. Она предстала другой женщиной, какую я никогда прежде не видел, распахнула дверь привычкам, о которых я понятия не имел.

Она целовала своего хлыща в губы, хихикала над его жалкими потугами на остроумие, сыпала солеными словечками, пила из всех стаканов подряд, позволяла ласкать себя окосевшему ухажеру, который понукал ее довести начатое до логического конца. И это зрелище - такая же самозабвенность, но с другим мужчиной (сцена, которая меня всегда зачаровывала по какой-то неведомой мне темной причине, быть может, потому, что в любви я ставлю измену выше всего), - это зрелище остро подействовало и на нервы мои, и на разум: воображение мое аплодировало, пристрастие мое к скандалу ликовало, самолюбие мое восставало. Естественно, я никак этого не показывал, имитируя полное равнодушие. Когда около пяти утра вечеринка закончилась и Ребекка, стоя перед дверцей такси, обнимала свою добычу и сравнивала силу его мужских реакций с моими, я помышлял уже только о мести. Едва вернувшись, мы в последний раз занялись любовью, и на следующий день я холодно распрощался с твердым намерением никогда с ней не встречаться. Прошло два дня. Поддерживавшая меня ярость сменилась некоторым унынием. Полагая себя оскорбленным, я ни за что на свете не сделал бы первый шаг. Ребекка прислала для переговоров подругу. Я проявил непоколебимость. Более того - устроил показное свидание с одной случайной знакомой в кафе напротив ее салона (квартира моя находилась недалеко) и демонстративно поцеловал ее в губы прямо на улице. Назавтра Ребекка позвонила сама. Со слезами в голосе она попросила прощения за ту вечернюю сцену. Я со спокойным торжеством подтвердил свою решимость больше не встречаться с ней. На следующий день она вновь позвонила, умоляя о свидании. Я нехотя согласился, но был совершенно счастлив, что она унижается передо мной: эта высокомерная девушка наконец-то ползла во прахе. Она пришла вся в черном, словно в трауре, и объяснила мне причину своего поступка. Признаюсь, меня тронула ее искренность и смиренная интонация; собственно, я был очень обрадован, что она так привязалась ко мне. Хрупкость и неуверенность, которые испугали бы меня в любой другой женщине, ее чрезвычайно украшали. Однако я не хотел уступать прежде, чем она должным образом расплатится за свою выходку: что вы хотите, такова моя натура - обнимая, я уже предвижу мгновение, когда выпущу когти. Итак, я в мельчайших деталях рассказал ей о своих летних похождениях и перечислил по порядку все ее изъяны - душевные и физические: от каждого слова она сильно вздрагивала и заливалась слезами. Тем не менее жестокость я проявил умеренную, так как был не вполне уверен в прочности своих позиций.

Несколько часов она молила, а я проклинал, возведя ее проступок в ранг почти преступления, но затем привлек к себе и заверил, что все забыто. Она поклялась, что никогда больше не сделает того, что было скорее плодом недоразумения, нежели осознанным желанием навредить. В сущности, она напугала меня своими неожиданными реакциями: как полагаться на столь непредсказуемое существо? Я тогда понял, насколько привязался к ней - до такой степени, что готов был простить ее глумление над собой, худшее из оскорблений для меня, ибо из всех чувств я обладаю только чувством смешного. Я также понял, насколько она привязана ко мне - до такой степени, что готова была упасть к моим ногам. Каждый из нас испытал на прочность сопротивление другого, каждый из нас согнулся, но не уступил: прекрасный пример обоюдной капитуляции в ожидании следующих битв. Мы провели пробный забег - и это первое столкновение предвещало все, что случилось впоследствии.

Нам стало страшно, надо было положить коней терзаниям, связать друг друга узами взаимного договора. После этой стычки мы оказались готовы к словам "я тебя люблю". Клятва была принесена спустя две недели, во время велосипедной прогулки по Провансу, где мы провели несколько дней по случаю праздника Всех Святых. Услышав мое признание, Ребекка едва не свалилась с машины. Я сам был очень взволнован и ускорил ход, как если бы быстрая езда в какой-то мере лишала эти слова серьезности - и настолько преуспел, что Ребекка заставила меня повторить их несколько раз из боязни ослышаться. Итак, непоправимое свершилось: как только произносится "я тебя люблю" с неизбежным следствием "люби меня", отречение становится невозможным, долг взыскивается до полного истощения средств. Мы отменили неуверенность, и нам предстояло за это платить.

Паралитик внезапно умолк. Глаза у него запали, щеки ввалились от усилия.

- Я вам внушаю ужас, не так ли?

- Ужас? Вовсе нет.

