Эшби - Пьер Гийота 7 стр.


Друзилла говорила мало, много улыбалась. Она отдавала приказы, читала, вскакивала в седло, рыбачила, философствовала, заигрывала со слугами, охотилась, изводила горничных, заставляла краснеть юных лакеев, хлестала конюхов, припадала в слезах к стопам пастора, мучила в погребе поварят, преследовала в зарослях акации Джонсона, молилась вечером, молилась утром, писала стихи, столь же нескладные, как ее душа, расстраивала пианино, расхаживала голой два дня кряду, копалась в земле, писала акварели, ела пряники, каталась на коньках в болотах Упсала’О рядом с игрушечными деревеньками; всегда раскрасневшаяся от бега, всегда горячая в моих объятиях, горячая и раскрасневшаяся, чтобы наказывать лакеев и расправлять кружева перед приездом гостей. Мы никогда не расставались, даже для того, чтобы изменять друг другу. Жизнь в Эшби стала братской; окна хлопали, голоса звенели, орифламмы, скользя, развевались за ставнями. Чувства грусти и отвращения могли объять нас на заре, но мы никогда не делились ими; упорное молчание, надменные взгляды, несколько прикосновений - и мы снова становились необходимы друг другу. Присутствие детей могло все изменить, смешать все карты. Мы не терпели их в замке.

Летом нас иногда навещала Клод Шевелюр. Я оставлял ее наедине с Друзиллой; до самой ночи они блуждали в дюнах; Клод ничему не удивлялась, а мне не о чем было с ней говорить, рядом с ней я казался ребенком. Клод во время войны была очень храброй, она видела все, обо всем догадывалась, ничего нельзя было от нее утаить. Она обвела взглядом слуг и поняла их молчание. Друзилла позволяла ей заботиться о себе. Клод смутила нашу невинность, поколебала нашу распущенность.

Мы ждали ее отъезда, чтобы снова жить голышом. Вернувшись с вокзала, где мы ее оставили, мы вбежали в Пылающую комнату и разделись перед портретом Иви-Дезир. Когда мы вышли, по галерее разлилось голубое сияние, шорох подошв затаился за колоннами, в верхних этажах спрятался приглушенный смех, в погребе поднялась возня. Повсюду, на столах, на стульях, на полу, лежали томики французских философов, забытые Клод - слуги боялись к ним прикасаться.

За обедом мы бросались виноградинами, лакей собирал их с пола и держал в ладони, пока Друзилла, смеясь, не приказала ему выбросить их в окно.

Одна ягода закатилась под кресло Друзиллы; когда лакей, присев на корточки, шарил рукой по полу, она, не сводя с меня глаз, обхватила его голову и прижала ее к своему голому животу; снова раздался ее звонкий смех. Что-то похожее на ревность шевельнулось во мне; юноша, краснея, поднялся, ладонь Друзиллы скользнула по его затылку и плечу.

Наши слуги не воровали, они служили нам, как животные, сохраняя тайну нашей жизни, и оставались холодными перед блистательной наготой Друзиллы. Вечером, после ужина, мы слышали возню в их комнатах под крышей.

Мы страшились мгновений, когда тело и разум, устав от игры, разрушали притворство нашей невинности. То есть жили в подлинном страхе Божьем.

