Семен отказался сотрудничать с госбезопасностью, помня детдомовские правила: не бойся, не проси, не "стучи"… Николай Иванович подписал пропуск на выход, посоветовал как следует обдумать его предложение на досуге и, вежливо пожав Семену руку, попрощался. Ладонь интеллигентного офицера была теплой, а улыбка отеческой.
На зимней сессии Горин "завалился" сразу на трех экзаменах, в пересдаче ему отказали и отчислили из ЛГУ за неуспеваемость. Из общежития, естественно, выселили. С университетом пришлось распрощаться и тем четверым студентам, которые слушали политический анекдот. Но все, кроме Семена, были коренными ленинградцами. И родители, похлопотав, как-то исхитрились устроить сыновей на работу. У ребят оставалась хоть и слабая, но надежда со временем восстановиться в университете или поступить в другой вуз.
Семен же оказался на улице. Куда не кинь – всюду клин. Без штампа о прописке на работу не возьмут. А прописка, по крайней мере в ближайшие год-два, ему не светит. Оставаться в городе было нельзя. В то время в уголовном кодексе имелась и активно применялась в судебной практике статья за бродяжничество. Семен был вынужден уехать, снять комнатушку и прописаться временно в деревянном, без удобств, домишке у одинокой старушки на окраине Тихвина. За двести километров от Ленинграда. Пришлось таскать шпалы на железной дороге, больше никуда было не устроиться.
Арина переживала, ездила по выходным к Семену тайком от родителей на электричке. Успокаивала, мол, все образуется. Уверяла, что любит, предлагала расписаться, "рвануть на красный", по ее выражению. Горин не верил в рай в шалаше. Он, в отличие от Арины, знал жизнь не по книжкам. Семен прекрасно понимал, что избалованная профессорская дочка, наплакавшись в детстве над романами Флобера и Стендаля, увлеклась, выдумала себе героя. Как же, бедный, брошенный родителями мальчик, красивый, умный! Все – сам… Он предчувствовал, что девушка рано или поздно "потребует", чтобы "принц" стал таким, каким она его вообразила. Мол, "…если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!" Да и видел Горин, как она с брезгливым недоумением брала в руки грязно-серый растрескавшийся кусочек хозяйственного мыла. Как морщилась, вытирая свои ухоженные ручки хотя и чистым, но ветхим вафельным полотенцем, повешенным на гвоздик у рукомойника бабкой Матреной специально для гостьи. Бездетная старушка жалела вежливого юношу. Семен понимал, что принесет эта романтичная любовь Арине лишь горе, сломает ее жизнь, сделает несчастной. Нет, он не отталкивал Арину, Горин ждал, пока девушка сама разберется со своим чувством. Во время побегов из детского дома ему случалось иногда неделями жить в подвалах или, если зимой, колодцах теплотрассы. А голодный мальчуган сквозь грязное стекло подвального оконца видит гораздо дальше, чем выросшая в тепличных условиях профессорская дочь из окна отцовского персонального автомобиля.
Боже, а какие слова она говорила! Как заглядывала в глаза, уверяла, что никогда его не оставит, что будет рядом всегда "…в радости, в горе, в богатстве, в бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит их". Впрочем, это тоже из романов. Да и никто не запрещал Арине приехать и остаться, в конце концов…
А спустя полгода Горин случайно узнал, что друг Игорек, отчисленный вместе с Семеном из университета, устроился на работу. И не куда-нибудь, а в редакцию железнодорожной газеты "Гудок". Внештатным корреспондентом. А еще через два месяца Игоря перевели в штат, стали платить зарплату. К началу учебного года он восстановился в университете, на том же факультете, несмотря на жесткое отсеивание неблагонадежных. И тогда Семен вдруг понял, что к чему. Он словно прозрел. Все сразу встало на свои места… Горин написал Игорю письмо, попросил о встрече. А когда тот не ответил, поехал к нему домой сам, без предупреждения. Семен хотел просто посмотреть в глаза бывшему другу, сломавшему ему жизнь. Всего лишь взглянуть в глаза.
