Пепел красной коровы - Каринэ Арутюнова 7 стр.


В женщину нужно входить, как в Лету, познавать ее неспешно, впадать в устье, растекаясь по протокам. Эта, назовем ее Анной либо Марией, можно - Бьянкой, станет последней и единственной, - лишенной суетности, расчета, эгоизма, - само безмолвие, стоящее на страже его сновидений, оберегающее его откровения, не позволяющее праздному любопытству завладеть его страхами, воспоминаниями, - зимой его осени, весной его зимы, его расцветом, его Ренессансом и его упадком. Его бессилием, его печальным знанием, - как все прекрасное, она придет слишком поздно, как все прекрасное, она явится вовремя, как предчувствие конца, как голуби на площади Святого Марка, как вытесанные из камня ступени, ведущие в прохладную часовню, как промозглый ветер на набережной и ранний завтрак в пустынном "Макдоналдсе", как последняя строка, созвучная разве что пению ангелов, - непроизносимая, запретная, страшная, подмигивающая раскосым глазом, будто загадочное обещание маленькой японки из зазеркалья детских грез, как последний акт Божественной комедии, - плывущая в сонме искаженных лиц пьянящая улыбка Беатриче.

Регтайм

Всем, кто любит джаз.

И тогда Штерн сыграет лучшую из своих тем, - конечно же, на лучшей из своих скрипок, невзрачной, покрытой потускневшим лаком, миниатюрной, не слишком плоской и не чрезмерно выпуклой, исторгающей глубокий и плотный звук, похожей на маленькую Элку Горовиц, ту самую, которая несется скорым поездом в южном направлении, покачивается на верхней полке, некрасиво приоткрыв рот и обхватив плечи своего мужчины, - это Робсон, Поль, Пауль, Пабло, Пашка, рыжая сволочь, наглая рыжая дрянь, любимая талантливая дрянь, - вот этого Штерн ему никогда не простит, - обнявшись, они просидят до утра в кольцах едкого дыма, в просторной кухне на втором этаже добротного сталинского дома, - худой, взъерошенный Штерн в облезлых тапках и растянутой трикотажной майке невнятного цвета, - какой же ты гад, Поль, гад, - в сизом дыму и дымке рассветной, лиловой и розовой, они просидят до утра, захлебываясь плиточным грузинским чаем, слезами, внезапными приступами смеха, похожими на лопающиеся пузыри, - посреди рюмок, стаканов, окурков, вдавленных в блюдца, - короткая, - скажет Робсон, сжимая веснушчатыми пальцами спичку, а сонная, ничего не понимающая Элка выйдет из комнаты, в зевке раздирая великолепную цыганскую пасть, луженую свою глотку, - хорош галдеть, мальчики, я вас люблю, - протянет она простуженным басом и обнимет первым грустного Штерна, а потом - торжествующего Робсона, - короткая, - ухмыльнется тот и по-хозяйски возложит длань на смуглое плечо, выступающую ключицу, усыпанную коричневыми родинками и веснушками, а потом легко подхватит своими лапищами, сгребет и унесется на пятый этаж, в свою берлогу, - любить до полного изнеможения, - вот такую, сонную, не вполне трезвую, пропахшую Штерном, его рубашками, его узким желтоватым телом, его безыскусной упрямой любовью.

