Мексиканская повесть, 80 е годы - Карлос Фуэнтес 8 стр.


- Спокойной ночи, Дондэ.

- Спокойной ночи, сеньор.

3

- Я столько лет тебя знаю, и ты всегда был очень разборчив в одежде, Федерико.

Он не мог простить своей старой приятельнице Марии до лос Анхелес, что она однажды посмеялась над ним: здравствуйте, мосье Верду. Может быть, в старомодной элегантности и есть что-то чаплинское, но лишь в том случае, если она маскирует бедность. А Федерико Сильва, и это все знали, был не из тех, кто бедствует. Просто, как все люди с хорошим вкусом, он умел выбирать вещи, которые долго служат. Будь это пара туфель или дом.

- Экономь свет. Ложись пораньше.

Он, например, никогда не надел бы краги, если взял трость. А когда для своих ежедневных прогулок по улице Кордоба к ресторану "Беллингхаузен" надевал пиджак кирпичного цвета и сделанный на заказ в 1933 году пояс "Бастер Браун", то старался ослабить зрительный эффект неописуемо тусклым плащом, который с нарочитой небрежностью перекидывал через руку. И только в считанные, действительно холодные дни надевал фетровую шляпу и черное пальто с белым кашне. Он прекрасно знал: у него за спиной друзья перешептывались, мол, такое постоянство в отношении гардероба лишь доказывает его унизительно зависимое положение. Поживите с доньей Фелиситас, и сами будете носить вещи по двадцать или тридцать лет…

- Экономь свет. Ложись пораньше.

Однако почему тоща после смерти доньи Фелиситас он продолжал носить все ту же одежду? Но об этом его никто не спрашивал теперь, когда он вступил во владение всем имуществом. Можно подумать, что донья Фелиситас его испортила, приучила довольствоваться слишком малым. Нет, его мама только казалась очень скупой. Все пошло с этой фразы, прозвучавшей шутливым, но горьким упреком, который как-то вечером вырвался у доньи Фелиситас, чтобы обмануть самое себя, сделать вид, будто ничто не меняется, будто она не видит, что ее сын стал совсем взрослым, вечерами уходит без спроса, решается оставлять ее в одиночестве.

- Ведь я содержу тебя и взамен прошу очень немного: не оставляй меня одну в доме, Федэ. Я могу умереть в любую минуту, Федэ. Я знаю, что со мной остается Дондэ, но мне вовсе не хочется умереть на руках у слуги. Хорошо, Федэ. Наверное, так и есть, как ты говоришь, у тебя очень важное свидание, такое важное, что можешь бросить свою мать. Да, бросить, именно так я выразилась. Но, может быть, ты смягчишь горе, которое мне причиняешь, Федэ. Сам знаешь как. Ты обещал в этом году посещать спиритические сеансы отца Тельеса. Сделай мне это маленькое одолжение, Федэ. Я кладу трубку. Я очень устала.

Она клала трубку на белый телефон и сидела в кровати с блестящей никелированной спинкой, обложенная белыми подушками, укрытая белыми мехами, большая дряхлая кукла, молочно-беленький полишинель, сидела, жеманно припудривая свое мучнистое лицо, на котором горящие глаза, оранжевый рот, красные щеки выглядели непристойно яркими пятнами, манипулировала большой белой пуховкой, утопая в благоуханном и удушливом облаке рисовой пудры и ароматического талька, лысая головка в белом шелковом чепчике. По ночам парик с локонами - черными, упругими, блестящими - водружался на матерчатую, набитую ватой голову бестелесного манекена на посеребренном туалетном столике, как, бывало, парики прежних королев.

Федерико Сильве нравилось порой на субботних сборищах разыгрывать своих старых друзей, рассказать им страшную историю. Ничего нет более приятного, чем благодарная публика, к тому же Мария де лос Анхелес так легко приходила в ужас. Это доставляло особое удовольствие Федерико Сильве. Мария де лос Анхелес была старше его, в детстве он ее обожал, плакал, когда прелестная семнадцатилетняя девушка отправлялась на бал со взрослыми юношами, а не с ним, маленьким преданным другом, тихо воздыхавшим по несравненной рыжеволосой красе, по этой розовой коже, этому воздушному тюлю и шелковым лентам, скрывавшим и кутавшим ее вожделенные формы, моя распрекрасная Мария де лос Анхелес, теперь походившая на королеву Марию Луизу с портрета Гойи. Понимала ли она, что, пугая ее, Федерико Сильва старался привлечь ее внимание, как когда-то, в свои пятнадцать лет, единственно возможным для себя способом: нагнать на нее жуткого страха?