В нашей жизни не было места расчету, нами руководили скорее вдохновенное предчувствие и плодотворное наитие. Зло было нашей внутренней потребностью. Наше лицемерие было просто сменой личин, веселой клоунадой.

~~~

Очень скоро Шевелюры стали посылать к нам на лето своих детей: они немного практиковались в английском, возвращались слегка взволнованными и следующим летом приезжали снова с подарками. Мы гуляли с ними по английским деревням, по островам архипелага, по музеям и арсеналам. Их было пятеро: нежный Дональбайн, три его брата и Роджер, племянник мадмуазель Фулальба, которого воспитывала старшая мадам Шевелюр. Маленький Дональбайн так любил лебедей Эшби! Друзилла обожала его, он немного смущал ее непорочностью своих глаз.

Маленький Дональбайн был исключительной личностью: он верил только в Бога. Внутри него подрастал Бонапарт: картинность жестов, девичья стыдливость, яростное целомудрие, натянутая важность, простодушие, утренняя ясность мыслей были в нем очаровательны. Они с Друзиллой вели бесконечные беседы о Бальзаке, он писал стихи и читал их по вечерам перед открытыми ставнями, и его голос смешивался со звуками земли и моря. Друзилла слушала его, открыв рот. Она не пыталась искушать его ни словом, ни жестом. Иногда она подстерегала его в коридоре; поравнявшись с ней, он вскрикивал и разражался громким смехом, но она не привлекала его к себе. В дождливые дни сквозь испещренное дождевыми струями стекло я видел, как они, взявшись за руки, прыгают через лужи террасы. Дональбайну было четырнадцать, Друзилле почти на десять лет больше.

Он передал ей свою любовь к Моцарту, посвятил ее в солнечную мистерию. Друзилла, моментально соблазненная, вся отдалась свету. Маленький Дональбайн по малейшим намекам угадывал нашу подлинную жизнь. Но он был на нашей стороне. Однажды вечером он наивно признался, что не может полюбить девушку-ровесницу, и я заподозрил его в тайной страсти к Друзилле. Он прятал свою интрижку самым естественным образом. Слуги тоже были им очарованы. Однажды вечером они пригласили его к себе наверх, чтобы показать совиные гнезда. Мы взяли его с собой в Эдинбург; он был неутомим, всегда бежал впереди нас по залам замков и музеев, боясь что-либо упустить, плакал перед короной Марии Стюарт, стоял перед полотнами Гогена с пакетиком жареной картошки, был раздражен большую часть дня, вздыхал о Елисейских полях на Принс-стрит и о Версале в замке Холируд, пинал собак, искал в карманах шесть монет, чтобы купить шерстяной килт, показывал нам кукиш, говоря о Жанне д’Арк и Наполеоне. К вечеру он умолкал, осовело хлопая ресницами, спокойно и важно позволяя вести себя куда угодно и любить без злобы и презренья.

Я думаю, что маленький Дональбайн был немного притворщик, но можно ли винить его за это?

Он не любил собрания, в которых не являлся главным действующим лицом. Тогда он умолкал, стремился уйти, чувствовал себя виноватым и бывал несносным. Он ждал в нетерпении, грызя удила, когда Друзилла останется одна, чтобы дорассказать ей историю. Он знал, что ей нравится его слушать, он был для нее человеком, понятым до конца - первым в ее жизни.

Поскольку к нему, столь юному, все относились с нежностью, он не мог как следует спрятаться и жил в полной физической свободе. Тем не менее, ему не случалось краснеть за приступы деликатности и порывы милосердия, вернее сказать, ничто в нем не могло им противоречить. Итак, он был счастлив в любви.

Я тоже подпал под его обаяние. Я стал сравнивать свою юность с его детством, я тоже возжаждал мира и света. Но очень скоро вновь утвердился в угрюмой гордости. Впрочем, чувства мои были чисты.

Я видел, как Друзилла мало-помалу привязывается к этому ребенку, ищет его, смущает его поэтическое затворничество, провоцирует на лесть или злословие. Именно тогда у нее появился спазматический смешок, прилипший к ней до самой смерти. Дональбайну нравился этот звук, помимо его воли вызывавший желание. Поскольку у его матери был очень красивый голос, он вообще был чрезвычайно чувствителен к звукам; прежде других воздействий они могли возбудить его чувства.

Когда Друзилла вприпрыжку бежала за Дональбайном по аллеям и коридорам, я следил за ними, переходя от окна к окну. Иногда я внезапно вздрагивал. Когда я терял их из виду, перед моими глазами открывалась пустота, утыканная углами фасада и дрожащими ветками изгороди.

