А сам он стоял в пламенах целебных, непонятных; бессильных что-либо сделать его коже, его одежде, его глазным яблокам и всей остальной его плоти - пяткам и ляжкам, ресницам и волосам, мышцам и костям.
Он горел на глазах у друзей его! И вот огонь отступил.
Он умирал! И вот он жив.
И даже следа ожогов, волдырей, к коим нельзя прикоснуться, а также сажи, в кою превратился край одежды его, не отыскать нигде на нем.
И в круге синего, ярчайшего света стоит он, и купцы, сев на землю от изумленья и ужаса, глядят, глядят на него безотрывно, ибо не знают, опасен ли голубой огонь, внутри же него Исса пребывает; и как долго синее пламя будет обнимать спутника их; и нужно ли звать на помощь, да и кого в пустыне звать?
Разве дикий кот прибежит, напуганный криками, полосатой, пятнистой тенью под ноги шарахнется, и не успеет Черная Борода сдернуть с плеча колчан и выдернуть стрелу.
"Эй, Исса, - робко, вмиг охрипшим, осипшим голосом позвал его, молча стоявшего, Розовый Тюрбан, - цел ли ты? В воздухе мясом горелым не пахнет. Как исцелился ты? Кто помог тебе?"
Замолчал; и все услышали звуки теплой ночи.
Пах пряный чабрец. Доносился нежный, еле слышный треск - трещали крупные, как поросята, жирные цикады, а иной раз в чернично-черном воздухе просверкивала серебряным призрачным крестом железно гремящая стрекоза. Огромные стрекозы летали взад и вперед, натыкаясь то на морды верблюдов, то на скулы людей или тюрбаны их. Жара, доверху наполнившая, как вскипяченное на огне буйволиное молоко, весь долгий, будто заунывная песня, день, к полночи превратилась в сладкий, вязнущий на зубах, медленно текущий в сонное горло рахат-лукум: жару можно было кромсать ножом, кусать, смаковать, наслаждаться ею, а не страдать от нее.
И в томной, пряной ночи услыхали купцы голос мальчика, неподвижно у догорающего костра стоял он, объятый нежно-струистым, бирюзово-синим светом:
"Не бойтесь. Никогда ничего не бойтесь. Люди боятся огня. Боятся злого разбойника. Голода. Неразделенной любви. Боятся ступать стопой в новые земли. Боятся смерти. Да, главное, самое верное - смерти они боятся".
"А ты?! Разве ты не человек?!" - крикнул Черная Борода.
"Я человек, - тихо сказал Исса, - и вы тоже люди".
"Ты горишь светом геенны!" - положив ладонь себе на горло, хрипло воскликнул старик, лицо коего было похоже на старый, высохший инжир.
"Вы видите свет. Я тоже вижу свет, - сказал мальчик, мой господин, спокойно и весело. - Возблагодарим же Бога за свет".
Он поднял руки над костром вверх, к звездному небу. И запел тихую молитву. О Матери Света пел он. Этой молитвы купцы не знали, но послушно подпевали ему. Черная Борода плакал от страха и радости. Длинные Космы дышал тяжело. Старый Инжир улыбался беззубо, шамкал молитву черной пропастью рта.
И только Розовый Тюрбан, глядя на синий торжественный свет, в коем стоял мой Господь, чуял ноздрями запах хвои и брусники, чувствовал за спиною шелест кедровых игл, воронки колючей леденистой вьюги, укрытые белой парчой скаты громадных увалов к густо-синей, полной памяти и смерти зимней воде, и спина его, не глаза его, содрогаясь, видела валы диких волн, яростно грызущих хлебный белый берег; видела восставшие мужской любовной плотью ледяные торосы, перевернутую лодку, привязанную к деревянному колу тяжелой чугунной черной цепью; видела россыпи и вспышки огней в черном зените, безумных числом, яростных богатством, равнодушных ослепленьем, посмертных сокровищ холодных.
А назавтра четыре купца, и Царь мой с ними, и семь их покорных верблюдов снялись с места ночлега - и шли весь день, и на закате солнца подошли к достославному граду аш-Шаму, он же Дамаск, и вошли в город.
И я летел над ними, сложив ладони свои прозрачные над головой мальчика моего маленькой живой шапочкой, чтобы светила лучи не напекли ему русое нежное темя.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. БАНДИТЫ
Он залез в холодную пустую электричку, и долго сидел там, и очень замерз.