- Да, конечно же. Я швыряю признания в лицо вам, почтенному туристу, и говорю: смотрите, вот это я.

- Уверяю вас…

- Простите меня, я очень устал. Когда вновь переживаешь прошлое, это бьет по нервам. Могу я надеяться, что вы вернетесь завтра?

- Возможно, почему бы и нет?

Безудержное краснобайство инвалида заняло большую часть ночи, и лишь в три часа утра я - полностью одуревший - по совершенно безлюдным коридорам вернулся в свою каюту. Двери чередовались бесконечно, как в громадных клиниках, где ужас обретает белый цвет. Эта столь же меланхолическая, сколь непристойная исповедь измучила меня и отчасти шокировала: по правде говоря, мне следовало предвидеть это, должным образом оценив дурной вкус повествования и способ, каким меня принудили слушать. Я согласился единственно из снисхождения к калеке. Мне не терпелось все рассказать Беатрисе и попросить у нее совета, однако она уже спала. Безмятежность каюты, утопающей в белом лунном свете, подействовала на меня самым благотворным образом. Груди моей подруги походили на печеные яблочки, и я приник к ним головой. В последний раз вспомнив о глупом пренебрежении к блондинкам, которое выказывал нынешним вечером Франц, и сомлев в теплоте простыней, я заснул со счастливой мыслью о нашей молодости и здоровье, столь далеких от развращенного, больного мира этого человека.

ВТОРОЙ ДЕНЬ
Кошка, выловленная из воды.
Смешные извращения

Едва проснувшись, я поведал Беатрисе о ночных событиях. Она улыбнулась моему рассказу о встрече с Ребеккой и настоятельно попросила меня не принимать словесную пену за оскорбления. Когда я перешел к эпизоду с Францем, она явно заинтересовалась.

- Чего он, собственно, хочет от тебя?

- Он заставляет меня ощутить свою жену посредством слов, входит в самые интимные подробности, создает лирический экзегез их непростой любви.

- Тебя не смущает, что незнакомый человек открывает свое сердце, сообщает все детали своей жизни?

- Он меня почти принудил слушать, это, знаешь ли, немного в стиле "Вечного мужа". И он постоянно винит себя, впадает в самообличение.

- Если он так себя чернит, значит, ему есть что скрывать…

- Я не верю в его порочность; не скрою от тебя, он мне показался скорее жалким. Не уверен, что вернусь слушать его.

- Почему бы нет? Тебя это развлечет, ты окажешь паралитику услугу и всегда сможешь пересказать мне все, что он наговорит.

Эта вполне рыночная сделка и еще больше флегма, с которой Беатриса отнеслась к тому, что я воспринял чуть ли не как чрезвычайное происшествие, успокоили меня. Экая наивность - так тревожиться из-за пустяков!

Было еще рано. Мы расхаживали по корме, этой самой женственной части корабля, ибо своими округлыми формами она почти воплощает представление об идеальной заднице. Ветра не было вовсе, море разгладило все свои морщины, день обещал быть таким же прекрасным, как предыдущий. Покачивание корабля, болтовня чаек - мы плыли в виду берегов и на заре миновали Неаполь, - наконец, почти наркотический рокот машин наполняли меня неудержимой радостью. Что может быть прекраснее, чем бегство с той, кого любишь, чем сплав фантазии номада с постоянством чувств? Каждая минута приближала нас к Азии, и воображение наше, еще ничем не опровергнутое, могло по собственной прихоти расписывать эту далекую землю самыми яркими красками. Внезапно мы увидели в солярии среди шезлонгов мужчину, занимавшегося йогой. Прямой как стебель, в обтягивающем трико и развевающейся рубахе, он с бесконечной медлительностью показывал сложные позы, подобный цветку, который словно каким-то чудом распустился на палубе. Когда он закончил упражнения, мы подошли к нему. Он встретил нас прохладно. На корабль он сел ночью, в Неаполе. Его звали Марчелло, он был итальянец, но бегло говорил по-французски. Он утверждал, что любит этот утренний час и это место для занятий гимнастикой: "Единственное мгновение, когда я могу положить ноги на небо". Мы немного поговорили с ним: он уже провел два года в Индии и на сей раз возвращался в ашрам неподалеку от Бомбея. Об Индии еще он сказал нам, что это не какая-то точка в пространстве, а некий уровень человеческого сознания, и дал нам совет войти в нее, отрешившись от всего и с полным смирением. Я жадно кивал, впитывая его слова, как целебный бальзам. И воспользовался случаем, чтобы перечислить ему все книги, которые прочел об этой стране. Он скептически возразил, что это не самые важные книги и вообще чтение - совершенно бесполезное занятие. Так что же делать? Он встал и сказал нам:

Назад Дальше