~~~

Так мы дожили до зимы. Друзилла боялась холода, грустила у окна, отдавала жестокие приказы, била вазы, желала исповедаться. Она не была создана для зимы. Она избегала самоанализа, глубокого взгляда и безжалостных слов. Провожая осень, Друзилла надевала рыжие кожаные сапоги и шла на прогулку "вокруг дома", то есть нарезала вокруг замка круги радиусом километра три. По возвращении она, громко смеясь, падала в кресло; она пахла, как мокрая ветка. Я подходил к ней, она срывалась с места и убегала в галерею. Я садился в еще не остывшее кресло и прикладывался губами к влажной от дождя и тумана коже, пахнущей смолистой корой. Потом вставал и шел по галерее к Пылающей комнате. Я входил, Друзилла, одетая, лежала на полу, раздвинув ноги в сапогах, она улыбалась, ее веки слегка дрожали. Я ложился на нее, она отталкивала меня ладонями, отворачивала голову, но я прочно лежал на ней и мог любить ее, как саму Землю - ласкать, взрывать и бояться ее.

Порой друзья - или те, кто считал себя таковыми - упрекали нас в эгоизме. "Ваша жизнь - пустыня", - говорили они, и мы изображали раскаяние. Надо было вечно притворяться, веселиться наперекор себе, иначе мы бы пропали. Каждое утро, чтобы расстроить козни дня, я будил Друзиллу новой изысканной лаской. Потом начиналась игра: гонки полураздетыми по коридорам к саду, дикие крики в кустах, молчаливый бег плечо к плечу мимо лакеев и слуг. Мы возвращались в комнату, наши ноги и колени были утыканы иглами и расцарапаны острыми камнями. Мы не позволяли тоске захватить нас врасплох. Мы исполняли этот обряд, чтобы ни во что не углубляться, не останавливаться ни перед чем, что могло бы пробудить отвращение или жалость. Наша жизнь состояла в постоянном поиске новых наслаждений. Я всегда старался утолить любое желание, как только оно появлялось. Отказ от чувственного наслаждения из моральных соображений я расценивал как трусость. Другие считают эту измену себе смелостью.

