Короче говоря, со временем родилась гордость - все отличало нас от других пар, мы не были обычными любовниками. Мы расширили значение слова "разврат": это сделало нас одновременно тщеславными и отчужденными. У меня была мечта мидинетки - пережить страсть, из которой нет возврата. Наконец-то, говорил я себе, вот вдохновенный эротизм, ничем не напоминающий глупого зверя с двумя спинами. Мне хотелось обзавестись устойчивыми пороками, такими же спонтанными, как сердечный ритм, и требующими незамедлительного удовлетворения. Теперь все делалось под диктовку Ребекки - меня восхищала в ней изобретательность, которая опережала мою на сотни локтей. Отныне мне казалось, что я ставлю на карту жизнь каждый раз, когда готовлюсь к совокуплению. Ребекка подавала много надежд, но уступала куда меньше - и эта торговля приводила меня в отчаяние. Если подготовительные мероприятия сокращались, если я просто проникал в нее на манер кретинов, во мне рождалось чувство неудовлетворенности, которое я отождествлял с карой. Для меня это была изощренная муштра: я научился оттягивать акт как можно дольше, и в конце концов возбуждение стало ему равноценным. Благодаря этому наши постоянные коитусы никогда не повторяли друг друга. Каждому золотому душу предшествовало суровое телесное наказание. Не подумайте, что мы склонились к мазохизму - однако нельзя пробудить одну фантазию, если не встряхнуть все прочие, настолько эти густые заросли страсти запутались в ветвях, листве, сучьях и стволах. Наши игры требовали в ранге союзника некое подобие мазохизма, который служил для них пусковой установкой. Естественно, я всегда почитал за высшее счастье находиться в рабстве телом и душой у прекрасной и гордой женщины, наслаждаясь неоспоримой связью между вожделением и унижением. Я хотел, чтобы эта женщина была жесткой и требовательной, привыкшей принимать как дань то, что ей принадлежало по праву. Я утверждал, что именно в объятиях и только в объятиях смогу искупить вину мужского племени, загладить несправедливости, издавна совершаемые по отношению к женщинам. Я также склонял голову перед культурой, которую мои предки желали истребить, я простирался ниц перед иудаизмом, пережившим геноцид, перед исламом, подвергшимся колонизации, я соединял две муки в одном лице, и эта спаянность была мне дороже всего.
Излагая подобные взгляды, я подставляюсь под насмешки: однако боль позволила мне занять некое место, а ведь прежде я нигде не чувствовал себя дома. Конечно, сейчас за всеми этими прекрасными доводами я угадываю театральную виновность, несомненное лицемерие гордости. Но тогда я с восторгом праздновал наши сатурналии, страстно желая от этой женщины обращения тем более грубого, что уступал ей власть эфемерную, которая прекращалась, едва мы разнимали объятья. Компромисс этот облегчал муки совести, не подвергая ее никакой опасности. Я был в выигрыше во всех позициях, меня распинали в постели, а в других местах позволяли быть домашним тираном, я проживал свой похотливый обман по образцу истинной страсти. Ребекка же восторгалась этим даже больше - быть может, еще большим счастьем для нее было то, что в нашей любви она брала реванш над жизнью. Непререкаемая строгость церемониала управляла всеми нашими утехами: сначала мы курили гашиш или марихуану, затем выпивали и включали на полную мощь арабскую музыку. Ребекка надевала туфли на высоких каблуках, ибо я желал видеть ее на шпильках - само это слово хорошо передает укол, экзекуцию. Украшенная всеми своими золотыми и серебряными побрякушками, висевшими в ушах, на ногах, на руках, на горле и даже на животе, с густо накрашенными веками, хлопая ресницами, которые одни жили на этом бесстрастном лице идола, утонченная, вычурная и суровая, прикрытая лишь крохотным золотым треугольником, она заставляла меня кружить вокруг нее, причем мне следовало курлыкать, подобно голубю, квохтать, подобно курице. Я просил ее пользоваться мною как табуретом, как половиком, она была моим повелителем: била меня, царапала, связывала руки за спиной.
