На обратном пути, в пробке, он вспомнил юность и свои честолюбивые планы по завоеванию мира. Первую работу в Нью-Йорке в международной адвокатской конторе. Он был там единственным французом. Он научился работать по-американски. Снимал красивый дом в окрестностях Хэмптонс, посещал благотворительные вечера, на которые надевал смокинг и ходил гоголем, с непременной красоткой под ручку - причем каждый раз новой. Носил дорогие костюмы английского производства, рубашки от "Брукс Бразерс", завтракал в "Четырех сезонах". Он улыбался своему отражению в зеркале, когда брился, с удовольствием чистил зубы, выбирал костюм и галстук, думал: "О, как легко завоевать женщину, когда…" - и осекался, пристыженный.
Когда создается впечатление, что смотришь фильм с собой в главной роли.
И тут он встретил Ирис Плиссонье.
Сердце бешено забилось. Минуты тянулись века. Он мгновенно растерял свою самоуверенность, словно фильм кто-то выключил. Однако… Однако он был уверен в одном: это будет она. И никто другой. С ловкостью фокусника он проскользнул в ее жизнь. Достал из рукава восемь тузов и вытащил ее из грязной истории, в которую она вляпалась. Убедил выйти за него замуж. Любил ли он ее - или любил красивую картинку, прекрасный образ, который она пыталась создать? Любил ли он красивую картинку счастливой семейной пары?
Он ни в чем не был уверен.
Он изменился до неузнаваемости, стал другим человеком.
Полно, он ли это?
Сегодня утром, провожая до двери многословного человека с носом и галстуком наперекосяк, он прислонился к дверному лакированному косяку, и взгляд его упал на фотографию Александра. Он вздохнул. Что мы знаем о наших близких? Кажется, они как на ладони, а на самом деле скрыты от нас за семью печатями.
Александр изменился после смерти матери. Он замкнулся в тактичном молчании - словно считал, что на мучившие его вопросы отцу не под силу ответить.
Каждое утро во время завтрака Филипп ждал, что тот заговорит. Однажды он обнял сына за шею и спросил: "А что, если ты прогуляешь школу и мы куда-нибудь прошвырнемся?" Александр вежливо отказался: "Контрольная по математике, я не могу пропустить".
"Он меня избегает. Может, обижается на то, что я появлялся на людях с Жозефиной. Или его настигла тоска по матери".
Александр не плакал на Пер-Лашез. Ни губы, ни голос сына не дрожали во время кремации. Может, он сердился на отца, что тот не уберег мать?
В горе и в радости, в болезни и в здравии…
За эти несколько месяцев сын повзрослел, у него изменился голос, на подбородке появился пушок и маленькие красные прыщи. Он вырос физически и морально. Это уже не его малыш, не его сыночек. Он стал незнакомцем.
Как и Ирис.
"Странно, - подумал Филипп, - можно жить бок о бок и ничего не знать о человеке. Потерять друг друга из виду, беседуя каждый день на кухне. В супружеской жизни с Ирис я был гостем. Бледным силуэтом, скользящим по коридорам, садящимся за стол и уходящим на работу. По вечерам я засыпал в маске и с берушами в ушах".
Александру скоро пятнадцать, в этом возрасте родители раздражают да мешают. Иногда сын уходил куда-то по субботам. Филипп отвозил его и забирал. В машине они не разговаривали. У каждого были одинаковые холостяцкие привычки, жесты и манеры. Александр хлопал себя по карманам, чтобы проверить, на месте ли ключи, мобильник и мелочь, потом поворачивался к окну, приваливался лбом к стеклу и смотрел на размытые огни большого города.
Филипп порой узнавал собственные движения. И улыбался, глядя на дорогу.
Погода была необыкновенно зябкая для конца ноября, дул сырой пронизывающий ветер. Александр возвращался домой через парк, ругаясь на чем свет стоит: опять кто-то увел у него теплые меховые перчатки. Сплошные воришки в этом лицее. Стоит оставить шарф или перчатки без присмотра, будь уверен - стащат. А уж мобильники и айподы вообще стоит прятать подальше и не светить.