А Игорек – испугался, что ли? – схватился за молоток, и…
* * *
В Богучанах Куролесов быстро разыскал контору Кежемского Химлесхоза. Молодой управляющий, переговорив коротко с кем-то по телефону, сказал, что люди на "вздымку" нужны, и объяснил друзьям-приятелям, как добраться до места работы. Через час вверх по Ангаре отправлялось пассажирское судно на воздушной подушке. Выше Богучан теплоходы не ходили из-за мелководья и большого количества порогов, разбросанных по реке. Двое суток плавания, и Семен с чемоданом Витька в руке и тощим рюкзачком на плече – у Горина больше ничего не было – поднимался по высоченной деревянной лестнице, тянущейся от самой воды на взгорье. Там на фоне неба темнели поселковые крыши. Перекладывая из руки в руку тяжелый и неудобный футляр с аккордеоном, пыхтел сзади Витек.
В конторе мужиков "оформили", выдали по полсотни подъемных. Витька, имеющего запись в трудовой книжке о работе на подсочке, записали "вздымщиком", Семена – сборщиком живицы. Закавыка была в том, что "вздымщик", как более квалифицированный рабочий, за килограмм добытой живицы получал в два раза больше, чем сборщик.
– Работать будете в паре, – предупредил мастер. – Деньги сами поделите? – он внимательно посмотрел на вновь прибывших.
– Нет базара, начальник,– сверкнул фиксой Витек. – Ты как, Сеня?
– А куда ж ты в тайге от меня денешься? – сощурился Семен.
Так и договорились: работать вместе, деньги – пополам.
Аккордеон, одежду и документы оставили на хранение мастеру. Переоделись в брезентуху, натянули кирзовые сапоги, закупили продуктов на первое время и на катере мастера с ветерком покатили на делянку. На самом берегу, километров в пятнадцати выше поселка, располагался один из участков химлесхоза. На полянке, закрытой с воды стеной камыша, стояли буквой "П" три рубленных летних времянки. Между ними – навес с кострищем и ровной поленницей.
В одном из домиков проживал с поварихой Раей ветеран участка по прозвищу Филин, старый лысый уркаган. Беззубый, с серым от чифиря лицом, фактурой похожим на кирзовое голенище. Филину после освобождения не разрешалось селиться ближе сорока километров от районного центра. Впрочем, он к тайге привык и никуда не собирался отсюда уезжать.
Две другие времянки были свободны.
Семен и Витек вселились в один из пустующих домиков.
Времянки не запирались, в тайге не принято баловать. Да и не уйдешь далеко…
Работали от темна до темна, Раиса варила нехитрую похлебку, за что получала с каждого по четвертаку в месяц. Водку, считай, не пили. Магазин в поселке. Пятнадцать кэмэ протопать по тайге в один конец, туда и обратно – тридцать, кому охота! День потеряешь, устанешь как собака.
Правда, раз в неделю по очереди ходили в поселок. В баньке помыться, бельишко сменить, пивка попить, если завезли в ОРС.
В один из банных дней Семен познакомился с Леной. Ох и хороша была вдовушка – коса русая ниже пояса, шейка лебединая, глаза – лесные озера бездонные. Шла по улице и земли не касалась… И даже тяжелая работа на лесобирже не смогла такую красоту испортить. Но правду говорят: не родись красивой… Пила Лена – завивала горе веревочкой. Давно пила, с прошлой осени, после гибели мужа, инспектора рыбнадзора. То ли утонул мужик по темному времени, напоровшись на топляк, то ли помогли ему утонуть, кто знает? А если кто и знает, разве скажет. Тайга… Моторку казенную притащили на буксире, а тело так и не нашли…
И дом и работу забыла Лена в загулянушках, а узнала Семена – и оробела. Застыдилась прошлой жизни, вино пить бросила, посвежела, избу убрала, занавесочки, рушнички, салфеточки развесила-разложила по избе, откуда что взялось. Ждала Сенечку на крыльце, будто знала час, когда явится. Увидит издали, махнет косой, и – в избу. Зайдет следом Семен, а она плачет навзрыд. Так радовалась ему.
