Занятно, но уже в первые минуты, когда они восторженно предавались воспоминаниям о его тогдашнем приезде в Рим, стали всплывать отдельные фразы Билли, иные ее поступки, которые он потом в пугающе искаженном виде наблюдал в Халапе, но тогда, в юности, никак не осмелился бы назвать безрассудными или необузданными, разве что слишком темпераментными, ведь даже ее жестокой властности находили оправдание; например, строгость английского воспитания, столкнувшаяся с пламенной андалусской живостью (Билли провела детство в селении под Малагой, где уединенно жили ее родители), а потом с итальянской беспечностью, могла, пожалуй, объяснить эти вспышки, эти невероятные причуды, которые Рауль упорно рассматривал как трудности приспособления к новой среде или проявления яркой личности, непохожей на других людей, не дающих себе труда понять ее. Образ Билли неотступно преследовал его уже в этот первый вечер. Зато воспоминания о Рауле возникли и стали проясняться гораздо позже. Вначале, как он ни старался, ему удавалось восстановить только деревянное лицо своего друга, жесткую неподвижность черт и взрывы хохота, внезапно нарушающие эту неподвижность. Странное лицо у Рауля: темное, невыразительное, сонное, угрюмое, всегда готовое скривиться в гримасе отвращения, чтобы остановить бестактную выходку его подруги или неуместную реплику кого-нибудь из завсегдатаев. Его удивило, что Рауль как бы ушел из его памяти, хотя начало их дружбы терялось где-то в снах детства: они вместе учились в школе, росли в одинаковых семьях; однажды стали обмениваться любимыми книгами - Жюль Верн, Твен, Стивенсон, Диккенс, - после чего дружба стала еще теснее; а перед выпускными экзаменами они уже вели долгие жаркие споры о литературе, музыке, кино и о чем-то в высшей степени упрощенном и туманном, что, по их понятиям, являлось философией. Так оно было. Рауля он восстановил позже, если так можно определить смутный след в памяти; образ его возникал медленно и верно, а вот Билли тех времен с каждым днем становилась для него все более отталкивающей, и наконец он уже с трудом мог верить в свое былое восхищение.
Билли уже тогда была всеми почитаемой дурой, но он ею пылко восхищался. Он вспомнил, как присутствовал на лекции в Испанском культурном центре, весьма неуютном помещении неподалеку от Пантеона, где на своем скрипучем, хрюкающем испанском она говорила о Сиде и образе Дон-Жуана у Моцарта, Тирсо и Байрона… Что это могло означать?.. Возможно, анализ мифологического содержания в отдельном образе. В этом он не совсем уверен, но помнил, что публики было очень мало и это бесило Билли, которая говорила с таким видом, будто уличала немногих собравшихся в какой-то вине, будто они отвечали за отсутствие слушателей. Он внимал ей с таким самозабвением, словно из уст этой педантичной, угловатой, крикливой женщины исходили уроки высшей мудрости. Было ли искренним его восхищение? Правду говоря, этот вопрос повергал его в такое замешательство, что он сам не мог разобраться в своих чувствах. Порой он просто приходил в ярость, но главное, и в этом надо признаться, над всем преобладал страх. Она поработила, терроризировала его. Он боялся, что однажды она откроет остальным всю глубину и широту его невежества, например разоблачит его неспособность определить особенности какой-нибудь картины Сассетты или его неосведомленность по части вин; объявит, будто его чисто книжная культура не позволяет ему приобщиться к среде, в которой она успешно действует благодаря своим бесчисленным заслугам, а из них самая незначительная, как она любила подчеркивать, та, что она ввела в их группу Тересу Рекенес, богатую венесуэлку, давшую ей возможность вести дела в кабинете издательства каждый день с девяти до часу. Билли была самым ярким из известных ему, примеров личности самовластной, опасной, безжалостной; она