Гора - Варламов Алексей Николаевич 3 стр.


Отдохновение наступало лишь ночью, когда она приходила в радиорубку, передавала сводку и потом долго крутила ручку радиоприемника на коротких волнах и слушала, как переговариваются между собой капитаны кораблей, летчики, геологи, охотники и десятки других людей, разбросанных по тайге и по морю. Она ловила в этих разговорах какую-нибудь весточку, и эти люди, которых она никогда не видела, сделались ей страшно близкими. С некоторыми она познакомилась, болтала ночами о пустяках, пока их не разгонял строгий начальственный баритон. И тогда приходилось возвращаться домой, но спала Катя плохо, зато много ела и с ужасом смотрела на свое налившееся, раздобревшее тело. А днями не сводила глаз с тайги, казавшейся снизу такой безлюдной, смотрела, не виднеется ли где-нибудь дым, чтобы броситься туда на помощь, но тайга будто застыла, и только жалобно кричали и хлопали крыльями вокруг Кати ее четыре верных гуся.

Так прошел в томлении и тревоге август, начался сентябрь, это была лучшая байкальская пора, ягодная, грибная, но Катю ничто не радовало до тех пор, пока однажды уже немного прохладным днем она не услышала со стороны Хаврошки звук мотора, который могла бы узнать среди десятка подобных.

Лодка описала круг, ткнулась в берег, из нее с лаем выскочила дедовская Чара, подлетел а к Кате и стала лизать руки. Следом за ней показался исхудавший, с шальными глазами Одоевский, и Катя бросилась к леснику на шею как к родному.

– Катечка, Катечка, – зашептал осчастливленный Одоевский, коему ничего подобного после первого пиратского поцелуя не перепадало, – я так думал о тебе, о себе, так мучился. Ты даже не представляешь.

Она прижалась к нему, слушала его бестолковый шепот, нежности, и сразу же сделалось ей покойно и хорошо, но когда через час Катя поила Одоевского чаем и угощала на скорую руку испеченным пирогом, ей было немного досадно, что она себя распустила, и потому держалась теперь суховато. Но москвичу не было до этого дела, он поедал зубами пирог, а глазами хозяйку, махал руками и без умолку рассказывал, как они ходили за перевал, как лазали по кедровому стланику и гоняли туристов, какие кедры растут с той стороны хребта, горстями доставал из кармана орехи, и Катю начало уже немного клонить ко сну, но остановить красноречивого гостя не было никакой возможности.

– А Деда чуть медведь не съел, – вдруг сказал Одоевский, разгрызая орешек.

Она побледнела.

– Представляешь, – захохотал он, – у нас в Хаврошке мишка завелся, сбежал, значит, под Дедово крыло, где его никто не трогает. Ну и пошел как-то наш Дедуля в тайгу. А ружье забыл. Понимаешь? А ему навстречу – ба! Хозяин. Лохматый, грязный, изо рта вонь, встал на задние лапы и идет себе, приятель. Слава те Господи у нашего Ильи Муромца ума хватило не бежать. Остановился и как заорет: "Миша, не балуй!" А медведь рычит, еще ближе подходит, наклонился, падалью дышит. Дед знай ему орать прямо в ухо: "Миша, не балуй, Миша, не балуй!"

– Боже мой!

– Ну ничего, постояли так, поорали друг на друга, выяснили, кто есть кто, и разошлись с миром. Дед-то наш хвилософ, у него, вишь ли, теория есть: ежели ты к тайге-то по-хорошему, так и она тоже.

Одоевский продолжал что-то говорить, но Катя его не слушала, а потом резко сказала:

– Конечно, с тобой ничего не случится.

Он разом сник, и она виновато пробормотала:

– Прости, я очень испугалась.

Одоевский подошел к ней, обнял за плечи, но Катя тихонечко высвободилась:

– Не надо, Жень.

Он отошел к окну и закурил. Она ждала, что он что-нибудь скажет, вывернется из этой неловкой ситуации, как всегда выворачивался, но он упрямо и даже демонстративно молчал, предоставляя ей самой разбираться.

– Женечка, давай на лодке покатаемся, – предложила Катя несмело, но в уме плутовала отчаянно: катание на лодке тем и было хорошо, что там не надо было ничего ни слушать, ни говорить, сиди себе и думай о своем под гудение мотора.