– Что ж ты плачешь, Елена? – он всегда ее так называл.
– Да как ж я Елена, Сенечка? Меня вон на поселке Ленкой-богодулкой прозвали. А плачу, так не всякой бабе доведется в жизни всласть поплакать на груди настоящего мужика, – сияла сквозь слезы колдовскими глазищами Лена.
– Для меня ты – Елена прекрасная, – обнимал ее Семен.
И через пять минут она уже смеялась. Женские слезы, как утренняя роса. Выглянет солнце – мигом сохнут.
А банька истоплена, вода согрета, веник можжевеловый в кадке томится, дух от него – по всей бане. Каменка жаром пышет, в предбаннике – квас ледяной из погреба в запотевшей крынке. Хорошо, черт побери!
Переспит Семен ноченьку с зазнобой, а сна-то и – ни в одном глазу.
– Оставайся, – горячо шепчет Лена. – Что тебе в городе? Книжки читать? Так у нас при конторе библиотека. Книжек много, про войну есть. Хорошие. На реке жизнь вольная, оставайся, желанный…
А наутро опять – в тайгу.
Уставали по первому времени оба напарника так, что по утрам крышку консервной банки было не вспороть. Рука финку не держала.
Вопреки посулам Куролесова, достались им уже выработанные участки. Приходилось резать сосну высоко, трехметровым "хаком" с укрепленной сверху литровой посудиной. А в той – кислота, чтобы сосна живицы больше давала. Вся облепленная застывшей смолой и лесным сором конструкция весила килограммов шесть. Руки прилипали к древку намертво. В накомарниках работать нельзя, нечем дышать на жаре. На комаров уже не обращали внимания, привыкли. От мошки дегтем мазались.
Хорошо хоть участки разбросаны по тайге друг от друга далеко. Думалось одному в тайге за работой как никогда.
* * *
В который уже раз Семен рисовал в воображении, как он выходит из машины, поднимается по широкой лестнице с врезанными в вытертые мраморные ступени латунными кольцами. Как не спеша шагает на второй этаж старинного купеческого дома на Чайковской. Как звонит, видит дрожащие губы Игорька, не спеша, по одному, отщелкивает замки "дипломата", раскрывает его на столике огромного, под потолок, трюмо темного дерева. А там, в кейсе, на черном сукне – молоток. Точно такой же, как был у Игоря в руках в тот злополучный день, десять лет назад.
Семен тогда и не обратил на него внимания, молоток и молоток. Зато потом изучил его до мельчайших подробностей. Грамм на сто пятьдесят, с покрытой лаком желтой овальной рукояткой и круглым, не сбитым еще обушком, к которому прилипла вместе со сгустком запекшийся крови прядь черных волос. Черных, как у Игоря.
Он мечтал о том, как откроет дипломат и медленно поднимает взгляд, минуя вздрагивающие губы, на уровень его заметавшихся, побелевших от страха глаз…
* * *
Куролесов за последние недели сдал. Его тонкие музыкальные пальцы опухли в фалангах. Спина не гнулась. Ноги покрылись язвами. Семену раз от разу все с большим трудом удавалось по утрам поднимать напарника с постели. Все чаще приходилось уходить в тайгу одному.
В середине сентября, когда по вечерам от реки потянуло холодом, а левобережные староверы занялись ночным лучением рыбы, мастер пробежался по участку, прикинул приблизительно объем выполненной работы и выписал процентовку-аванс. Выплатил, как и положено, двадцать одну копейку за килограмм живицы: четырнадцать за "вздымку" Витьку, семь – за сборку Семену. Витек расписался в ведомости, сгреб "свои" две трети общего заработка, стараясь не встречаться глазами с Гориным, невнятно промямлил о телеграмме жене и засобирался в поселок на катере мастера. Заспешил, засуетился… Короче, уехал.