Настало время, и электричка тихо стронулась с места, и поехала, и колеса застучали.
А Иссе казалось, что это стучат его родные цимбалы, деревянные ложечки, сухие косточки: цок-цок, цок-цок! Дерево, звени! Кость, стучи! Время, стучи сухими костяшками! Прямо мне в сердце стучи.
Понемногу набирался народ в электричку. Она недолго стояла на станциях. Со змеиным шипом открывались и закрывались двери. Исса сидел, прижавшись плечом к замерзшей плахе окна, подобрав под себя ноги в катанках. Холодно было его голой голове.
Он с удовольствием глядел в дырку, продышанную жарким ртом того, кто ехал здесь прежде него: в прозрачную линзу видны были фонари и рельсы, огни и крыши, иные города и дальние страны. Наконец электричка остановилась, резко и грубо, звякнув всем железным скелетом, и Исса, пошатываясь, встал, разминая ноги и спину.
- Всё! Конечная! - провыл в ухо мужской волчий голос. - Давай, гололобый, вытряхивайся, однако! Все уж вышли!
Снизу вверх взглянул на кричащего Исса. Не хотелось ему отвечать. Спать хотелось.
- Куда приехали? - разлепились губы.
- А куда ты, батя, однако, ехал?! Ну ты даешь! Пить надо меньше! Черемхово это! Давай, давай!
Встал Исса. Улыбнулся лучезарно. Чем бы наградить заботливого попутчика? Сунул руку за пазуху. Вытащил из- под холстины плаща, из-под нежно-тканого хитона - там карман у него был потайной, - брошку интересную, в виде синего жука-скарабея.
- Бери, - протянул ладонь, и жук лежал на ладони смирно, не страшный совсем. - Чистейший лазурит. Из священных копей Та-Кемт. Всю жизнь у сердца берег. Любимым не подарил. Тебе дарю.
Мужчина в мощном, как перевернутая пирамида, овчинном треухе взял в руки безделку, повертел, ухмыльнулся. Верхняя челюсть мужика розовела совсем без зубов.
- Хах! Чо это ты, батя! Охерел, чо ли! Может, тебе самому… - Быстро сунул синего каменного жука в карман. Быстро подумал: "Продам, однако… Толкну Кешке-Сутяге за тыщу… и выпью… один - в хлам напьюсь…" - Ну давай! Выйдем отседа, чо ли, а то щас лепестричка уедет! И мы, ядрить, обратно в Иркутск! А оттеда - сюда! По шпалам! По шпалам!
Вышли из вагона. Мужик в треухе с сомненьем поглядел на восставшие под ледяным ветром седые волосенки Иссы.
- Да-а-а, плохо те, дед, без шапки! А знаешь чо! - Размотал с шеи шарф, навертел на голову Иссе, вроде как тюрбан. Засмеялся: работой остался доволен. - Вот и не отморозишь ухи! Пойдем щас со мной! Тебе, - толкнул локтем Иссу в бок, - согреться не помешает!
Исса шел по снегу босыми ногами. Легко шел, ступал радостно.
По снегу, как по облакам.
Так и шли по Черемхову: Исса в тюрбане, мужик в треухе. Косился мужик на Иссу: ну чем тут поживиться? Нечем тут и полакомиться! Хилая добыча! Однако вел к себе на хату, в низкий, плоский, в землю мертвой черепахой вросший, срубовой чернобревенный дом. Каменные дома сменились деревянными, внезапно повалил густой и дикий снег, и глаза Иссы ослепли от белизны, метущей адской метлой с сажевого, угольного неба. И пахло углем, гарь легко входила в ворота груди и царапала когтями легкие и грудную кость.
Мужик, переходя дорогу, крепко взял Иссу за руку: чего доброго, зазевается, машина собьет дурака! Исса вроде обрадовался, руку живую крепко сжал. Так и шли, рука в руке, как дети малые, до самого дома.
Черные бревна плыли в белом кружеве черными кашалотами. Мужик забабахал в дверь сапогом. Им открыл человек, и не было глаза у него, и черная повязка на слепом глазу, и бежала черная лента через лоб. Мужик в треухе выдохнул:
- Шуня, вот гостя привел! Примешь?
Названный Шуней молча пожал плечами. Рукой махнул.