- Видите ли, вероятнее всего, гильотина была изобретена для того, чтобы жертва умирала безболезненно. Но результат был как раз обратный. Быстрота казни продлевала агонию жертвы. Ни голова, ни тело не имеют времени, чтобы освоиться с тем, что их разделили. Они продолжают чувствовать себя единым целым, в течение нескольких секунд голова осознает случившееся. Для жертвы эти секунды кажутся вечностью.

Понимала ли эта старуха, заливавшаяся кобыльим смехом - лошадиные зубы, творожные груди, - беспощадно озаряемая сверху лампой Лалика, безопасной, наверное, только для Марлен Дитрих, что желают привлечь ее внимание? Густые тени, могильные впадины, призрачная мистерия. Головы, отсеченные светом.

- Обезглавленное тело продолжает дергаться, нервная система функционирует, руки протянуты, умоляют. А отрезанная голова с мозгом, переполненным кровью, начинает мыслить особенно ясно. Глаза, вылезающие из орбит, обращены к палачу. Язык второпях проклинает, напоминает, возражает. А зубы впиваются в прутья корзинки. Нет ни одной корзинки под гильотиной, которая не была бы искусана, словно легионом крыс.

Мария де лос Анхелес издавала полуобморочный стон, маркиз де Каса Кобос щупал ей пульс, Перико Араус предлагал платок, смоченный одеколоном, Федерико Сильва выходил на балкон своей спальни в два часа ночи, когда все уже уходили, думал, кто же будет следующим трупом, ближайшим покойником, который позволил бы ему расширить сферу воспоминаний. Он вполне мог бы получать ренту с памяти, но для этого люди должны умирать. Какие воспоминания вызовет его собственная смерть? И кто о нем вспомнит? Он закрывал стеклянные двери балкона и укладывался в свою белую постель, на бывшую кровать своей матери. И старался заснуть, считая людей, которые его вспомнят. Их было очень немного, но зато люди уважаемые.

После смерти доньи Фелиситас Федерико Сильва начал подумывать о собственной смерти. И давал наставления Дондэ:

- Когда меня найдут мертвым, до того, как известить кого-либо, поставь вот эту пластинку.

- Да, сеньор.

- Запомни ее. Не ошибись. Я положу ее здесь, на самом верху.

- Не беспокойтесь, сеньор.

- А на моем ночном столике раскроешь вот эту книгу.

- Как прикажет сеньор.

Пусть думают, что он умер, слушая "Неоконченную симфонию" Шуберта и не дочитав "Тайну Эдвина Друда" Диккенса, вот и книга, у изголовья… Но эта посмертная фантазия не была слишком оригинальна. И он решил написать еще четыре письма. Первое от лица самоубийцы, второе - приговоренного к казни, третье - смертельно больного, и четвертое - жертвы катастрофы, устроенной природой или людьми. В последнем случае возникало множество проблем. Как сделать, например, чтобы совпали во времени три события: его смерть, отправка письма и землетрясение в Сицилии, ураган в Кайо-Уэсо, извержение вулкана на Мартинике, авиакатастрофа в…? Напротив, три первых письма можно было послать людям, живущим в отдаленных местах, попросить, чтобы они, узнав о его смерти, были бы столь любезны и отправили эти три письма, написанные им самим, скрепленные его личной подписью, адресованные его друзьям: от самоубийцы - Марии де лос Анхелес, от приговоренного к казни - Перико Араусу, от смертельно больного - маркизу де Каса Кобосу. В какой же они будут растерянности, в каком замешательстве станут терзаться неразрешимым вопросом: неужели этот человек, которого мы отпеваем, которого хороним, действительно был нашим другом, Федерико Сильвой? Однако чужие и легко вообразимые растерянность и замешательство были ничто по сравнению с его собственными. Перечитывая три уже написанных письма, Федерико прекрасно знал, какое кому адресовать, но не мог придумать, кого же просить отправить их по адресу. Он не выезжал за границу после того путешествия на Лазурный Берег. Коул Портер умер с улыбкой; чета Фицджеральдов и Джин Харлоу - в слезах. Кто же отошлет его письма? Напрягая память, видел своих друзей: Перико, маркиза, Марию де лос Анхелес молодыми, в купальных костюмах, в Иден-Роке, сорок лет назад… Где теперь девушка, похожая на Джин Харлоу? Она была его единственной тайной сообщницей, она в смерти вознаградила бы его за боль и унижение, которому подвергла в жизни.