Он любил возвращаться домой пешком.
Проходил краешком Гайд-парка, прыгал в автобус. Двадцать четвертый, шестой или девяносто восьмой. У него был выбор. Он спускался с Джордж-стрит на Эджвер-роуд и шел пешком до Монтегю-сквер, 48. Александру нравилось новое жилье. Окна его комнаты выходили на маленький частный парк - у отца были ключи от калитки. Раз в году владельцы открывали парк и устраивали пикник. Отец отвечал за барбекю, сам жарил мясо.
В метро Александра подстерегала опасность застрять на четверть часа в туннеле - тогда он думал о матери. Она всегда появлялась в туннеле, когда останавливался поезд…
Во тьме леса, танцующая при свете фар, в тот самый момент, когда нож уже готов был вонзиться ей в сердце. Он втягивал голову в воротник куртки и до крови кусал губы.
Он запретил себе произносить слово "мама", иначе все становилось совершенно необъяснимым.
Александр шагал по парку. Проходил от "Южного Кенсингтона" до станции метро "Марбл Арк". Он старался шагать как можно шире, как на ходулях. И иногда так сильно растягивал ноги, что рисковал порвать мышцы.
Самой важной частью ритуала возвращения было прощание.
Он старался сказать "прощай" каждому человеку, встреченному по дороге, словно никогда больше его не увидит, словно тот умрет сразу, едва Александр повернется к нему спиной, и исследовал боль, которую ему доставляла эта мысль. Прощай, девочка, с которой вместе шел до угла. Ее звали Аннабель, у нее был длинный нос, белые как снег волосы, золотистые глаза с желтыми крапинками, и когда он поцеловал ее как-то вечером, у него чуть крышу не снесло. Аж забыл, как дышать.
Он потом спрашивал себя, хорошо ли поступил.
"Прощай, маленькая старушка, которая переходит улицу, улыбаясь всему миру. Прощай, дерево с изломанными ветвями, прощай, птица, клюющая грязные хлебные крошки, прощай, велосипедист в кожаном красно-золотом шлеме, прощай, прощай…
Они исчезнут, умрут за моей спиной, а что я буду в это время чувствовать?
Да ничего.
Но все же мне надо тренироваться, чтобы хоть что-то чувствовать, - убеждал он себя, шагая по газону, который был мягче под ногами, чем дорожка. - Я ненормальный. Поскольку я ничего не чувствую, во мне разверзается дыра, и это сводит с ума. Я не понимаю, на каком я свете".
Иногда он словно парил над миром и наблюдал за людьми из дальней-дальней дали.
"Может быть, если бы мы говорили об этом дома, я бы что-то почувствовал. Это было бы для меня вроде тренировки, и в конце концов эта дырища в груди, из-за которой все видится как из дальней дали, исчезла бы, затянулась…"
Но дома не говорили о матери. Никто не заговаривал на эту тему. Словно она и не умерла. Словно у него были все основания ничего не чувствовать.
Он пытался поговорить с Анни, но та встряхивала головой и отвечала: "Ну что я могу тебе сказать, малыш? Я же твою маму не знала…"
Зоэ и Жозефина. С ними он мог поговорить. Вернее, Жозефина нашла бы нужные слова. Она бы разбудила в нем что-то такое… Что-то, что могло бы создать ему почву под ногами. Чтобы он перестал чувствовать себя равнодушным исследователем, наблюдающим с самолета за чужой жизнью.
Он не мог довериться отцу. Нет, слишком личное… Александр думал даже, что отец как раз последний, с кем ему бы хотелось поговорить.
У него у самого в голове, должно быть, кавардак. Мама и Жозефина… Непонятно, как ему вообще удается в этом разобраться.
Сам Александр бы точно с ума сошел, если бы оказался между двумя девушками и любил бы при этом обеих. Он об одной-то Аннабель думал целыми днями. Первый раз, когда они поцеловались, это получилось случайно. Они одновременно остановились на переходе - загорелся красный свет, одновременно повернули головы и - оп-па! - их губы встретились, на вкус это было как сладковатая влажная промокашка. Ему хотелось повторить то ощущение потом, но все уже было по-другому.