могла в любой час заставить его, как уже случалось ей из жестокости поступать с другими участниками сборищ, публично высказать свое мнение о вопросах, которые казались ей жизненно важными: почему Моцарт ввел в свои оперы арии явно неуместные к примеру Non piu andrai farfallone amoroso во время ужина Дон-Жуана, перед тем как герой отправляется в ад? Что он думает о неподвижной окаменелости римского периода Себастьяна дель Пьомбо в сравнении со свежестью тонов его работ в Венеции? Что он может сказать о некоторых проектах Брунеллески, где его авторство оспаривается? Или же о загадке Джорджоне, что играла такую важную роль в венецианском рассказе, который она тогда тщательно отделывала и который казался ему неуязвимым, где Порция из "Венецианского купца", в числе многих других воплощений, служила натурой для портрета молодой девушки Джорджоне, висящего теперь в одном из берлинских музеёв? Да, он всегда испытывал страх, как бы из-за недостатка культуры его не отрешили от издательских планов "Ориона", хотя, без всякого сомнения, в те времена ни он, ни Эухения, ни Джанни и никто из членов группы, за исключением, пожалуй, Эмилио или Рауля, не мог бы успешно пройти произвольные испытания, которым подвергала Билли тех, кого хотела лишить своей милости; уход Эмилио, надо заметить, был вызван конфликтом совсем иного рода: колумбиец задел самую чувствительную струну в душе такой сложной личности, как Рауль. Вспоминая все спустя много лет, он чувствовал, что в былом конфликте можно найти объяснение будущего этой пары и стремительного распада каждого из них.
Могло показаться, будто во время ужина напротив дворца Фарнезе они только и делали, что вспоминали молодые годы, прожитые в Риме. Но было не так: воспоминания о тех временах и людях, лица, события, фразы мелькали и тут же сменялись другими, не заслоняя окружающего мира. В этот первый вечер ему гораздо больше хотелось говорить о том, что он видел, что собирался делать в ожидании поездки на Сицилию, еще представлявшейся ему целью их путешествия, и как получше использовать те несколько дней, которые они думали провести в Риме. И только с наступлением ночи, уже вернувшись к Джанни и Эухении, когда они попивали виноградную водку, прибереженную, ро словам хозяев, специально для них, он снял с книжной полки старые, красивые, запыленные тетради, и они с восторгом вспомнили Тересу, эксцентричную венесуэлку, которая неожиданно появилась в этой самой квартире и пригласила их поехать с ней в роскошной "испано-сюизе" довоенных времен, чьи сиденья она обила, следуя своему сомнительному вкусу, шкурами леопарда, поужинать в каком-нибудь шикарном ресторане в окрестностях Рима.
И еще в конце этого первого вечера, когда он перелистывал, с наслаждением вдыхая запах пыли, одну из "Тетрадей", возможно его собственную, Джанни спросил, не очень дружелюбно, правда ли, что он оставил литературу. Хотя он сам не раз употреблял именно это выражение, желая сказать, что пишет только очерки, он в замешательстве несколько помедлил с ответом.
- Последнее, что я собирался писать, был роман о колдуньях, настоящих колдуньях, а образ их жертвы, главной героини, был навеян нашей Билли Апуорд, той самой Билли, которая была нам здесь хорошо знакома, но у меня на родине стала другой женщиной - ладно, может быть, просто позволила себе стать одним из скрытых в ней персона жей. План не удалось осуществить; я собирался написать свой роман в готическом стиле, перенесенном в тропики, и был полон воодушевления, видел ясно все обстоятельства, но вдруг увяз и вынужден был отказаться. Правду сказать, и никогда не мог справиться с Билли.
Эухения как будто не очень прислушивалась к его словам. Однако прервала его, спросив, верит ли он, что человек может прожить несколько жизней.
- Как верила Тереса Рекенес? Конечно, нет.