Немного робея, Элка взойдет на ложе Робсона, в его никогда не заправляемую постель, возляжет на ветхие простыни, но это случится потом, а пока она будет любить Штерна, как любят первого, - просто за саму любовь, - все эти мальчишеские поцелуи, вжимая колючую голову в живот, его глупую голову, не понимающую ничего в настоящей взрослой любви, - которая случается, - слышишь, Штерн? - она просто обваливается на тебя - ураган, вихрь, и тогда все, что мешает ей осуществиться, состояться, быть, - отходит, опадает, как прошлогодние листья, как жухлая трава, - все эти наши смешные словечки, и это сумасшествие, бегство по крышам на ноябрьские, милицейский свисток, ветер с дождем, а потом, - помнишь, что было потом, Штерн? - как мы согревались плодово-ягодным в высотке на Ленина и заговорщицки подмигивали друг другу, - тоже мне диссиденты, - а потом ты свернул флаг и попросил - спрячь, Элка, - и я унесла флаг к себе и пристроила в платяном шкафу, и он чудесно ужился там вместе с моими лифчиками и драными джинсами, - а что было потом, Штерн? - Элка смеется, уронив бедовую голову на скрещенные локти, и Штерн несмело водит ладонью - туда-сюда, туда-сюда, вдоль выступающих позвонков, сдвигая тонкую ткань, - бледный, взмокший, с искривленной дужкой очков, он водит смычком, поджав нижнюю губу, - выводит соль, а потом - ля, - еще, мычит Элка и вливает второй стакан, ее уже мутит, и кислая волна подкатывает к гортани, - еще, мычит она, - ей всегда мало, всегда, - она рычит и выпивает залпом, и рушится, обваливается, вместе с потолком, кроватью, люстрой, и тогда уже Штерн, смелея, втискивает узкую ладонь изощреннейшим способом, и там уже выжимает, выкручивает, вытряхивает хриплое соло из Элкиной гортани. Давай, Штерн, давай, миленький, - воет она, впиваясь ногтями в его бледный живот с голубеющей ямкой пупка, и мучит, и рвет, наяривает свой знаменитый бэк-вокал.

И тогда Штерн, переступая через разбросанные там и сям, как это и положено при настоящей взрослой любви, - переступая через клетчатую ковбойку, маленький черный лифчик, хлопчатобумажную майку, - где мои трусы, Штерн, где трусы? - что-то смешное, трогательное, кружевное, донельзя условное, - он нашаривает лохматые тапки и бредет, спотыкаясь, в ванную комнату и там гремит чем-то, тазами, миской, - шумит газовая колонка, - вначале кипяток, а потом - опять холодная, - он жадно припадает к крану с холодной водой, с привкусом хлора и ржавчины.

Это потом, позже, появится Поль, Пауль, Паоло, Пабло, с никогда не дремлющим саксом, с Колтрейном, Вашингтоном, с птицей Паркером, со стариной Дюком, - в сталинских домах высокие потолки, прекрасная акустика, - женский смех, голубиные стоны, просто дружное мужское ржанье вперемежку с повизгиванием и ревом, с переливами сакса, воплями трубы, и, конечно, хриплое камлание под гитару, и непременный Высоцкий, куда же без него, и "Машина", и жестянка с окурками между четвертым и пятым, и эти постоянно снующие молодые люди в паленой джинсе, заросшие по самые глаза, - это потом будут имена - Алик, Гурам, Сурик, бесподобнейший Борух, Спиноза, - бессонные ночи как нельзя более способствуют скоропостижной любви, а еще столкновения на лестнице, с мусорным ведром и без, в шлепках и небрежно наброшенной рубахе, незастегнутой, конечно, на впалой груди, поросшей рыжими кольцами волос, - возносясь над распятым Штерном, Элка достигнет пятого этажа, где после шумной ночи засыпает король соула и свинга - рыжеволосый, горбоносый Робсон, - будто маленькая черная птица, впорхнет Элка Горовиц в распахнутое окно и, расправив крылья, будет биться о стены, умирая и возрождаясь вновь, как синекрылый Феникс.