Он опять поднялся на своем самолете. И смотрел вниз безо всяких эмоций.
На занятиях в лицее и на вечеринках он часто оказывался один, потому что слишком много времени у него уходило на прощания. А он никому не мог рассказать об этой игре. В какой-то степени это было удобно. Потому что когда его спрашивали: "А что это за тобой только папа всегда приходит? А мама-то где?" - он обычно не знал, что ответить. Если он говорил "она умерла", его собеседник кривился в непонятной гримасе, словно Александр перевалил на него какую-то тяжелую и весьма вонючую ношу. Проще было ни с кем не общаться. Попросту не иметь друзей.
Ну, по крайней мере не иметь близкого друга.
Так он думал, шагая по парку, пиная ногами комья земли на газоне, переворачивая их так, что зеленая трава оказывалась снизу, а коричневая земля - сверху, а потом обратно. Ему нравился этот переход от зеленого к коричневому, от коричневого опять к зеленому. Но вдруг он заметил странную штуку и замер, оцепенев от удивления.
Сначала ему показалось, что это огородное пугало машет руками и ныряет в один из металлических баков для мусора, расставленных по парку. Потом замотанное в тряпки существо выпрямилось, вытащило из помойки какие-то странные вещи и засунуло их под некое подобие пончо - большой плед, скрепленный крючком под подбородком.
"Что за чучело?" - подумал он, стараясь наблюдать за существом незаметно, чтобы не спугнуть.
Это была старая женщина, одетая в сплошное рванье. На ней были драные туфли, драный плед, дырявые перчатки, черные шерстяные чулки с дырками, сквозь которые просвечивала грязная кожа. На голове у нее было что-то вроде колпака.
Он стоял далеко и не мог видеть, какого цвета у нее глаза. Но в одном он был уверен: это была нищенка.
Его мать боялась нищих. Она специально переходила на другую сторону улицы, лишь бы не встретиться с клошаром, и он чувствовал, как ее рука в его руке дрожит от страха. Он не мог понять почему. Они не выглядели злыми или агрессивными.
Мать. Она вспоминала о нем, когда у нее вдруг образовывалась пауза в нескончаемых пустых хлопотах… Она поворачивалась к нему, словно внезапно вспоминала о его существовании. Начинала тискать его, повторяла: "Деточка моя, солнышко мое, как же я люблю тебя! Ты знаешь, как я тебя люблю, голубчик мой ненаглядный?" - словно пыталась убедить саму себя в правдивости своих слов. Он не отвечал. Еще совсем маленьким он понял, что не стоит обольщаться, она оставит его в покое точно так же, как только что схватила. Как оставляют зонтик в трамвае. Он всегда испытывал дружеское сочувствие к зонтикам, которые все везде забывают.
Мать была искренней и не изображала безупречную Ирис Дюпен лишь в те моменты, когда они встречали на улице нищего. Она прибавляла шагу, шепча при этом Александру: "Нет-нет, не смотри, не надо…" А если он спрашивал, куда она так спешит и чего так боится, она опускалась перед ним на корточки и, глядя прямо в глаза, говорила: "Нет, я не боюсь, но они такие уродливые, такие грязные, такие бедные…"
Прижимала Александра к себе, и он слышал, как бешено колотится ее сердце.
В этот вечер он прошел мимо нищенки, не остановившись, не обернувшись. Он заметил лишь, что она тащила на себе инвалидную коляску, закрепленную на поясе.
На следующий день он вновь увидел ее. Она причесала свои волнистые седые волосы. Закрепила их с двух сторон заколками. Двумя девчачьими заколками, одна с розовым дельфинчиком, другая с голубым. Она сидела в инвалидной коляске, мирно сложив перед собой черные от грязи руки в разноцветных перчатках. Смотрела на прохожих, провожая их взглядом, буквально выворачивая им вслед голову, словно не хотела упустить ни капли зрелища. Умиротворенно улыбалась, подставив морщинистые щеки под случайные лучики солнца.