К ночи Витек явился распьяно-пьяный и на выдавленное ему Семеном сквозь зубы: "Гони мою долю, сука…", – полез в драку. Мазнув тыльной стороной ладони по его пьяной роже, Горин вышвырнул пожитки напарника из времянки и широко расставил ноги на крылечке, пробуя пальцем лезвие топора. Грязно ругаясь, Витек поплелся под навес.
Семен лежал вверх лицом, в темноте, не зажигая лампу, и ничего ему не хотелось. Он слышал слова Филина:
– Шел бы ты, Витек, в поселок. Не ровен час, положит тебя Сеня под выворотень, на мерзлоту. Он, Сеня, может! И елку поставит на место, как и было. Закон – тайга… Где-нибудь в поселке устроишься. Чем не жизнь, ни комаров тебе, участковый рядом… – хрипло смеялся старый вор. – Знаешь, Витек, береженого Бог бережет, а не береженого – конвой стережет.
Ушел Витек на рассвете. Не стал дня дожидаться. Потом болтали "вздымщики", будто в гараже работает. Поправился, мол, с лица пополнел.
Встретила Семена Лена за околицей, в который раз сердце-вещунье подсказало, что выйдет нынче Сеня из тайги. Упала милому на грудь.
– Прости, родной, мы с Виктором сладили. Обещал жениться к зиме. Говорит, врал он, бахвалился, никого нет у него… Вижу же, что уедешь. Не удержать мне тебя. Ты – городской, не пара я тебе… Как я потом тут одна? Разве что на суку удавиться…
Чего ее винить? Нелегка она, бабья доля. Почесал Семен щетину – эх, помыться-побриться не довелось! – и повернул назад, в тайгу. Побоялся не сладить с собой в этот раз. А вдруг вина выпьет и Витька встретит?.. А Семену нужно было вернуться, во что бы то ни стало…
Три недели не выходил Горин из тайги. Дорезал участок, собрал живицу, стрелевал полные, будто свинцом налитые бочки, на лесную дорогу волокушей, запряженной лесхозовским мерином. Все жилы вытянул, чуть было пупок не надорвал. Пришел в контору лицом черен, в бороде живица, иголки, седые космы – во все стороны, на лешего похож.
– Давай расчет, – сказал директору. – Работа сделана, живица в бочках, семь с половиной тонн пиши, там – с запасом. Я не крохобор.
– Доработай, Горин, до мороза. Сам видишь: людей нет. Мужикам в поселке с погрузкой поможешь, дня через три баржа придет…
– Договаривались как? Утром – живица, вечером – деньги! Забыл что ли, начальник? Так я помню… Завтра с утра посылай мастера на участок, а к вечеру – расчет! – сверкнул из-под бровей ввалившимися глазами Семен и повернулся уходить.
– Будь моя воля, я бы вас всех за колючку загнал, под автомат, – прошипел директор.
Семен, дрогнув щекой, шагнул к крытому зеленым сукном столу. Руководитель, не выдержав взгляда, откинулся в кресле.
– Будь у меня рука подлиннее… – Горин поднял черный указательный палец. – Я бы тебе, козлу, глаз выколол… Гроши – завтра к вечеру, понял?.. И смотри, не серди меня, начальник. – Семен задержал взгляд на расширившихся зрачках директора, понимающе усмехнулся и, аккуратно прикрыв дверь кабинета, вышел в приемную. На вопросительный взгляд лысого, очкастого, худого, как жердь, служащегося, вежливо улыбнулся.
– Они заняты-с!
* * *
Не бил Горин Игоря молотком. Вырвал из руки и отбросил в сторону. Приложил, правда, иуду пару раз головой о дверной косяк, когда тот ручонками замахал. А как мамаша его закричала, плюнул на наборный паркет и ушел…
На рассвете Семена взяли…
Следователь показал молоток. Дал почитать заключение экспертизы о наличии на рукоятке отпечатков пальцев Семена Горина, об ушибе мозговых оболочек потерпевшего, о стойкой потере его трудоспособности. Зачитал заявление потерпевшего и свидетельские показания его матери, находящейся в квартире "в момент совершения преступления". И хотя Семен отрицал "факт нанесения побоев, используя специально для этой цели приобретенный слесарный молоток", суд признал Семена Максимовича Горина "в предумышленным покушении на убийство Игоря Афанасьевича Смирнова из личной неприязни, нанесении ему тяжких телесных повреждений…" и приговорил "к восьми годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима".