И тогда Штерн сыграет лучшую из своих тем, - хотя нет, это было бы слишком красиво, - скрипка будет лежать в одном углу, а Штерн - в другом. Раскинув руки, с подвернутой штаниной, он будет считать такты и ступеньки, дни и часы, - расстояние до пятого этажа длиной в два пролета, расстояние Киев-Краснодар-Сочи-Адлер-Сухуми, пока длится горячечный медовый месяц, в июльской испарине, в августовском сухостое, - пока скачут рваной синкопой дни сытые и дни голодные, а больше голодные, веселые и голодные, под рев робсоновского сакса будет извиваться Элка Горовиц в маленьком черном платьице, все более и более тесном в груди и бедрах, - и даже небольшой обморок прямо на сцене не насторожит будущего отца, - только немолодой врач-армянин, сухощавый, едва ли не в пенсне, с шаумяновской остроконечной бородкой, ополаскивая кисти рук, белозубо улыбнется растерянному отражению в зеркале - а вы кого хотите, - мальчика или девочку? - мальчика? - переспросит Элка пересохшими губами и поспешит к восьми часам в Дом культуры, - бледная как мел, с ярко накрашенным ртом, в тот вечер она превзойдет самое себя, исторгая звуки плотные и низкие, вторя Пашкиному саксу, вступая чуть раньше, опаздывая ровно на полсекунды, - вдоль и поперек, вниз и вверх, диафрагмой, грудью, животом, - упираясь ногами в дощатый пол сцены, она возьмет ноту, от которой замрет, а потом взорвется зал, и, мокрая, с блестящей голой спиной, рухнет в объятия Поля, Пауля, Пабло, - ты гений, малышка, - выдохнет Робсон в духоту гостиничного номера, нанизывая ее на себя, глядя снизу, сверху, раскачиваясь, подтягиваясь на локтях, запрокидывая, впиваясь в соленый затылок.

И когда, придерживая чуть выступающий живот, она будет озираться в поисках, конечно же, его, Штерна, он будет рядом, со стесненным дыханием, поглядывая на нее искоса, хватать сумки, набитые цветным курортным тряпьем, южными персиками, чем-то ароматным, сладким, непозволительно сладким в октябре, впрочем, как и ее ровный загар - везде, Штерн, везде, - ему представится случай в этом убедиться, и ее легкомысленный наряд, что-то такое на бретельках, опасно ускользающих, - она шла чуть впереди, семенила, переваливаясь, будто уточка, что делало ее как-то по-новому уютной, домашней и совершенно неотразимой в глазах Штерна, - дойдя до второго этажа, она приостановится и нерешительно посмотрит на него. Снизу вверх.

А потом, конечно, будет праздник, курносенькая строгая сестричка протянет туго спеленутый сверток, неожиданно плотный, - эх, папаша, - вздохнет и рассмеется его неловкости, - сверток закряхтит и выгнется дугой, - ай, какой у нас краник, ай, какие у нас глазки, - запоет Элка, целуя животик, пальчики, пяточки, бойко орудуя всеми этими приспособлениями - присыпкой, спринцовкой, весами, - подожди, пусть отрыгнет, - деловито сообщала она и укладывала Фила ему на плечо, - затылочек, головку! - он уже и сам знал, и ладонью придерживал головку, и вдыхал аромат ванильных складочек, с опаской касался атласного ушка и смотрел, как Элка сцеживается, - свесив косо срезанную челку, высвобождает все это великолепие из тугого лифа на специальных пуговичках и плотных лямках, - кожа на груди переливалась голубым и жемчужным, а сосок из маленького сделался огромным, - кроватка стояла у стены, и Штерн привычно вскакивал, едва заслышав неуверенное кряхтение, - опять мы мокрые, опять мы мокрые, - бормотал он, раскладывая перетянутые ниточками ножки, - мальчик размахивал зашитыми рукавами распашонки, косился куда-то в сторону, икал, пока однажды с осмысленным выражением не уставился прямо на Штерна - голубыми робсоновскими глазищами, - ну, вылитый Робсон, - констатировала Элка и убежала на молочную кухню, и тогда Штерн осторожно извлек из футляра скрипку.

Малышу должен был понравиться Крейслер.

Робсон ворвется почти без вещей, как всегда, налегке, - простуженный, осунувшийся, немного отчужденный, - во время ночного чаепития на штерновской кухне мужчины будут странно молчаливы, и только Элка шумно деятельна, как-то совсем по-взрослому, будто ей и дела нет до мужских разборок, - ее дело - вовремя дать грудь и сменить пеленки.