– Ты думаешь, что если ласково отказывать, – сказал Одоевский, оборачиваясь, – будет не так больно?

– Женечка, миленький, хорошенький, – зашептала Катя, – у тебя все получится, вот увидишь, очень скоро. Все будет хорошо, все исполнится, как ты хочешь. Я знаю.

– Да чтоб я в этом сомневался когда, – пробормотал Одоевский.

Катя отошла к окну и посмотрела ему вслед. Он торопливо сбежал по склону к воде и стал заводить мотор. Тишина была такая, что за пятьдесят шагов было слышно, как он чертыхается и рядом с ним почему-то жалобно, тоскливо скулит Чара.

"Ну что ты, глупая? – доносилось до Кати, – все же будет хорошо, ты сама слышала".

Кате вдруг стало тепло, точно Одоевский, того не ведая, принес ей весточку от любимого человека, с глазами которого была связана Катя тайной, и точно так же передаст этому человеку ответ, и тот придет очень скоро, теперь она знала это наверняка и торопила москвича и его непослушный мотор. Но у него ничего не получалось, и лишь все отчаянней и горестней лаяла Чара.

К лодке кто-то подошел, и Катя узнала Буранова. Начальник присел на корточки, залез руками в двигатель, и через минуту мотор затрещал. Катя проводила лодку глазами, закрыла окно, легла, но долго еще ей было слышно, как на одной ноте ревет мотор. Этот звук давно должен был прекратиться, но он все гудел и гудел, точно стучал в окно поздний гость сладким известием. Слышала она это во сне или наяву, Бог знает, но наконец она заснула совсем, и сон на нее навалился какой-то муторный, липкий, она чувствовала, что давно уже наступило утро и давно пора вставать, но все гудел в ушах мотор, и не было сил разомкнуть глаза. В дверь тихонько, робко постучали, и тотчас же Катя проснулась.

"Божечка, сколько же я спала?"

В дверь снова постучали.

– Кто?

– Это я, – раздался хриплый, сорвавшийся голос, и ее точно теплой волной окатило.

– Сейчас оденусь, подожди, – крикнула она – так сладко было это крикнуть. Она бросилась к шкафу, мимоходом посмотрела на себя в зеркало, скинула ночную сорочку, надела юбку, свежую блузу и только после того посмотрела в окно и не узнала моря.

Ушканьи острова скрылись с глаз, море поднялось точно тесто на дрожжах, вздрагивало и ходило ходуном, ветер гнал от берега волну – за валом вал.

"Ишь, – зачарованно подумала Катя, – разгулялся ты, Байкал-батюшка".

– Заходи, – позвала она.

Дедов почему-то не заходил.

Он стоял в самом конце коридорчика и старался не встречаться с ней зелеными колдовскими глазами. Бледный, в изодранной куртке, мокрый, и она почувствовала к нему такую нежность, что и говорить ничего не хотелось, не пугать этот миг, а только стоять и смотреть.

– Ты что, Дед, – сказала она наконец ласково, – оробел?

И подумала, как ей будет приятно, когда он войдет в ее комнатку и сядет на кровать, где только что она спала.

– А Женя где? – спросил Дедов негромко.

– Дед, окстись, он с вечера еще уехал.

Дедов сперва растерянно, беззащитно улыбнулся, а потом вдруг резко побледнел, но Катя по инерции продолжила:

– Ты думал, я его с собой положила?

– Я думал… – начал Дедов, и зрачки его глаз расширились, потемнели и застыли от ужаса. – Буран у себя? – крикнул он.

– Да, – сказала она, похолодев.

Они побежали через двор, и Кате казалось, что бегут они очень долго и за ними бежит весь мир: собаки, гуси, Алена Гордеевна, Курлов, толкаются, кричат, взмахивают руками, и наконец все остановились у высокого резного крыльца.

Хозяин открыл дверь и, казалось, не был удивлен их приходу.

– Катер дай, – крикнул Дедов, – Одоевский в море.

Буранов пристально глянул на Катю, потом на него и спокойно сказал:

– Не дам.