Арина на свидании плакала, обещала ждать, писала три с половиной года, а потом вдруг перестала.
* * *
Катер должен был причалить в полдень. К его прибытию в выходной день на пристани толпился народ. По лестнице на берег спускалась празднично разодетая веселая компания, человек двенадцать.
– С музыкой гуляют, – одобрительно загалдели бабы.
– Начальник ОРСа, Василий Никитич, шестидесятилетие они празднуют…
Раскрасневшиеся подвыпившие женщины, пританцовывая, распевали частушки. Лена делала вид, что Семена не видит. На ходу аккомпанируя певуньям, Витек вышел на пристань и прислонился спиной к перилам. Нажав на клапан сброса воздуха, сдвинул меха и замер, заставив тем самым всех смолкнуть и обратить внимание на себя.
Семен стоял в сторонке и представлял, как он сейчас с разбега, в прыжке, всем весом обрушится на подло обманувшего его напарника и полетит вместе с ним в воду. А там доберется до горла…
Дождавшись полной тишины, Витек медленно потянул мелодию, запев, как обычно, вполголоса:
– Лишь только подснежник распустится в сро-о-ок,
Лишь только приблизятся первые гро-о-озы…
Витек поднимал голос и музыкальное сопровождение все выше и выше:
– На белых стволах появляется со-о-ок…
И в тот момент, когда откинувшись назад, он бросил в толпу:
– То плачут бере-е… -
деревянные перила не выдержали, и аккордеонист, издав сложный и неприятный для слуха аккорд, как был – в шляпе, с инструментом в руках и небрежно накинутым пиджаком, полетел в воду.
Женщины завизжали, отшатнувшись от обрушившихся в воду перил. Выпустив шлепнувшийся на пристань рюкзак, Семен метнулся в свободное от людей пространство. Быстрое течение уносило беспорядочно барахтающегося, взывающего о помощи человека. Опережая его, покачивалась на волне шляпа. Три быстрых шага, и Горин ласточкой полетел с пристани. Только ноги мелькнули. Едва успев услышать за спиной повторный вздох толпы, Семен погрузился в воду, но сразу вынырнул и что было силы поплыл саженками. Впереди то погружалась, то всплывала голова Куролесова. Тот, уже нахлебавшись воды, пускал пузыри. С пристани только и успели увидеть, как две головы, темная и седая, сблизились, догоняющий мужчина угрожающе крикнул и поднятым высоко вверх кулаком ударил утопающего. И сразу же оба скрылись под водой…
– Ой! Боженьки, никак утопли? – пронесся над рекой женский не то вскрик, не то всхлип.
Но через мгновение, взломав сияющую на солнце поверхность бешено мчащейся воды, головы показались на поверхности. И еще два раза поднимался кулак прыгнувшего следом седого мужика для удара, прежде чем выдающийся в реку камышовый мысок скрыл обоих недавних напарников от любопытных глаз зевак…
Семен волоком вытащил бездыханное тело связчика на мелководье и, не дав себе даже секунды отдыха, запалено дыша, бросил его животом на свое колено. Витька выворачивало наизнанку. Он натужно кашлял, жадно хватал раскрытым ртом воздух и то и дело извергал из себя ангарскую водицу. Горин посадил его прямо в воду и без сил завалился спиной в мелкую, по щиколотку, взбаламученную грязь. Тяжело дыша, смотрел сквозь мокрые ресницы на проплывавшие в белесом мареве облака.
– Сеня… не забуду… по гроб… – хрипел Витек.
Семен все никак не мог надышаться. Становилось зябко.
– Сеня… что хочешь… век воли не видать! Деньги твои… отдам… бля буду!