- Какого черта ты здесь?

- Я задаюсь тем же вопросом при виде тебя.

- Извини. Я ошиблась номером.

- Нет. Не уходи. Я ведь тоже тебя не знаю.

- Отпусти, или я закричу.

- Ну пожалуйста…

- Отпусти меня! Не хочу, даже будь ты последним мужчиной на всей земле. Паршивый китаец!

Последним мужчиной. И он снова аккуратно разложил письма по конвертам. Чья-то тяжелая рука опустилась на его слабое плечико, звеня браслетами, цепями, звякая металлом о металл.

- Что там у тебя в конвертах? Твои денежки, старикан?

- Это он?

- Точненько. Он самый, шлепает каждый день мимо толкучки.

- И не признаешь его в этом халатике Фу Манжу.

- И клюки не хватает.

- И слюнявчиков на ботинках, ох… твою мать.

- Слышь, старикан, не пугайся. Это мои друзья Брадобрей и Покахонта. Я - Артист, к твоим услугам. Слово даю, мы тебя не тронем.

- Что вам надо?

- Вещички, которых тебе совсем не надо, только всего.

- Как вы вошли?

- Пусть тебе пентюх расскажет, когда очухается.

- Какой пентюх?

- А какой тебе прислуживает.

- Здорово мы ему дали пол дых, чтоб его…

- Должен вас огорчить. Денег дома я не держу.

- Говорю тебе, не надо нам твоих вонючих денег. Суй их сам, куда хочешь, старикан.

- Не трепись попусту, Артист, начинаем?

- Давай.

- Слышь, Брадобрей, ты подзаймись старичком, а мы с Покахонтой тут пошуруем.

- Ладно.

- А другим оставаться внизу?

- Другим? Сколько же вас?

- Ох, твою… не смеши, старый хрыч, слышь, друг, он спрашивает, сколько нас, чтоб его…

- Поди-ка к нему, Покахонта, пусть поглядит на твою мордочку, покажи ему зубки, кусни его за нос, вот так, моя Покахонта, и скажи ему, сколько же нас, карамба.

- Ты никогда на нас не глядел, когда шел мимо толкучки, дедуня?

- Нет. Никогда. Не интересуюсь я такой…

- В этом и дело. А тебе бы на нас поглядеть получше. Мы вот тебя заприметили, уж который месяц тебя примечаем, иль не так, Брадобрей?

- Точно. Много лет и счастливых деньков, Покахонта. Я б на твоем месте обиделся, ей-бо, что старикашка на тебя не зырит, ты вся такая видная, такая краля, походочка вихлястая, не хуже Танголеле.

- Вот видишь, Фу Манжу, ты меня обидел. Никогда на меня не смотрел. Ну, теперь ты меня не скоро забудешь.

- Хватит разоряться, братва. Давай распахни шкапчики, Покахонта. А потом пусть ребята выносят мебелишку и лампы.

- Как скажешь, Артист.

- А тебе говорю - займись старичком, Брадобрей.

- Момент, никогда еще не случалось брить такого знатного кабальеро, чтоб тебя…

- Глянь-ка, Артист, сколько шляп у этого дохляка, сколько обувки, вот это да, не старик, а сороконожка.

- Денег навалом.

- Чего вы от меня хотите?

- Чтоб ты тихо сидел. Дай я тебя хорошенько намылю.

- Не трогайте мое лицо.

- Уй, сначала на нас и не глянь, а теперь меня и не тронь. Если будешь смирным, дохляк…

- Полюбуйтесь-ка, ребятки, или я не хороша?

- Ну, даешь, Покахонта! Где ты раскопала эти махры?

- В магазине на витрине! Вон, три шкафа, полные хламья, настоящая барахолка, ребятки! Бусы, шляпы, чулки синие и красные, все, что душе угодно, клянусь родной мамочкой.