Я извивался на ковре, на ледяных плитках кухни и ванной, высовывал язык, как собака, и на коленях тянулся к ее развилке. Ситуация придавала ее мышцам такой магнетизм, что я цепенел от изумления: при виде вздувшегося, округлившегося, словно грудь, живота, мощной пульсирующей дамбы, готовой открыть свои плотины, я превращался в растение, которое тянется к небесной влаге. Тогда она приказывала мне лизать ее, потом, когда я уже ничего не ждал, вцеплялась мне в волосы обеими руками, закидывала голову назад и грубо, зверски, мочилась на меня, принуждая пить, как из фляги, до последней капли. Этот дождь был эротическим топливом, помогавшим нам разжечь огонь. Узник этой жидкой мембраны, которая не оставляла ни единой щелочки для глаз, ушей и рта, отрезанный от мира этим горячим пологом, я задыхался, давился, не зная уже, обнимаю ли я женщину или божество. Я терял ощущение самого себя, забывал о собственных пределах, трепетал от обожания к той, что совершала обряд, исполняя надо мной этот священный ритуал. Это мочеиспускание представало празднеством света, торжеством бликов, которые преображались в сверкающие шарики, в фосфорные водопады. И когда я погружался в эту пылающую ванну, мы начинали тереться друг о друга, наша влажная кожа скользила, как чешуя двух рыб, ласкающихся в глубинах моря, мы низвергались во всеобъемлющий океан ее женственности. Затем моя преисполненная грации богиня распластывалась на мне в жажде наслаждения, как грозовое небо жаждет молнии, которая расколет его. Это были безудержные конвульсии, череда громовых раскатов - и она требовала их, громкими криками понукая меня не медлить. Я же изнемогал от блаженства и, в пароксизме счастья, мечтал, что молния поразит меня в самый момент экстаза.
Вот так, глотая выделения моей героини, обсасывая ее золотую веточку, я сдружился с роскошной натурой носительницы влаги: мне нравилось воображать это тело усеянным прудами, водохранилищами, стоками. Источник Ребекки наслаждался субтропическим микроклиматом, так что муссонам не было конца. Пышность произраставших вокруг него безумных трав объяснялась именно изобилием осадков. Кожа, прежде чем до предела умягчиться, нуждается в доказательствах противоположности: ворсистый ковер окружает нежную слизистую ткань - природа, влюбленная в поэзию, создала чистейший контраст, способный ввести в заблуждение руки браконьера или грубияна. Тайна мочеиспускания сливалась для меня с метеорологической тайной дождя и водных потоков. В воображении я возвышал эти жалкие происшествия моей частной жизни до космического уровня, я становился частью универсального ритма, спасавшего меня от одиночества. Вот так из благочестия я превратился в климатолога интимных излияний Ребекки. Алкоголь, пища со специями портили их вкус и аромат. Каждое выделение было для меня источником удовольствия или познания. Я давал ей пить чай с жасмином, апельсиновый, абрикосовый - самый благоуханный и самый мочегонный. Я изучал соответствия между специфической сахаристостью каждого плода и раствором его в каждом потоке мочи. Затем я принялся испытывать в этом ключе различные смеси и фиксировал изменения, внесенные телом в мой любимый напиток. На свой манер я стал дегустатором воды, какие еще существуют в Стамбуле: печеночная колика вызывала резкий вкус ацетона, состоянии тревоги влияло на запах, повышенная температура приносила смрад, дальние прогулки ускоряли слив. Я дошел до того, что научился предсказывать болезни, едва лишь пригубив свою ежедневную порцию. А когда Ребекка облегчалась на природе, я восторгался красотой этой присевшей на корточки женщины, чьи влагалищные губы лобзали почву, так что уже нельзя было понять, кто - земля или чрево - дарует другому свой гейзер. Короче говоря, дружеские ручейки Ребекки пробуждали во мне сразу три личности - любовника, ребенка и исследователя.