Он прошел мимо нее и почувствовал, что она очень внимательно его изучает.
На следующий день она снова была на месте, снова сидела на своей каталке, и он прошел мимо нее уже помедленнее. Старушка широко улыбнулась ему, и он успел улыбнуться на ходу в ответ.
На следующий день он подошел к ней. Заранее приготовил две монетки по пятьдесят пенсов, чтобы дать ей. Он хотел увидеть ее глаза. Это была идея фикс, преследующая его с утра: а вдруг у нее синие глаза? Большие синие глаза, прозрачные и глубокие, как чернила в чернильнице.
Он подошел поближе. Остановился на некотором расстоянии. Молча кивнул.
Она, улыбаясь, смотрела на него. Просто молча смотрела.
Он подошел еще ближе, бросил монетки ей на колени, прицелившись поточнее. Она опустила глаза на монетки, взяла их темными пальцами с обломанными ногтями, положила в маленькую коробочку, которую прятала под правой рукой, и вновь посмотрела на него.
Александр отступил на шаг.
У нее были большие синие глаза. Как два глубоких горных озера с картинки в учебнике географии.
- Ты меня боишься, милай?
Она хотела сказать "милый", но произносила "милай", как продавец из газетного киоска возле дома.
- Немножко…
Он не хотел ей врать. Хорохориться, притворяться.
- А ведь я тебе не сделала ничего плохого, милай…
- Да я знаю…
- Но тем не менее я внушаю тебе страх… Потому что я плохо одета…
В ее синих глазах плескалась насмешка. Она достала немного табака из другой коробочки, металлической, которая тоже была где-то под рукой, и стала скручивать себе сигарету.
- А ты не куришь, милай?
Она провела языком по бумажке, не спуская с него глаз.
Глаза у нее и впрямь были синие, но какие-то выцветшие. Как потертые джинсы. Явно они долго служили хозяйке и многое повидали.
- А ты влюблен в кого-нибудь, милай?
Он покраснел.
- Ты уже взрослый. В этом возрасте пора иметь подружку… Как ее зовут?
- А твоя мама с ней знакома?
- Мамы нет.
- Она уехала?
- Она умерла.
Получилось! Он сказал это, смог выговорить. В первый раз. Ему хотелось заорать. Наконец он сказал это!
- Ну прости меня, милай.
- Не за что. Вы же не знали, вот и все.
- Она долго болела?
- Нет…
- А! Несчастный случай, да?
- Что-то вроде…
- Не хочешь говорить об этом?
- Не сейчас.
- Может, еще придешь со мной поболтать…
- У нее тоже были синие глаза…
- Она была несчастная или счастливая?
- Не знаю…
- А… ты не знаешь.
- Думаю, скорее несчастная…
Он порылся в кармане в надежде найти еще мелочь. Нашел еще монетку в пятьдесят пенсов и протянул ей. Она отказалась.
- Нет, милай, оставь себе… Мне приятно было с тобой поболтать.
- А что вы будете есть?
- Не волнуйся, разберусь, милай.
- Ну тогда пока!
- Пока, милай…
Он ушел. Шел, выпрямившись, как палка. Хотел любой ценой казаться выше. Ладно, он не сыграл в свою идиотскую игру, он не сказал ей "прощай", когда уходил, он сказал "пока", но он не хотел прежде всего, чтобы она возомнила себе, что он будет каждый день приходить с ней поболтать. Хорошенького понемножку. Да, он поговорил с ней, но он ничего такого особенного не рассказал. Только то, что его мать умерла. Не важно, что он говорил с ней в первый раз и что ему захотелось плакать, нет ничего стыдного в том, что тебе хочется плакать оттого, что умерла твоя мать. Это святое, повод что надо.
И поскольку он спиной чувствовал взгляд старушки, он обернулся и махнул ей рукой. Должно же у нее быть имя, подумал он перед тем, как влезть в автобус. Должно же у нее быть имя. Он прошел мимо кондуктора, не показав проездной. Ему сделали замечание, он извинился.