С каждым утром, с каждым днем Друзилла казалась мне все более прекрасной и желанной. Вытянувшись на кресле, на постели, на ковре, она обретала гибкость и выразительность пейзажа. Я задыхался от желания. Если бы я дотронулся до нее в эту минуту, я убил бы ее. Она смотрела на меня своими угольно-черными глазами и улыбалась, немного откинувшись назад; ее ладони скользили вверх-вниз по бедрам. Я выбегал в сад. Лил дождь. Я шел, вытянув руки перед собой, к освещенному вспышками молний лугу. Ветви, как крылья птиц, скользили по моим ногам. Мокрые псы дышали паром у земли. Когда я гладил их, они урчали, опустив головы. Приложившись губами к своим ладоням, я ощущал на них последнее прикосновение Друзиллы, смешавшееся с запахами мокрой собачьей шерсти. Еще долго потом, спокойно лежа рядом, Друзилла пахла псиной и дождем. Лакеи и слуги терлись о нашу дверь, как распаленные псы.

~~~

Я часто виделся с Дороти де Карневон. Друзилла еще не была с ней знакома. Каждый раз, когда я рассказывал ей о маленькой калеке, Друзилла отворачивалась или отходила прочь. Она как будто ревновала к сохраненной мною привязанности к Дороти, ревновала к нежным воспоминаниям, которые уводили меня от нее и которым было суждено разрушить наш союз.

Она увидела ее впервые однажды вечером, когда мы прогуливались близ пруда Инвернесс. На невысоком холме, возвышающемся над прудом, разбили свой табор цыгане. Из высокой травы доносились их крики и ржание их лошадей. Несмотря на прохладный ветерок, Друзилла решила искупаться. Мы плескались с полчаса, вокруг наших ног заплетались стебли кувшинок, Друзилла выпрыгивала из воды, срывала жесткие желтые цветы, сплетала их в венки; вдали, в тростниках, утки взбивали крыльями серую воду. Друзилла смеялась, мы плавали взапуски, и наши крики смешивались с криками цыган на холме. Они разожгли костры; тяжелый плотный дым спускался к пруду, цепляясь за задвижки шлюза.

Выйдя на берег, Друзилла прижалась мокрыми волосами к моему плечу. В это время по дороге за нашими спинами пробежала девочка в пестром платье. Ее детское тело венчала голова взрослой женщины. Не обернувшись в нашу сторону, она просеменила босыми черными ногами в направлении шлюза. С вершины холма ей махали руками. Друзилла оделась, а я подставил влажную спину легкому ветерку. В бору стреляли из ружей, из кустов доносился треск. Друзилла вновь прижалась ко мне. О Друзилла, твои плечи, груди, запястья… какая грусть, какое счастье!..

Пока, все еще не одетый, я стоял на ветру, по дороге к шлюзу пробежали трое мальчиков. На вид им было лет по тринадцать: смуглые, голые по пояс, босые, в чересчур широких засученных штанах; в их темные волосы вплелись сухие травинки. Они громко кричали вслед девочке: "Блошка! Блошка! Подожди!" Возле шлюза их хриплые выкрики сменились угрозами и оскорблениями. Едва они скрылись из виду, до нас донеслись звуки оплеух и рыдания. Они вышли из зарослей, толкая перед собой вырывающуюся и визжащую девочку с головой взрослой женщины. Взъерошенные, раскрасневшиеся мальчики колотили ее кулаками.

Друзилла смотрела, закусив губу, я чувствовал, что она готова кинуться на них. Один из мальчиков бросил на нас взгляд, полный ненависти и страха. Я инстинктивно сжал пальцами руку поднимающейся Друзиллы, она снова опустилась на землю подле меня, и я крепко обнял ее. Дети удалялись, окруженные тучами комаров и диких пчел.

Друзилла еще дрожала в моих объятиях, когда я заметил идущую к нам Дороти, держащуюся за руку Флосса Мелифонта. Я сказал об этом Друзилле, но она не обратила внимания на мои слова, захваченная впечатлением от только что прошедших перед нами цыганят. Без сомнения, несмотря на сумеречное расположение духа, она не могла не отметить красоту этих юных кочевников; теперь ее грусть несла на себе отпечаток их лиц, прекрасных в своей первобытной дикости.

Заметив меня, Дороти хотела было свернуть, но я крикнул, что узнал ее, и попросил их спуститься к нам. Пока Друзилла выспрашивала меня, ради какого праздника съехались сюда цыгане, Флосс и Дороти предстали перед нами - он стройный, в потертых джинсах, она в летнем, желтом с черным, платье.

Его я ненавидел с детства: он был глуп, неуклюж, ограничен и доверчив. Мы с друзьями закрывали его в парнике, предварительно уверив его, что там поселился дьявол; потом, раздевшись донага, плясали перед ним в темноте под ритмы, которые мы называли "индейскими". Он сначала зажмуривался, потом приоткрывал глаза и таращился на нас; его большие мясистые губы кривились в глуповатой улыбке. Чрезвычайно набожный, он повсюду таскал в кармане молитвенник, из которого мы при всяком удобном случае вырывали страницу-две. С возрастом он приобрел некоторую уверенность в себе, но продолжал называть Друзиллу "колдуньей". Неспособный мыслить самостоятельно, он записывался в кружки, участвовал в лотереях, писал статьи для приходского листка, где послушно ругал все, что ругал пастор и хвалил то, что хвалил он; короче говоря, Флосс Мелифонт был дурак.

Пережив прыщавую юность, он понемногу обрел более-менее приятную наружность, хотя и оставался несколько рыхловат; юные богомолки сделали его своим кавалером. Как оказалась Дороти в тот вечер в его компании?.. встреча, случайная встреча.

Несколько минут мы поговорили на общие темы, потом Друзилла неожиданно затеяла игру в мяч. До поры она молчала, только бросала беглые взгляды на лицо, ладонь, на покалеченную руку Дороти. Я боялся ее молчания. Эти взгляды, резкие, как вспышки молнии, предвещали новую бурю, новые пытки.

Посреди игры Друзилла, повернувшись к Дороти, спросила ее:

- Почему вы играете одной рукой?

- Друзилла! - оборвал я ее.

- Вы прекрасно знаете, что у меня нет правой кисти, - ответила Дороти.

Но Друзилла словно и не слышала нас.

- Ты никогда не говорил мне, что она - инвалид; это придает вам еще большее очарование, не правда ли, Ангус? Вы единственный человек на свете, к которому он испытывает нечто вроде сострадания. Но что делает с вами господин Мелифонт? Может быть, он алчет исцелить вас с Божьей помощью? Если бы господин Мелифонт был Великим Инквизитором, он послал бы меня на костер; но калеки - тоже немного колдуньи. В огонь!

- Друзилла, - произнес я снова.

Флосс Мелифонт, покраснев, хотел увести Дороти, но та, как зачарованная, неподвижно стояла перед нами…

- Господин Мелифонт - прекрасная партия, он посвятит всего себя проповеди Евангелия, у вас будет полон дом славных безруких мелифонтиков. Самопожертвование! Господин Мелифонт, как, должно быть, отвратительна ласка холодной твердой культи, словно прикосновение обезглавленной змеи…

Не ответив ни словом, ни криком, девушка и юноша отвернулись от нас и убежали прочь. Пошел дождь, Друзилла задыхалась в моих объятиях. Я поднялся, чтобы одеться.

- Ты уходишь? - спросила она внезапно. - Не оставляй меня одну.

- Чего тебе бояться?

- Ты знаешь, ты боишься того же, что и я.

- Бояться можно только страха.