Но мне потребовалось больше: я подумал, что любовь к интимным трубопроводам женщины должна распространяться и на циркулирующее в них сырье - именно в сфере разложения следует соединить кольца в цепочке сменяющих друг друга симпатий. Руководствуясь этим принципом, мы вступили в новый этап наших бесстыдных выходок. Если использовать медицинские термины, я перешел от уролагнии к скатофилии. Уже давно Ребекка, желавшая примирить меня со своими испражнениями, с упреком говорила, что я обожествляю вульву, но пренебрегаю ее соседом по площадке. Я признал несправедливость этого фаворитизма и демократично согласился расширить его границы. Вот каким образом нежная моя подруга научила меня причащаться к ней посредством жидких и твердых выделений: для начала она, сходив на горшок, заставляла меня нюхать и щупать ее колбаски. Выложив их на тарелку, она давала мне вдохнуть этот запах и ближе познакомиться с ними. Затем, двигаясь все дальше, она потребовала, чтобы я вылизывал ее языком сразу после дефекации, разумно рассудив, что наличие отверстия победит мои колебания. Когда она сочла, что мои предубеждения (которые именовала предрассудками) частично преодолены, то решила осуществить полную инициацию. Я сам, из опасения, что меня вырвет, просил покончить с этим раз и навсегда, но предупредил, что смогу подружиться с ее какашками только в состоянии высшей чувственной эйфории. В назначенный день и час Ребекка, которая взяла на себя всю организацию, привязала меня, чтобы я не вздумал сбежать, накачала наркотиками и алкоголем, надела самые чарующие свои украшения, зачесала волосы назад, словно водрузив на голову атласный купол, и надолго занялась ласками, призванными помочь мне расслабиться. Затем, встав спиной, присела на корточки так, что зад нависал над моей головой, а трусики приоткрывали лишь прорезь: я умолял ее бить меня, раздирать в клочья, чтобы телесная боль превозмогла тошноту, я просил устроить нечто дикое, грандиозное, спасающее от ужаса, от панического желания удрать. Ребекка готовила меня к причастию вербально, сопровождая каждые потуги словом, комментируя каждое движение внутренностей. "Кушай, - бормотала она, - я круглая и сверкающая, возрадуйся плодам кишок моих, смакуй меня медленно, кушай грязь, в которую ты когда-нибудь превратишься, кушай свой будущий труп". Я впал в транс, как перед лицом смерти, под лезвием бритвы, меня ожидал то ли обморок, то ли экстаз, я сознавал, что прохожу самое главное испытание. Должно быть, у меня был взгляд человека во власти галлюцинации: в этом отверстии, из которого ко мне сползал целый мир крайностей, я чувствовал близость чудовищных желаний, смутное влечение к субстанциям, сокрытым под теплой кожей, и, полагаю, открыл рот машинально, сглотнув слюну. Хотя тухлые запахи отвращения проникали в мозг, я гнал их, думая о черных цветах, расцветающих в чреве моей любовницы, обо всей этой ночи, за которую она одарит меня баснословными букетами. Было нечто страшное в том, как слепой глазок в ее заду безмерно расширился и обе ягодицы раздвинулись в ужасном усилии, чтобы внезапно извергнуть из себя, на манер какой-то вялой стрелы, гигантскую колбасу. На секунду у меня возникло ощущение - по правде говоря, комическое, - что зад просто показывает язык, что добрячок натягивает мне нос, а затем эта штуковина с приглушенным дряблым звуком шлепнулась на мой подбородок. Я ухватил губами этот кусочек сыра из нечистот, который медленно сползал по шее, - стало горячо, липко, мерзко. Меня тошнило и одновременно переполняло чувство избавления: я сделал этот шаг, преодолел страх, справился с черноватой вонючей соплей.
Тут я прервал калеку, поскольку слышал уже слишком много и пребывал не в том настроении, чтобы выносить подобный непристойный вздор. Меня возмутила не столько тема, сколько горячность самого изложения. Он не имел права говорить об этих отвратительных вещах с почти религиозным жаром верующего, который обращается к своему Богу. Я встал, не шевельнув даже пальцем, словно пытаясь вынырнуть из грязи, но руки Франца, эти клешни краба с острыми щипцами, уже сомкнулись на мне, и с властностью, которая так сильно на меня действовала, он сказал:
- Не стройте из себя ханжу. Я всего лишь хочу рассказать о колдовской увлеченности, чтобы вы прикоснулись к этому озарению. Жалкий аргумент, я знаю, но что значат наши мерзости в сравнении с чудовищными жестокостями истории? Вы злитесь на меня, потому что я раскрываю вам утонченные наслаждения, непостижимые для ваших грубых чувств. Я умножаю пути приближения к любви - взамен двух или трех проселков, одобренных нормами морали и правилами приличия. О! я подозреваю, что ваши с Беатрисой кульбиты, несомненно, гигиеничны и благопристойны…
- По какому праву вы нас судите? У нас все-таки хватает целомудрия не демонстрировать свои забавы на публике.
- Целомудрия? Скажите лучше, что вы их утаиваете, ибо о них и сказать нечего, настолько они банальны и скучны. Поразмыслите хорошенько, выйдите за грань внешних приличий.
Ничто не было менее развратным, чем мои игры с Ребеккой; мы в них пустились только ради вызова: каждый хорохорился, страшно боясь, что партнер примет его всерьез и выйдет за пределы, а если кто-то заглатывал крючок, добычу вытаскивали на ковер в надежде, что добавки не понадобится. Мы мерились на турнирах чувственности, как другие провоцируют друг друга на соревнование в физической силе или в поэзии. Надеюсь, подобную мысль ваш педагогический желудок способен переварить? Прошу вас больше меня не перебивать, я скоро закончу.