- Не сметь. Не трогать вещи моей мамы.

- Помалкивайте, дон Дохляк. Слово, что мы вас не тронем. Чего трепыхаетесь? Эти вещички вам совсем ни к чему, одно старье, все ваши лампы и пепельницы и другое барахло, на кой черт они вам сдались, а?

- Вам не понять, дикари.

- Слышь, ребята, как он нас?

- Ну, дядя, это ты зря. Если у меня кожаная жилетка на голое брюхо и если у тебя, Покита, перья на голове, значит, мы настоящие дикари, так сказать, последнее ха-ха ацтеков? Так вот, дон Дохляк, отсюда мы выйдем пышно убратые, я - в твоих шмотках, а моя Покита в одежде твоей мамаши, за тем мы сюда и пришли.

- Украсть одежду?

- Все, старикан, твою одежу, твою обстановку, ложки - чашки, все.

- Но зачем, какая этому цена…

- В том и дело. Нынче моль в цене.

- Вы хотите продать мои вещи?

- Уй, в Лагунилье это с ходу пойдет, как твой драндулет "акапулькоголд", а что выручим за манатки, старый…

- Сначала ты выберешь для себя вещички, моя красотка Покита, лучшие бусы, самую яркую горжетину, все, что тебе по нраву, моя жаркая.

- Не болтай, Артист. Не распаляй меня, мне и так приглянулась эта беленькая постелька, вдруг еще захочется нырнуть в нее, с тобой вместе.

- Опять?

- Да хотя бы. Ну, а сейчас к делу, не отвлекайся, мой милый Артист.

- Брадобрей, работай живее.

- Глядите, как я его разукрасил, вся харя в пене, как сам Сантиклос.

- Оставьте меня, довольно, сеньор.

- Что-что? Ну-ка, головку набок, побреемся как след.

- Говорю вам, хватит.

- А теперь головку влево, будьте вежливы.

- Не трогайте меня за голову, вы меня растрепали!

- У-тю-тю, детка, тихо, милок.

- Несчастные побирушки.

- Что ты сказал, старый хрен?

- Мы - побирушки?

- Побирушки те, кто побирается, слышь, дохлятина? Мы - берем.

- Вы - чума, мерзость, зараза.

- Что-что, старикашка? Эй, Артист, может, он нализался иль накурился?

- Да нет, его зло разбирает, что он уже падаль, а мы только на свет народились.

- Сука вас народила, всех вас, тараканы, крысы, паразиты проклятые.

- Осторожно, Фу Манжу, ты мою маму не трожь, тебе говорю - не надо…

- Осторожно, Брадобрей.

- Вот вы, которого зовут Брадобрей, вы…

- Что скажешь, мой птенчик?

- Вы - самый мерзкий подонок, самая гнусная сволочь, какую я только знал. Я запрещаю хватать меня за голову. Если вам хочется, хватайте за что угодно свою мать, сучье отродье поганое.

- Ах ты, пас-с-скуда, ну… получ-ч-чи.

4

Среди бумаг Федерико Сильвы было найдено письмо, адресованное донье Марии де лос Анхелес Валье, вдове Негрете. Душеприказчик отправил его, и старая сеньора, перед тем как читать, подумала о своем друге, ее глаза наполнились слезами. С неделю как умер, а теперь вдруг это письмо, им написанное, когда же?

Вскрыла конверт и вынула листок. Дата не значилась, хотя место отправки было указано: Палермо, Сицилия, без даты. Федерико писал о подземных толчках, которые ощущаются в последнее время. Специалисты предсказывают сильное землетрясение, Гораздо более страшное, чем то, которое было на острове в 1964 году. Он, Федерико, предчувствует, что здесь и окончится его жизнь. Он не подчинился приказу об эвакуации. У него есть на это свои причины: его желание покончить с собой будет исполнено самой природой. Он затаился в номере отеля и смотрит на сицилийское море, пенное, как сказал бы Гонгора, и как это прекрасно, что можно умереть в таком дивном месте, вдали от всякого безобразия, бесцеремонности, уродования прошлого - всего того, что он так ненавидел в жизни.