~~~

Лаура Пистилл торговала пластинками в центре города. Ей было под восемьдесят. Ее муж погиб на войне с бурами в 1903 году.

Лаура была приглашена на чай к пастору Эгботтому. Сэр Эдвард Пистилл, служивший в полку, которым командовал мой отец, играл на пианино у завешенного шторами окна фрагмент из "Орфея" Монтеверди.

Вошел подкупленный бурами негр и вонзил в его спину нож. Сэр Пистилл вскрикнул, его пальцы оторвались от клавиатуры, он упал навзничь, и от этого нож вошел еще глубже.

Обезумевший негр вместо того, чтобы бежать, спрятался в шкафу. Спустя некоторое время денщик и несколько подоспевших солдат вытащили его оттуда.

Не поднимая шума, они выволокли его в сад и привязали к эвкалипту, потом выкололи ему глаза. Раздев его, они развлекались, вырезая на его коже кончиками штыков непристойные фразы и рисунки. Негр кричал - они заткнули ему рот кляпом.

С наступлением ночи они оттащили его в кусты и крепко привязали к стволу высохшего дерева близ заболоченного ручья. Потом пришли в лагерь. Лаура еще не вернулась. Солдаты подняли тревогу. Полковник Эшби приказал обыскать дом и сад. У подножия эвкалипта нашли пятна засохшей крови. Пришедшая Лаура упала в обморок перед пианино.

Три дня спустя денщик с товарищами принесли негру воды. Негр ожил. Тогда они срубили дерево, к которому он был привязан, и на веревках спустили его в реку. Негр закричал, стараясь вырваться из пут.

Из воды вынырнул блестящий гавиал и откусил ему ногу. Негр, изогнувшись, вытянул руки к розовому небу. Мужчины, взявшись за руки и смеясь, пустились в пляс на красной глине, то и дело отхлебывая из бутылки.

От негра остался обрубок плоти, привязанный к обрубку дерева. Молодой гавиал попытался было откусить ему голову, но негр, крича, непрестанно раскачивал ею.

Наконец, солдаты вытащили сухой ствол на берег. Он легко скользнул по тине, усеянной осколками бутылок и обрывками гирлянд.

Солдаты спрятались в кустах. На дерево медленно спланировал гриф. Выползшие на берег гавиалы уснули на солнце с приоткрытыми глазами.

Лаура Пистилл помолилась за убийцу и уплыла на пароходе в Европу. Остановившись в Париже, она слушала "Искусство фуги" в Сен-Жерве; красивый мужчина с серебристыми волосами все время смотрел на нее; на выходе она увидела, что это священник. Поужинав в Марэ, они отправились вместе на концерт. На исходе дня священник признался, что на самом деле он - гангстер. Вернувшись в Бервик, она написала ему. Он ей ответил. Зимним утром 1910 года она прочла в газете о его смерти в монастыре Сиены.

Назад Дальше