Под утро Робсон поднимется к себе, а Штерн вздохнет с облегчением, нашарит лохматые тапки, выключит свет, - сонная Элка рядом, дышит в ключицу, кроватка с мальчиком в углу.

Мальчик успокаивался при первых звуках скрипки. Элка где-то носилась, - растрепанная, в драных ливайсах, - Штерн предпочитал не спрашивать, по хлопку входной двери он определял, что произойдет дальше, - идеальный слух не подводил, - она опять летала. Со второго на пятый она взлетала, как на качелях, и синие тени пролегали под глазами, - Штерн, миленький, спать, - бормотала она и поворачивалась спиной, и кротко вздыхала, как сытая кошка, дышала негой и теплом, чужим теплом, - почему бы тебе не остаться там? - спросил он в спину, но ответа не последовало, - она спала как убитая или делала вид, что спит.

Понимаешь, Штерн, здесь никому не нужен джаз - он вне закона, - Элка затягивалась сигаретой, судорожно давила окурок в пепельнице, - иное дело классика. Она будто играла в какую-то игру, притворяясь взрослой, и повторяла чьи-то слова, смахивая отросшую челку со щеки, - она всегда играла - в первую любовь, в роковую любовь, в чудесную игру - "Элка - будущая мать", "Элка купает Фила" - наверное, только там, наверху, она была настоящей - плачущей, смеющейся, счастливой, несчастной, - Штерн кивал, но голова его была занята другим - он понимал, что разлука с маленьким Робсоном неизбежна, понимал все более явно и отодвигал эту мысль куда-то на задворки.

Мальчик жил на два дома, но засыпал у него, вначале в кроватке, потом рядом, на старом топчане, - странное дело, он называл его, как и Элка, Штерн, - только без буквы "ша" и "эр", - Стэн, - сказку, - командовал он и вытягивался в постели, шевеля пальчиками ног, - вытягивался и вновь сворачивался калачиком, и, насупившись, терзал его, штернов, палец, - короткая, Стэн, - недовольно извещал Фил, - он любил длинные сказки, непременно с хорошим концом, чтобы все оставались счастливы, жених и невеста, и старик со старухой, и три поросенка, и Иванушка-дурачок, и Штерн послушно продолжал, - вторую серию, третью, тридцать третью, пока мальчик не отпускал его руку, - никто не протестовал, - Элка выясняла отношения на пятом, - гоняла крашеных лахудр, неопасных, но нескончаемых, как непреложное доказательство жизни, - бушевала, замыкалась, вновь улетала, возвращения становились болезненными для всех, - дом на втором этаже по-прежнему существовал, но на пятом была жизнь - мучительная, рваной синусоидой, с ломкой, ремиссией, обманчивым затишьем.

Так будет лучше, Штерн, - для нас всех будет лучше, - едва решение принимается, все устраивается само собой, по инерции, - она носилась с документами, оформляла, подмазывала, где надо, будто всю жизнь только этим и занималась, будто там, в стране мыслимых и немыслимых возможностей, Робсон утихомирится и станет законопослушным и респектабельным, а она, Элка Горовиц, наконец обретет душевное равновесие и почву под ногами. - А джаз? - что джаз? ты что, не понимаешь? здесь ничего не будет, мы все погибнем, как Борух, как Курочкин, и джаза не будет, здесь ничего не будет, Штерн.