- Я не об этом; ты сказал, что Билли стала другой женщиной, одним из тех персонажей, что скрывались в ней раньше, - настойчиво повторила Эухения. - Как раз ни днях одна приятельница рассказала мне, что была тремя совершенно разными женщинами. У Чехова есть один персонаж, одна женщина…
И разговор пошел по другому руслу. Эухения заговорила о Чехове и о своей подруге, женщине много старше ее, которая была одной, когда жила с родителями, и совершенно другой с каждым из двух своих мужей, потому что обстоятельства, среда, природа - все вокруг нее изменялось. Овдовела, потом начала новую жизнь, а вот с ней, Эухенией, ничего подобного не случалось, несмотря на переезд в другую страну, потому что и в Мексике, и в Италии она общалась с людьми одного типа, и так далее, и так далее… и он уже не мог закончить то, что хотел разъяснить Джанни: он совсем не перестал чувствовать себя писателем, из-за того что с некоторого времени не прибегает больше к интриге, вымышленным персонажам и диалогам, он только сменил жанр, сосредоточил свою работу на формах, которые, всем известно, всегда его интересовали: эссе, критике, литературных исследованиях. Прочитанные им курсы на литературном факультете обогатили этот опыт. Его эссе об испано-американской литературе завоевали ему авторитет, какого не могли завоевать рассказы, в этом легко убедиться по приглашениям читать лекции или вести курс в американских университетах. Да, сказал он, для него это стало заключением, радостным заключением, если можно так выразиться, в мире коллоквиумов, симпозиумов и академических интересов, которое он хотел бы продолжить в Европе. За время каникул он завяжет отношения с итальянскими испаноамериканистами. Продолжить ему не удалось: хозяин поднялся и сказал, что представляет себе, как они устали после долгой дороги, и не лучше ли им отдохнуть. Уже в дверях Эухения обернулась и, смеясь, проговорила:
- Так ты потерпел поражение с романом о Билли? Очень рада! Представляешь себе, какой ужас - говорить с другом, открыть ему душу, а потом найти свои слова произнесенными каким-нибудь персонажем в его рассказе? Я рада, что ты больше не пишешь романов, по крайней мере не скажешь ничего плохого ни о Джанни, ни обо мне, ни о Рауле с Билли. О Тересе Рекенес, - добавила она с полной непоследовательностью, - пожалуйста, говори сколько угодно.
Все это время он не только часто вспоминал Билли, но и, как уже заметил, начал смутно различать тот образ Рауля, что с годами полностью стерся, вытесненный позднейшими тяжкими впечатлениями: Рауля счастливого, незнакомого, совсем непохожего на жившего некогда в Халапе (может быть, в Халапе именно их ежедневное общение и мешало им по-настоящему узнать друг друга?), который писал без передышки, ликуя и наслаждаясь, совершенно несуразную, веселую и нарочито нелепую историю, где действовали супруга мексиканского президента середины XIX века и ее незаконная дочь, свирепая карлица-акробатка, которую члены семьи похитили вскоре после рождения и отдали старому, вечно пьяному индейцу, а тот заставлял ее петь и плясать в пограничных поселках. Еще там фигурировала сестра Первой дамы, жены президента, эпико-романтичная поэтесса, которая оживляла дворцовые приемы чтением гражданственных поэм, прославляющих великие события отечества, а в тиши своего алькова писала непристойнейшие децимы. Интрига состояла в том, что алчные политики разыскивают карлицу в надежде добиться важных услуг от печальной Первой дамы, которой муж простил грехи молодости; потом поимка отталкивающей пары, пьяного индейца и карлицы, в шахтерском поселке в Калифорнии, их триумфальный въезд в Мехико и грандиозный финал, объединивший всех действующих лиц на пышных торжествах в Национальном дворце, где на глазах у скорбящей матери персонажи романа обнаруживают свой подлинный непривлекательный облик: карлица лихо отплясывает неприличные танцы, а сестра-поэтесса, которую допьяна напоил индеец, читает бесстыдные стихи, посвященные ее зятю президенту.