"Моя дорогая, помнишь ли ты ту рыжеволосую девицу, которая устроила скандал в "Негреско"? Ты вправе думать, что я так примитивен и жизнь моя была так монотонна, что я навсегда остался зачарован обликом прекрасной женщины, не захотевшей мне принадлежать. Я видел, как ты, Перико, маркиз и все мои друзья старались обходить эту тему. Бедный Федерико. Потерпел, мол, фиаско в своем единственном любовном приключении, потом состарился возле деспотичной матери и вот умер.

Хотя вы и правы по существу, но видите лишь внешнюю сторону дела. Ведь я никому ничего не рассказывал. Когда я попросил ту девушку остаться, провести ночь со мной, она отказалась, бросив такую фразу: "Да будь ты последним мужчиной на всей земле". Но эта обидная фраза, веришь ли, спасла меня. Просто я сказал себе, что в любви нет последних, только лишь в смерти. Только смерть может нам сказать: Ты - последний. Больше нет ничего, больше нет никого, Мария де лос Анхелес.

Эта фраза могла унизить меня, но не испугать. Хотя поженился я все же из страха. Я боялся передать своим сыновьям то, что во мне заложено матерью. Ты ведь понимаешь, о чем я говорю, наше воспитание весьма схоже. Я счел нецелесообразным дать дурное воспитание сыновьям, которых не было. Не в пример тебе. Прости за откровенность. Ситуация, думаю, ее извинит. В любом случае, назови это как хочешь: боязнью согрешить, обыкновенной скаредностью, нежеланием плодить себе подобных.

Конечно, за малодушие приходится расплачиваться, когда родители умирают и, как в моем случае, не имеешь потомства. Навсегда теряешь возможность дать сыновьям что-то лучшее или что-то другое, чем то, что получил от своих родителей. Не знаю. Верно одно: что ни делай, всегда рискуешь разочароваться или ошибиться. Если, например, такой католик, как я, должен вести девчонку на операцию или, еще хуже того, посылаешь ей со слугой деньги на аборт, чувствуешь себя грешником. Но, может быть, эти нерожденные сыновья спаслись, не попав в наш мерзкий жестокий мир? Или наоборот: попрекают тебя тем, что им отказано испытать жизнь, искусить судьбу, называют тебя преступником, трусом? Не знаю.

Я в самом деле боюсь, что все вы запомните меня именно таким - растерянным, трусливым. Поэтому я и решил написать тебе сейчас, перед смертью. У меня была одна любовь, только одна, - ты. Любовь, которой я проникся к тебе в пятнадцать лет, сохранилась на всю жизнь, до самой смерти. Теперь я могу признаться, что ты отвечала и моему намерению оставаться холостым, и моей потребности любить. Не уверен, поймешь ли ты меня. Но только тебя я мог любить, не изменяя остальным своим убеждениям и правилам. Такой человек, каким был я, и должен был любить тебя только так, как любил я: постоянно, молча, безрадостно. И в то же время именно потому, что я любил тебя, я стал таким, каким был: одиноким, замкнутым, очеловеченным лишь некоторой долей юмора.

Не знаю, сумел ли я выразить свои мысли, смог ли я разобраться в себе самом. Все мы думаем, что хорошо себя знаем. Глубочайшее заблуждение. Подумай обо мне, вспомни меня. И ответь, сможешь ли ты объяснить то, о чем я тебе теперь скажу. Это, наверное, единственная загадка моей жизни, и разгадать я ее не смог до самой своей смерти. По ночам, перед тем как лечь, я выхожу на балкон своей спальни подышать воздухом. Я стараюсь уловить дуновение грядущего утра. Мне удавалось ощутить запах озера, погубленного городом, тоже погубленным. С годами это дается мне все труднее.

Но не это истинная причина, почему я выхожу на балкон. Часто, когда я там стою, меня начинает бить дрожь, и я с замиранием сердца чувствую, что этот час, эта свежесть, это вечное предвестие бури - хотя бы из пыли, нависшей над Мехико, - могут заставить меня действовать по какому-то безотчетному побуждению, как зверя, укрощенного в этой среде и бродящего на свободе в другой, оставшегося диким где-то на иных широтах. Я боюсь, что вернется, во тьме или с молнией, в ливне или с вихрем пыли, призрак зверя, которым могу быть я сам или мой нерожденный сын.

Назад Дальше