Мужик сдернул треух и оказался под треухом смешной, маленький: рожа колобком, на лбу нотопись морщин, волосенки пухом цыплячьим, скулы горят малиной, ручонки, как у младенца в колыбели, воздух стригут, так быстро, нелепо машет ими! Пока в комнату шел, с себя сбрасывал треух, тулуп, все тряпье на пол летело, и Исса подумал: ах ты неряха. Одноглазый кивнул на стол. Исса обернулся, воззрился. Стол был снедью уставлен, и богатой. Глаза разбежались. Алые крупные рубины икры на хлеб с маслом щедро навалены; черная, осетровая запрещенная икра - в фарфоровой вазочке посреди стола; пук черемши пахучей - прямо из литровой банки торчит, на всю столешницу чесночный, могучий дух изливая; на жестяном подносе - зажаренная до красноты курица беспомощно, жалко растопыривает бабьи ножонки; в блюдах, в тарелках, в мисках алюминиевых, грязных, непотребных - куски мяса, ломти сыра со слезой, жаркие апельсины, колкие ананасы, жар и огонь мандаринов, мощь круглых громадных яблок, а вот и виноград свешивает гроздья, синие, сизые, еще от мороза не отошедшие, через край позолоченной - ах, краденой - вазы!
"Украдено, все это украдено, все это не на свои деньги куплено", - кровью билось, стучало в голове.
- Жри! - крикнул Колобок и вымахнул вбок крабьей ручонкой. - Лопай! Радуйся, Шуня угощает! Шуня сегодня добрый!
Одноглазый подошел вразвалку. Взял Иссу за шиворот. Ростом он был выше Иссы. Шире в плечах. Приподнял Иссу над полом за шкирку, как котенка. Исса уловил запах гнили и коньяка из презрительной щели рта.
- Да, я добрый, - процедил. - Но не всегда.
На пол опустил. Толкнул Иссу в спину. Исса отупело сел на табурет, за стол, на снедь глупо таращился.
- Ешь! - страшно крикнул Шуня и сложил пальцы в похожий на тыкву кулак.
Исса наклонил голову, мелко задрожал, придвинул к себе миску с жареным мясом, банку с черемшой, от мяса откусил, рванул из банки черемшу, зажевал, как бык - сено. Руки сами подволокли ближе вазочку с черной икрой. Осетровой икры он так давно не едал, что и забыл ее вкус. Ниже опустил лицо. Икру понюхал. Пальцем - зачерпнул. Палец облизал.
Шуня стоял и сипло хохотал.
- Ешь, ешь, ешь! Да ты ложку возьми! Чудо гороховое! - Обернулся к Колобку. - Где подцепил? Зачем приволок?
- Он нам это… - Колобок шмыгнул носом. - Ну, это… На стреме постоит…
- Постои-и-и-ит! - передразнил мужичонку Шуня. - Держи карман шире!
- Ну, если ты ему покажешь, как надо…
- Не "как надо" я ему покажу, а ствол! - хохотнул Шуня - и вытащил из кармана широких, как флажные полотнища, брюк аккуратный револьвер.
И Исса смотрел на оружие и думал: а как из него стреляют?
И больше ни о чем, в виду роскошной и царской еды, не мог думать он.
Снова наклонил к черной икре голову. Замерзшие руки отогревались. Пальцы ломали хлеб. Чистили мандарин. Он ел икру и мандарин разом, сошедши от счастья с ума. Зубы вгрызались в душистое сочное мясо, и он чувствовал себя ласковым, прикормленным зверем. Наслажденье оборвал Шуня. Он поднес дуло к виску едящего Иссы и тихо, зверски выдохнул:
- Ты. Ешь-то ешь, да не зарывайся. Пора и честь знать. Обед, знаешь, надо отработать.
Исса утер рот ладонью. Поднял светлые, ясные глаза к Шуне.
- Как? Что?
Он на миг оглох от радости и изобилья еды. От тепла и чуда приюта.
Шуня вытащил из кармана бумажный пакетик, отсыпал что-то из пакетика себе на ладонь, закинул вверх лицо и сыпанул в нос белый странный порошок. Единственный глаз Шуни, выкаченный, как у старого рака, потеплел, наполнился сладким, сиропным сияньем.
- Что слышал. Ведь не глухой? Давай выпьем! А то ты все жрешь, а пить-то когда будем?