– Я ж тебя с собой не зову, падлу, – прохрипел Дедов, – катера тебе жалко?

– И катера тоже.

– Дайте! – пронзительно сказала Катя. – Ведь, может, он еще там!

– Утонуть захотели, сосунки! Одного вам мало!

– Вы же все знали, еще вчера, – вдруг тихо сказала Катя, махнула рукой, закачалась и пошла к вздыбившемуся морю.

Дедов недоуменно посмотрел на Буранова, и тот как бы нехотя сказал:

– Я вызвал спасателей. Но шансов мало. Почти нет.

6

Они просидели с Катей на берегу в тот день несколько часов, все еще на что-то надеясь или просто безмолвно моля море отдать им близкого человека и мучаясь от бессилия ему помочь, если только он еще жив и, выбиваясь из сил, борется с волной. Они сидели на деревянном днище полусгнившей лодки, оставшейся, верно, с тех времен, когда не было катеров. Мельком глянув на Катю, Дедов поразился тому, как она изменилась за эти часы. Будто жизнь ее переломилась надвое, и из игривой девушки, одновременно томившей и раздражавшей его взглядами и словами, она превратилась в усталую и покорную женщину, готовую принять любую беду. И он вдруг подумал, что никогда она не была ему так близка, как сейчас, в эту минуту, когда нелепо казалось об этом думать. Она стала похожа на его мать – точно так же та стояла на берегу Малого моря в Хужире, когда налетала сарма, и что-то шептала, молилась, путая имена Христа, Будды, Николы-угодника и бурхана.

Так они сидели и не говорили друг другу ни слова и не слышали мрачного Курлова, яростно матерящего то море, то гору, то растяпу Одоевского, то всю эту никчемную жизнь, которой все здесь живут. Несколько раз приходила старуха и пыталась увести Катю домой, но та сидела недвижно и не слушала ничьих уговоров.

Под вечер Дедов ушел в Хаврошку. Около дома его неожиданно встретила беспокойная Чара, она отказывалась от еды, жалобно скулила, и тогда Дедов понял: это все, Одоевского море не отдаст.

Море так и не успокоилось, всю осень лишь ненадолго стихая, снова и снова задувала гора – страшный ветер, срывавшийся с хребта и сотрясавший поверхность моря вдоль всего западного побережья. Ветер пронизывал насквозь поселки, деревеньки, охотничьи зимовья и бурятские улусы, и казалось, не только море, но и сама земля дрожит от этого ветра. В ноябре в тайге уже лежал снег, ночами случались морозы до минус тридцати, но море все ворочалось и никак не могло улечься, скидывая намерзшие льды, взламывало их с грохотом и нагромождало торосы.

Все это время Дедов жестоко страдал и не мог успокоиться ни на час. Он глядел на море и думал о том, сколько жизней оно забрало и сколько безвестных тел лежит в его глубинах и никогда отсюда не поднимется.

Смерть друга уязвила его в самое сердце, целыми днями он не мог заставить себя ничего делать, не выходил из избушки, курил и избегал смотреть на обманувшее его море. Они прожили с Одоевским в Хаврошке больше двух лет, и, несмотря на различие в характерах, прожили в согласии, какое редко бывает в тайге между двумя людьми.

Бывали у них ссоры и размолвки, но теперь, оставшись один, Дедов тосковал по погибшему товарищу, как по брату, и не мог сам себе объяснить, почему, как могло случиться, что безобидный, боявшийся взять в руки ружье Одоевский погиб, а мерзавец и хапуга Буранов продолжает как ни в чем не бывало жить.

В Дедове с детства сидела какая-то чуть ли не раскольническая, кержацкая уверенность, что существует в мире закон, согласно которому доведенная до крайней меры разорения природа восстанет и покарает обидчика, но почему же море ошиблось и взяло того, кого обязано было пощадить. Значит, не было такого закона или же тот, кто им ведал, оказался сам браконьером, и тогда все бессмысленно, ничто их не убережет, восторжествует Буранов и все живое погибнет, сметенное страшной, равнодушной горой.

Она снилась ему теперь каждую ночь, эта темная жуткая гора, – снились осыпающиеся камни и вырванные с камнями деревья, снились пересохшие реки и пепелища лесов, снилось исчезнувшее море и безобразный разлом на его месте, точно опрокинутая вниз гора, в глубине которой лежали все людские тела, и страшная сухость была в этих снах.