Эта повесть вызвала у Билли взрыв негодования. По ее мнению, Рауль был предназначен для более высоких жанров. Рауль решил повесть не публиковать и наверняка где - нибудь ее потерял. Затем принялся работать над своего рода монографией, которая выглядела, скорее, вереницей впечатлений, очень лиричных и тонких, вызванных зодчеством Палладия. Он вспомнил свои беседы с другом и не мог не поразиться и, быть может, впервые во всей глубине не почувствовать, как безжалостно растратил этот юноша свой талант. Живет ли он еще на свете? Где? В каком окружении? Как передать эти воспоминания Леоноре, которая знала только его ужасный, конец? Можно ли объяснить ей, какую радость дарил он всем, если она слышала только разговоры о том, как он вернулся в Халапу и промотал материнское достояние? Все, что бы он ни рассказал, она могла отнести лишь к тому жалкому существу, в какое позже обратился Рауль. И невозможность поделиться с кем-нибудь своими наблюдениями - те, кто знал Рауля в Риме, не видели его конца, и vice versa - не давала ему покоя до тех пор, пока он снова не вернулся к мысли написать, рассказать всем в строго документальной форме, как и предполагал вначале, об отношениях между двумя этими людьми, их первом разрыве в Риме (при котором он не присутствовал), о том, как она преследовала Рауля, о новой встрече в Халапе, а дальше описать все, что он уже наблюдал сам: сумасбродства англичанки, смерть сына и в конце концов их поездку в Папантлу на состязание поэтов.
- Мне хотелось написать роман о колдуньях, - начал он снова объяснять в другой раз, вскоре после того, как открыл, что иные уголки Рима, особенно дорогие ему, воспоминание о которых он лелеял и хранил целых двадцать лет, на поверку вовсе ничего ему не говорили и он мог пройти мимо или даже заглянуть внутрь с холодным равнодушием, словно никогда здесь и не был; а вот другие места, особенно скромный ресторанчик неподалеку от Пьяцца - дель-Пополо, вызывали в нем бурное волнение, совершенно необъяснимое, потому что, сколько он ни бился, пытаясь вспомнить какое-нибудь происшествие, на ум приходили одни пустяки: например, случайная встреча с людьми ничуть ему не интересными. Однако всякий раз, когда он проходил мимо этого ресторанчика, он чувствовал, как воля внезапно оставляет его, а сердце захлестывает невыразимая тоска; он мог разрыдаться от гнетущего чувства, будто потерял здесь что-то бесценное и, к несчастью, невозвратимое. Уж не стал ли он другим? Но в чем? Сколько раз ему приходилось твердить себе, что живет он счастливо именно такой, какой он есть; в конце концов он уходил оттуда измученный, подавленный, не в силах овладеть собой, не в силах ничего объяснить Леоноре, потому что и сам ничего не понимал.
- Да, - повторил он, - роман, где сверхъестественное будет иметь решающее значение; где героиня, родом из Европы, может быть немка (ему казалось бестактным давать точные приметы, хотя никто уже не мог обидеться; кроме нескольких человек, помнивших о существовании Билли Апуорд и Рауля Бермудеса, никто и не догадался бы, что речь идет о реальных персонажах; немка - так было бы хорошо; сознание национальных различий - хотя героиня предпочитала называть их культурными - тут очень важно), испытавшая ужас сразу же по приезде в Мексику, в конце концов попадает под власть неведомого. Кто-нибудь в редкие минуты относительного здравомыслия героини мог бы объяснить ее катастрофические провалы трудностями приобщения к другой культуре; на самом же деле, как он хотел доказать, хотя все это были только предположения, за ее чувством национального превосходства таилось нечто более глубокое и сложное - подспудное желание уступить омерзительному злу.