Шуня налил в две длинные, узкие, как рыбины, рюмки серебряной водки, и рюмки вмиг запотели - ледяная водка была. Исса понял, что сидит за столом и ест во всей амуниции - не сняв дорожного плаща, не развязав ремни сандалий, не стянув со спины походного узелка. Стыдно! Хотел встать и раздеться. Властная рука пригнула его плечо к столу. Рюмка жалобно зазвенела о рюмку.
- Пей!
Исса поднял рюмку и, дрожа, вылил водку себе в рот. Шуня щедро захватил столовой ложкой икры и всунул ложку в зубы Иссе, и Исса чуть не подавился. Глотал, как рыба, немо и затравленно глядя на Шуню, а Шуня ржал бешеным конем, не унимался. Снова наливал водки; и снова пили, и Исса едва пригубил, а Шуня жадно вхлюпнул водку в себя, а тут и Колобок вертелся, и резал, и уносил-приносил блюда со снедью, и подавал, и подливал; тут и коньяк объявился, в пузатой арбузной бутыли, оплетенной сухим красноталом; и еще люди вошли, имен их Исса не знал, но все до одного бандитского вида были они, а он был уже чуть пьян и потому их не испугался.
Чьи-то кулаки посунулись к столу, чьи-то руки хватали и терзали еду, глотки смеялись и выталкивали ругательства, кудри вились, в коньячные бокалы окунали носы, кто-то вылил коньяк себе на затылок, за шиворот, зубы блестели хищно, волчино, и Исса увидел - на костяшках чужих пальцев, на наглых руках, грязных, может, в вокзальном мазуте, протянутых к полному жратвы столу, запеклось красное, горячее, страшное. Кровь.
Еда вперемешку с кровью. Коньяк и белый порошок, от которого дуреют навсегда. Револьвер валялся около вазы с виноградом. Колобок внес кастрюлю с гранатовыми друзами красной свежей икры - только что сам взрезал кету, сам серой солью икру густо усолил, - и взгромоздил на стол. Стол был корабль, нагруженный награбленным добром, он шел, проламывая волны снега и времени, и не тонул. Он не потонет никогда.
Воры, убийцы, разбойники, вы живы всегда, а что вам силы жить дает? Неужели чужая боль, чужая смерть вам радость и счастье несет? Чужие деньги берете, чтобы едою столы завалить, брюхо свое потешить, а если у вас - украдут? Если жизнь свою - отдадите?
И отдадим. И не страшно. И плевать!
Лысый дядька, щеки до переносья в синей щетине, разинул мохнатый рот, золотая серьга блеснула в кривой коричневой ракушке уха. Он заорал и оглушил Иссу, и Исса не сразу понял, что это была песня.
Ах, востро-востро у пчелки жалко!
Перышко, ты режешь ли каво?!
Наплевать на жись, ее не жалко!
А жалко тольки поцалуя тваяво!
И все бандиты за громадным столом-кораблем навалились на рюмки и стаканы, как гребцы на весла, и яростно, вразнобой, зубами сверкая, грохнули:
А жалко тольки поцалуя тваяво!
Шуня размахивал вилкой. Дядька с синими колючими щеками повернул мощную голову к ночному окну, под люстрой мигнула серьга золотым птичьим глазом.
Седня я вас, овцы, перережу,
Седня поработаю скобой!
Мене сломает ребры ветер свежий,
А все жа поцалуюсь я с табой!
Хор диких мужиков, похожих на оборотней, напяливших на башки волчьи и медвежьи шкуры, грянул на всю хату:
Мене сломает ребры ветер свежий,
А все жа поцалуюсь я с табой!
- Ты чо прискакал-то в Черемхово, конь педальный? - под гром голосов спросил Иссу Шуня и влил в рот еще бокал коньяка. Коньяк он пил залпом, как водку, и это было нехорошо. - Чо ты тут потерял?
- Ничего. - Исса глядел Шуне прямо в глаза. - Меня зовут Исса, и я пустился в дорогу, чтобы найти на земле Мудрых, сесть перед Ними на снег и говорить с Ними.
- Мудрых?! Это мудаков, блядь?! - взвыл Шуня и свирепо захохотал, затрясся весь, как холодец, и колыхался жирный живот его, и мощные плечи, и бульдожьи щеки. - Ну ты сам мудер, мудак! Мудозвон ты, я погляжу! Ты вот что! - Рванул со стола револьвер. Взвел курок. Опять нацелил на Иссу, в лоб ему. - Понял ты все, кто мы тут?! Да-а-а-а?!