Больше всего меня в этом опыте ошеломила метаморфоза ануса. Вам знакома его стыдливость у женщин, контрастирующая с излишествами вульвы. Эта крохотная роза скрытничает, однако набухает при малейшем давлении, превращается в золотую рыбку, зевающую в банке с водой. В этом кольце заключена вся поэтическая тайна диспропорции - как в восточной сказке о верблюде, проникающем сквозь игольное ушко. Добавьте еще настырный, упрямый, безнадежно фаталистический облик говна, которое свисает и знает, что должно упасть, что ему не дано летать, ибо оно не голубь, а темная субстанция, обреченная сорваться вниз. В общем, с этого дня я стал ночным горшком для Ребекки, ее отхожим местом, сортиром, уборной, отстойником, канализацией: едва ощутив нужду, она сливала мне в рот изобильную продукцию своих откормленных внутренностей. Исхлестанный ее ладонями, продутый ее пуками, орошенный ее дождями, удобренный ее говном, я стал хранителем промежности, благожелательным надзирателем чрева. Подобно благоуханным, если верить Корану, испражнениям Магомета, любая из какашек Ребекки обладала собственным запахом в зависимости от того, что она съедала накануне или в процессе переваривания пищи. К тому же каждый человек передает дерьму частицу своей души, своих настроений: при каждой дефекации я наслаждался тайной работой метаболической системы, я взвешивал, оценивал снесенные ею прекрасные шоколадные слитки. Наблюдая, как она ест, я с трепетом размышлял обо всех этих вкуснейших деликатесах, которым суждено было превратиться где-то между желудком и толстой кишкой в обоз смрадных омерзительных нечистот. Частенько, если мы могли увидеться только вечером, Ребекка не забывала обо мне и воздерживалась от больших дел: слишком сентиментальная, чтобы лишить меня удовольствия, она хранила свои сокровища внутри своей прекрасной пещеры, запирала на засов свою мохнатую пекарню и с наслаждением опустошала ее сразу по приходе. А для меня было чистейшей радостью служить ей подтиркой, я облизывался на эту клоаку, губы мои восторженно принимали пену этого черного колодца, и эти терпкие поцелуи пьянили сильнее вина.
Вижу, как вы бледнеете от омерзения. Но поймите же меня: любишь либо все, либо ничего. Я совершал эти божественные свинства из любви, ведь тело Ребекки казалось мне жемчужиной чистейшей воды: все, что исходило от него, обладало сакральным значением - я любил эту темную прозу, потому что любил автора. Учредив культ низкой материи, я преображал ее: в декорациях сточной канавы я в чем-то уподоблялся ангелу, ибо вел себя по-скотски. Наше вступление в круг избранных нуждалось в покровительстве высших сил: я угадывал присутствие Неба и Ада - затаив дыхание, они следили за мельчайшими перипетиями нашего падения и обеспечивали ему пыл вознесения. И чем больше восторгался я внешней оболочкой, тем сильнее хотел чествовать внутреннее содержимое, жаждал ухватиться за корни - лобызать печень, кишки, кровь, лимфу, дабы ни один трепет этого организма не ускользнул от моего благочестивого служения. У этого обряда был шарм перьевой ручки из нашего детства: приникаешь одним глазом к крошечному отверстию, чтобы лучше видеть, как перед тобой открывается целая панорама. Приникая губами к кратеру Ребекки, я становился свидетелем вершившихся внутри таинств, я жил жизнью ее брюшных перегородок, ее мускульной ткани, ее бьющегося сердца. Любовь наша припахивала говном, но из этого говна мы извлекали упоительные восторги. Нижайшее имеет интимные отношения с высочайшим, омерзительное было мне сладостным, отвращение меня бодрило, гадливость пронизывал некий высший смысл, превосходящий все остальные. Я изо всех сил сотрясал те пять приоткрывшихся и наглухо запертых барьеров, которые называются пятью органами чувств, я сокрушал пределы, стиснувшие нервную систему. В моем ненасытном желании было что-то от гордыни. Ничто так не кружит голову, как полная победа над омерзением: в ней обретаешь избыток власти, обзаводишься новыми антеннами, расширяешь границы собственного тела. Что такое гадливость, как не череда оскорблений, адресованных природе? Триумф над тошнотой - это стержень амбивалентности. "Дерьмо, - словно говоришь ему, - ты меня не запугаешь, я тебя приручу, заставлю признать мою власть над тобой". Это вызов каннибалов: нужно проглотить отвратное, чтобы больше его не опасаться.