К концу ноября он совсем разболелся и почти не выходил из дома, уже много дней не видел людей, и единственной живой душой, разделявшей его уныние, была чудом спасшаяся собака. Чара лежала у его ног, изредка поднимая голову и внимательно глядя на хозяина странным каким-то взглядом, напоминавшим Дедову другие глаза.

Наступали и быстро проходили дни, зимовье погружалось в долгие глухие сумерки, и в этих сумерках было что-то очень тревожное, сухое. Он пил без конца воду, но сухость не исчезала, и Дедов чувствовал, что им кто-то завладел и отнял и волю, и силы, и все желания.

В одну из таких ночей Дедову приснился Одоевский. Это был даже не сон, а видение, очень явственное, не разорванное, будто он сам смотрел на свое спящее тело со стороны, смотрел на спящую Чару и будто бы слабо колыхнулась занавеска, и через окно с зеленым светом далекой звезды в зимовье спустилась высокая худая фигура и тихо позвала товарища:

– Де-ед!

Спящий человек открыл глаза и поднял голову.

– Дед, – сказал Одоевский шепотом и почему-то улыбаясь, – я хочу сказать тебе очень важную вещь.

– Где ты? – спросил Дедов, с трудом ворочая тяжелым пересохшим языком.

– Я… я не умею этого объяснить, – ответил Одоевский, улыбаясь так же тихо и светло, – но я здесь на хорошем счету, меня любят и мне отсюда вас всех видно.

Завиляла хвостом Чара, и Одоевский продолжил:

– А собака что ж, я не стал брать ее с собою. Она нужнее тебе. Я все про тебя знаю, Дед. Ты немного раскис и хандришь. Не хандри, ступай скорее к той, кто тебя ждет. Ей очень плохо без тебя, Дед.

Чара залаяла, и от этого лая Дедов в самом деле проснулся. В маленькое окошко светила луна, и, приподнявшись на нарах, он увидел огромные резкие тени на снегу, дальше за ними начиналась чернота незамерзшего моря, только не было видно той самой звезды, в свете которой пришло ему это видение.

И от того, что ее не было видно, Дедову сделалось жутко, он встал, затопил печь и до утра сидел у открытой заслонки, грел руки, и только когда стало светло, лег на нары и забылся. От бывалых людей Дедов знал, как трудно пережить в тайге одному зиму, но он никогда не думал, что это случилось с ним и это он будет бредить и бояться выйти из дому.

Странные вещи происходили с ним. Его жутко тянуло на метеостанцию к маленькой женщине, тосковавшей по берегу моря, к ее глазам, которые, он был убежден, вылечат его от любой беды и спасут от любого зла, но он не мог выйти из дому и боялся того расстояния, которое разделяло Хаврошку и Покойники. Он стал бояться тайги, бояться моря, его волн, ветров, непогоды.

Снова дула гора, и снова на море ходили валы, потом задул с бурятского берега баргузин, ему следом пошла огромная мертвая зыбь, и в череде этих тягостных, непогодных дней был один, странным образом врезавшийся в его память.

В этот день его снова еще сильнее, чем прежде, тянуло в Покойники, как это было три месяца назад, когда не вернулся вечером Одоевский и, проведя бессонную ночь, Дедов ринулся на метеостанцию с одной-единственной целью – убедить себя в том, что его друг нашел свое счастье с маленькой женщиной, которую он, Дедов, первым вспугнул летним днем на берегу таежного озерца. Точно так же захотелось ему пойти и сейчас и снова в чем-то убедиться или чему-нибудь помешать, лаяла и рвалась в тайгу Чара, но он так и не пошел, все ему стало вдруг безразлично, доживет ли он до весны или сойдет с ума от одиночества и отчаяния, – только не мог он в тот день спокойно смотреть на море и все время думал, что, может быть, сейчас, в эту минуту, идет где-то катер и борется с волной. Куда, какой катер, какой сумасшедший выйдет в это время в море – он не знал, но будто чувствовал это движение по волне, и ему чудилось, что этот катер увозит его самого и никогда больше он не вернется на этот глухой берег и не увидит маленькую женщину в синем сарафане с покойным смуглым лицом и выгоревшей от солнца челкой на лбу. Он смотрел на море, пока не стало темно, потом ушел в избушку, и в ту ночь захотелось ему увидеть Катю хотя бы во сне.