- Понял, - кивнул Исса.
Бандиты пели хором:
Кровью ты мене не запугаишь!
Сам чужую кровушку люблю!
А узнаю, если изменяишь -
Сам табе богатый гроб куплю!
- А если понял, то, елки, работать на нас будешь! Не всю жизнь, конечно! Не всю, нет! А так, немного! Отработаешь трапезу - и отпустим тебя! Муда-а-а-а-ак!
- Что я сделаю для вас? - тихо спросил Исса, и нежно блеснули в свете старинной рогатой, замызганной люстры, висящей над растерзанным, забросанным мандаринными шкурками и алыми панцирями раков, источающим тысячу запахов мощным столом, юные, шелковые длинные волосы его. И кончиками пальцев, как бы в ободренье себе, он незаметно висящую на груди на тонком ремешке маленькую нэцкэ пощупал.
- А ничо особенного! Постоишь ноченьку на морозе! По сторонам позыришь! И все! И гуля-а-а-ай!
- Последишь, ты, мудак, когда мы хазу одну чистить будем, понятно? - выстрелил Иссе в ухо дробным шепотком Колобок.
- Ну что?! Сегодня идем?! Сейчас!
Грохот голоса Шуни оглушил на миг Иссу. Улыбка, светлее ясной, розово горящей в ночи бурятской луны, взошла на лик его. И так он сказал:
- Идем.
Темень густела, пласталась слоями. Крыши осыпались крошевом, кусками старой жести. На зубах хрустел мороз. Лица метались и вспыхивали, голоса летали от лица к лицу, как тугие, ржавые ледяные снежки. Шли тихо, тише волков. Окна горели белесо, плева мороза медленно, неотвратимо затягивала их. Воры умели красться; Исса же не умел. Он шел, наступая на снег всей тяжелой босой ступней, и снег, громко скрипя, обжигал ему пятки. Тюрбан, сделанный из шерстяного дырявого шарфа Колобка, давил ему на лоб, на темя зимней короной. И знал он, что он Царь; и тихо нес это в себе, как несут тонкую свечу у груди.
Подошли к дому. Хруст снега под ногами. Идите тише! Да мы и так тише мышей. Двое встали у темного озера окна; еще один уперся руками в подоконник; еще один, ловкий, как черная обезьяна, закарабкался по его спине, по лопаткам, встал ему на плечи - и дотянулся до форточки. Белые черви пальцев ползли по обшарпанной оконной раме. Форточка открылась. Колобок просунул в нее голову. Потом вдвинул плечи. Пополз, и вот уже тощий его зад скрылся за тускло, лунно блеснувшим стеклом.
- Молодец, - прошептал Шуня, - молодец.
Оконные створки распахнулись изнутри. Люди посыпались в квартиру черной чечевицей. Они внезапно стали крошечными, мелкими, черными зернами, бисеринами черной прощальной икры. Что они делали в чужом ночном жилище? Черная людская дробь раскатилась по углам. Из тьмы раздались придушенные крики. Вопль прорезал черный воздух. Исса стоял бледнее снега. Он молился.
- Ты! На стреме! - прорычала, высунувшись из окна, голова. - Следи! Не то!..
Блеснул черный ствол револьвера. Вот они все уже снова на синем снегу, перед ним. В руках чемоданы. Узлы. Кто-то за пазуху толкает шуршащее, жесткое, бумажное. Кто - дышит тяжело, и запах несет на себе, на одежде, соленый. Исса ноздри раздул. Кровь! Кровью пахнет.
Не севрюгой, не балыком, не соленой семгой, а кровью.
А может, и севрюгой, и белугой, и осетром, и икрой, и балыком?!
И это только сон, и он сейчас проснется у костра, и обведет глазами верблюдов, и ветер отдует воловью шкуру от входа в палатку, и далеко в ночи, на крепостной городской стене, разнесется клич третьей стражи: "Оэ-э-э-э! Оэ-э-э-э-э!"
Нет. Не сон. Жизнь. Все слишком настоящее.
- Валим! Пора! Ты! В Багдаде все спокойно?! Или как?!
Ствол уперся Иссе в бок. Он отвел рукой черное железо.
- Нет, - сказал он спокойно. - Не спокойно. Неспокойно в Багдаде.
- Что ты мелешь! - Лицо Шуни стало вспучиваться мелкими подкожными рисинами, будто на глазах - прыщами покрываться. - Что…