Кондуктор не шутил.
А ему, когда он заносил ногу на подножку автобуса, вдруг стало очень, очень страшно, что он больше никогда не увидит ее.
Зоэ бросила на кровать портфель и включила компьютер.
Два письма. От Гаэтана.
Дю Геклен ринулся к ее ногам. Она схватила его за голову, почесала между глазами, погладила всю голову, причитая: "Да-да, я знаю, мой черненький, мой страшненький, я знаю, что ты скучал, но видишь вот, Гаэтан мне пишет письма, и я не могу тобой заниматься… А мама еще не вернулась? Она вот-вот придет, не волнуйся!"
Дю Геклен слушал, прикрыв глаза, песню Зоэ, и в такт качал головой, а когда она оставила его в покое, растянулся возле стола и вытянул лапы, словно наработался на день вперед.
Зоэ скинула пальто и шарф, перешагнула через Дю Геклена и села за компьютер. Сейчас - читать его письма. Медленно, подробно. Не торопясь. Это было ее любовное свидание - каждый день, когда она возвращалась из лицея.
Гаэтан с начала учебного года жил в Нормандии. В городе Мон-Сент-Эньян, в маленьком домике, который дедушка с бабушкой отдали в пользование его матери. Его отправили во второй, предпоследний, класс частной школы. У него не было друзей. Не с кем было попить кофе по возвращении из школы. Он не вписался ни в какую компанию. Не ходил на вечеринки. Не зарегистрировался на Фейсбуке. И, вероятно, сменил фамилию.
"Я теперь даже не знаю, как меня зовут. Чесслово, когда в школе учитель делает перекличку, я всегда торможу, пока не пойму, что Манжен-Дюпюи - это я и есть!"
Зоэ в конце концов стала задумываться, а правильно ли было, что он поменял фамилию. Потому что о его отце, конечно, много писали в газетах, но к концу недели все уже обсуждали другую, не менее ужасную историю.
Но бабушка с дедушкой очень настаивали на смене фамилии. И Гаэтан стал Манжен-Дюпюи. В честь фамильного банка.
В голове у Зоэ Гаэтан никак не увязывался с убийцей тети Ирис. Гаэтан был Гаэтан, ее возлюбленный, тот, кто надувал воздушные шарики в ее сердце. Каждый вечер она записывала в дневник: "Я танцую в лучах солнца, я танцую в лучах солнца, жизнь прекрасна, как блюдо со спагетти!"
Она скотчем приклеила фотографию Гаэтана к ночнику, со стороны компьютера, и читала его письма, поглядывая на фотку. Туда-сюда, туда-сюда. Получался такой мультфильм.
Иногда ей казалось, что он грустит, иногда он выглядел веселым. Иногда он улыбался.
Открылось первое письмо.
"Зоэ, у мамы в постели какой-то чувак… Я пришел из лицея в пять часов, а она в постели с чуваком! Она услышала шум в прихожей и закричала: "Не заходите, я не одна!" Я дико расстроился. Сидел внизу, как дурак. Домитиль вечно нет дома. Интересно, что она там мутит? А Шарль-Анри вкалывает с утра до ночи. Я ни разу не видел этого типа, только его вонючие кроссовки при входе и кожаную куртку на диване. И дома теперь шмонит куревом. Не могу больше. Пропади все пропадом!"
На этом первое письмо заканчивалось. Некоторое время спустя он отослал второе:
"Не нравится он мне. Заранее не нравится. Лысый, очкастый, ну да, он высокого роста и прикинут неплохо, в принципе довольно симпатичный, не злой - но все равно он мне не нравится. Я ужас как волнуюсь за маму, а она злится на меня и орет что-то типа: "Я не должна перед тобой отчитываться!" Вот уж фигушки! Она должна передо мной отчитываться. Как я зол! Ведет себя как пятнадцатилетняя соплячка. Ты знаешь, где она подцепила Лысого? На сайте знакомств! Он ее моложе лет на пять как минимум. Ненавижу его. Никогда к этому не привыкну, клянусь, никогда!"