И был Дедову сон, но приснилась ему не Катя, а пришел снова Одоевский, покачал головой и, оставшись где-то вдали, крикнул, но будто шепот расслышал Дедов:

– Дед, ну почему ты такой дурной и меня не послушался? Эх ты…

И в этом зыбком сне Дедов потянулся к спасенному кем-то товарищу, но Одоевский исчез, оставив его одного в занесенном снегом зимовье, и Дедов, здоровый, сильный мужик, каким он всегда себя считал, неожиданно проснулся в слезах, как ребенок, и плакал до утра, не стесняясь Чары. Однако утешения ему эти слезы не принесли, они лишь исцелили его от страха перед тайгой и морем, но исцеление это не было радостным – на что теперь нужна ему эта тайга?

7

Через две недели море наконец встало. С утра Дедов ушел за дровами, а когда вернулся, то увидел у зимовья следы. Он торопливо открыл дверь: у печи сидел постаревший лет на пять, какой-то измятый Курлов и грел руки.

На столе стояла бутылка спирта и лежала строганина.

– Ну здоров, – сказал гость. – Че на Новый год-то не приходил?

– Что, был уже? – спросил Дедов равнодушно.

– Ты че? – Курловская физиономия вытянулась. – Совсем, что ли, тут одичал? Да уж неделя завтра, как в новом году живем. И так он море в этот год раньше стало, зима-то какая.

Они выпили спирту, и Дедов без всякого интереса спросил:

– Ну как там у вас?

– Да ничего, живем – хлеб жуем.

– А ты ж вроде уезжать собирался, – вдруг вспомнил Дедов.

– Э, брат, – махнул рукой Вовчик, и лицо его еще больше сморщилось: – тут такая история вышла. Одним словом, обманула меня лахудра моя. Каператив на мои денежки выстроила, на себя записала и хвостом вильнула. Мол, я с тобой развожусь и знать тебя не желаю. С кем-то она там снюхалась. Мне Буранов говорит, в суд надо подавать, помочь обещал, а я думаю – ладно, хрен с ней, пусть подавится этим каперативом.

Он длинно и сочно выматерился, разлил спирт и, чокнувшись с Дедовым, продолжил:

– Да и то сказать, как мы с ней жили: собачились, ни ей радости, ни мне. А старуха-то ее, она мне в ноги упала, прости, говорит, батюшка Владимир Игнатьич, прости дуру. Я ей: "Ты-то тут при чем, старая, знала, что ль, все, да молчала? Ну так и чего от тебя еще ждать, порода ваша разэдакая". А она вскочила, крестится: "Ей-богу, – говорит, – не знала, батюшка, ей-богу. Опозорила меня дочка моя, видеть ее после этого не желаю. Не гони меня только, Христа ради". Я ее спрашиваю: "А чего тебе тут?" Она как заревет: "Я тут привыкла, у меня тут хозяйство, все козочки мои, курочки, гусочки, не гони, Христом Богом прошу". А у меня, сам знаешь, сколько на нее зла. Плюнул, повернулся, уйти хочу, а она, что ты думаешь, только руки мне не целует: "Не гони, я тут помереть хочу, место для могилки приискала, тут вольно, хорошо".

– И название соответствующее, – буркнул Дедов.

– А? Ну я и говорю. А то, твердит, в городе и лежать-то негде. Сожгут-де меня. Она, вишь, пуще всего боится, как бы ее в крематорий не свезли.

– Ну и ты что?

– Что, что? И то, я так поостыл и думаю: "Че ее гнать, старую?" Друг твой, царствие ему небесное, хоть и смеялся надо мной, уж не живу ли я с ней, а я инда гляну на нее и впрямь будто жена моя, свыкся уж. И она первое-то время как шелковая ходила, все "батюшка Владимир Игнатьич", пироги кажный день пекла, а теперь опять за старое взялась, ругается, дерется.

Дедов усмехнулся.

Назад Дальше