* * *

Отъезд походил на нескончаемый джем-сейшн. Народ толпился, кучковался - на пятом, на втором, - в пролетах между третьим и четвертым, слышна была английская речь, грохот посуды, чей-то писк, визг трубы - будто вернулись добрые старые времена, - на ступеньках раскачивался в дым пьяный чех Яничек, он щекотал хохочущего Фила, взлетающего вверх-вниз со спущенными лямками комбинезона, - кто-то с четвертого грозился вызвать милицию, и вызвал-таки, - участковый, низкорослый, с пшеничными кустиками бровей и птичьим носом в бисеринках пота, помялся для приличия с грозным видом, но быстро ретировался, - он любил "Песняров" и песню про Вологду, и понятия не имел, кто такие Эндрю Хилл, Сэсил Тэйлор или Арчи Шепп, - здесь все было чужое, чуждое, нерусское какое-то, и все-таки русское, - здесь наливали, шумели, плакали, и если бы еще кто-то кому-то дал в морду, но нет, они как будто не пьянели, - все же здесь распоряжалось иное ведомство, из тех, что снуют неприметно, в штатском, - их никто не вызывает, они появляются сами, сливаются с толпой, - послушай, дружище, - завтра, завтра здесь будет тихо, веришь? - Робсон огромными ручищами обнимал участкового и провожал к выходу, передавая кому-то косяк, пожимая пять через голову, - но прежде он успевал очаровать, влюбить его в себя, - вот так со всеми, - рыдала Элка у Штерна на груди, - так со всеми, - все любят Робсона, а он - только джаз. Подтягивались околобогемные типчики, промышляющие фарцой, в велюре и вельвете, в рубчик и елочку, на чехословацкой и гэдээровской платформе, - малознакомые чувихи - долговязые девы, отважные боевые подруги - натурщицы, манекенщицы, балерины, продавщицы и просто отзывчивые герлз, - они обнимали Робсона на пятом и плакали у Штерна на втором, - на третьем они успевали потискать перемазанного шоколадом Фила, обнять Алика, Сурика, Гурама и помянуть Спинозу, завершившего свой полет в прошлом году.

Автобус подъехал вовремя, в полдесятого утра, - об этом позаботился пунктуальный Штерн, - вот тут опять поднялась кутерьма, неразбериха, - Робсон уже стоял внизу в распахнутом кожаном пальто и красном шарфе - таким его и запомнят, - с футляром, с запрокинутой головой червонного золота, уже тускнеющего, - Штерн, помоги, - Элка, бледная после бессонной ночи, одними глазами указывала на взъерошенного сонного мальчика, - тот стоял над лестничным пролетом, вцепившись в решетку, - а я никуда не поеду, - во внезапно образовавшейся тишине его голос прозвенел как натянутая струна, и только Штерн смог взять ситуацию под контроль и, опустившись на корточки, улыбаться, гладить по спутанным волосам, один за другим разнимая онемевшие пальцы.

В будущем году в Иерусалиме

Вы слышали когда-нибудь, как поет моя бабушка? Как поет моя бабушка Бася голосом Рашида Бейбутова - я встретил девушку, полумесяцем бровь, - нет?

Тогда вы многое потеряли, - сколько детского восторга в ее глазах, готовности радоваться чужой любви, и сочувствовать ей, и всячески помогать и содействовать! А ямочки на щеках, а эта кокетливая улыбка восемнадцатилетней девушки в ожидании единственного, - когда пела моя бабушка, все вокруг замирало и останавливалось, но всему приходит конец, - оборвав музыкальную фразу на невозможно прекрасной ноте, бабушка хваталась за голову - ой, вейзмир, сейчас вернется эта ненормальная, а ребенок еще не кушал, и уроки, ша, ты сделал уроки? а скрипка, на, возьми уже в руки скрипку, и чтобы было слышно на улице, ты понял?

Обреченно я кивал головой и тащился в комнату, - что и говорить, слушать, как поет моя бабушка, гораздо интереснее, чем пиликать на скрипке.

Отработав положенный час, на закуску я исполнял "Семь сорок" или "Хава нагила", - собственно, на этом я вполне мог бы закончить свои экзерсисы, потому что бабушка давно объявила во всеуслышанье, что ребенок - гений, и нечего морочить ей голову, уж в чем в чем, а в музыкальности Басеньке не откажешь, - ты помнишь, Абраша, как я танцевала на Цилечкиной свадьбе? - бабушка толкала в бок деда Абрашу, а дед Абраша щипал ее за… ну, впрочем, это уже не важно.

Назад Дальше