Он сам относился с некоторой настороженностью к своей попытке снова начать работу над романом. Рассказал им о прошлых неудачах. Спрашивал себя, спрашивал их, не придает ли он этой истории непомерно большое значение оттого, что она задевает какие-то тайные струны в собственной душе, подобно этому римскому ресторанчику, перед которым он всегда останавливается, сам не понимая почему, а может быть, он просто в каком-то ослеплении не хочет принять банальность темы, которая требует совсем другого толкования, менее серьезного, и потому-то никак не претворяется у него в литературное произведение. Все возможно! Вот уже десять лет, как он принялся работать над этой повестью, другими словами, вскоре после реальной развязки. Он тогда сделал бесчисленное множество заметок, набросал все главы. Когда он впервые подошел к теме с твердым намерением овладеть ею, воплотить ее, то прежде всего его захватил эзотерический и непонятный характер этой истории. Очевидно, его повесть целиком в русле "магического реализма", о котором в те времена столько говорилось; так, например, он ярко описал, как увидел пронзенную иглой тряпичную куклу на кухне у Билли, когда первый раз пришел к ней в Халапе; после чего рассказал о ее странных отношениях с Мадам, зеленоглазой индейской служанкой, - отношениях, которые завершились встречей и таинственным исчезновением обеих женщин во время состязания поэтов в Папантле. Да, он хотел создать нечто в духе "тропической готики". Но через несколько недель забросил свой план. Его обязательства перед университетом потребовали усиленной работы, необходимо было сдать перевод, за который он легкомысленно взялся, не рассчитав, сколько понадобится на это времени. Потом он женился. Леонора приступила к курсу драматургии на театральном факультете, и он принялся читать комедии эпохи Реставрации и составлять для нее конспекты, ибо предыдущий лектор остановился именно на этом периоде, о котором она не имела ни малейшего понятия. Наконец, повседневная жизнь; в общем, все пошло в ином направлении. Его литературные очерки, еще раз повторил он, пользуются теперь большим успехом; как раз в университетском журнале Триеста он опубликовал последний, посвященный ранним, почти неизвестным мексиканским поэтам-модернистам.
Qh еще мог понять, что Билли посмертно наложила запрет на его желание стать ее биографом, но никак не в силах был объяснить, почему он не только раньше с безропотностью ягненка подчинялся, когда она решительно навязывала свои суждения о том, каким должно быть издательство, что оно должно публиковать, чтб каждый из них должен писать, но даже и потом, вернувшись в Мексику, не сделал ни малейшей попытки напечатать рассказ, который она отвергла. Так велика была власть Билли над ним? (Может быть, именно поэтому он не испытал ни малейшей жалости, когда впоследствии, при встрече в Халапе, она плакалась и кричала, объявляя себя врагом человечества, а вокруг все насмехались и издевались над ней.)
Рассказ, который он так хотел издать в "Орионе"! Он влюбился в свою героиню, пока писал его. По непонятной причине, да он и не спрашивал объяснений, рассказ не был опубликован. ("Эта история могла быть написана в Англии, во Франции, в Скандинавских странах, а впрочем, уже и была написана много раз, и, откровенно говоря, гораздо лучше" - таков был приговор.) Когда он писал его, он был уверен, что прощается не только с литературой, но и с жизнью. Весь день, подавленный глубокой печалью, он просидел в шезлонге на палубе "Марбурга", судна, увозящего его в Европу, потом вздремнул и проспал не то несколько часов, не то несколько минут, а когда проснулся, ему как бы явилось лучезарное видение, и он узрел женщину, Элену Себальос, в которой сочетались радость, доброта и вместе с тем сложность, присущие человеческому существу. Женщина гордая, чистая, безупречная, твердо стоящая на ногах, по-видимому, живущая в полной гармонии с миром, вещами и людьми, ее окружающими, но не с сыном, которого она не видела два или три года и который за это время вышел из отрочества.