Надо мной витал призрак бездомности. А у Суркиса была однокомнатная большая квартира на Бессарабке. Там до войны счастливо жила его семья. Оттуда он без задней мысли добровольцем ушел на фронт. А дети и жена погибли.
Ефим Наумович заявил мне прямо:
- Моя мечта - вновь заполнить стены детскими голосами и женским смехом.
И вот, дорогие друзья, данное мгновение и повлияло на мою дальнейшую судьбу.
Суть в том, что я имела очень привлекательную внешность. Со временем некоторые даже мне говорили, что я вылитая артистка Элина Быстрицкая. Сходство несомненное.
Но дело не в этом.
Мне было чрезвычайно обидно, что ситуация не позволяла мне вполне раскрыть свою женскую сущность. В условиях отсутствия удобств, тепла, хорошего питания, в углу, который мы с мамой снимали, я часто болела. Мои волосы тускнели на глазах, фигура теряла четкость, а неполноценный сон на топчане не давал успокоения. К тому же я носила неказистую одежду, хоть и старалась украсить ее воротничками и манжетами.
Романтическая увлеченность Виктором Павловичем затмила мне мои мысли и оставила сознания ровно настолько, чтобы думать лишь о любви к нему, тем более первой. Но страшные предположения, витавшие вокруг, буквально загоняли меня в угол и заставляли вновь и вновь возвращаться к дням эвакуации, принесшим столько лишений.
Конечно, проблема дальнейшей судьбы еврейского народа, составной частью которого я являлась по рождению, меня будоражила. Но и с этой стороны тоже получалось, что хоть отпущенное до новых испытаний время я могла бы прожить приятно и достойно рядом с надежным человеком. Как бы там ни было.
Я рассказала о Суркисе маме. Она обрадовалась: дальше и мечтать не надо. Выразила уверенность, что наконец обретет свой неотъемлемый угол рядом с родной дочерью.
В течение трех дней я ответила Ефиму Наумовичу согласием.
Тогда же в техникуме я нарочно встретила выздоровевшего Виктора Павловича и сказала, что между нами все закончено до капли. Он требовал объяснений, но я намекнула, что объяснять нечего. Любовь прошла, как дым.
В это же время я поняла, что беременна. Так как с Суркисом близкие отношения еще не наступили, а я твердо приняла решение о замужестве, нужно было спешить: или подпольный опасный аборт, или известно что. Я выбрала и переехала с малозначительными вещами, которые составляли все мое имущество, к Ефиму Наумовичу. То есть, просто говоря, к Фиме. Мама, по моему совету, пока осталась на прежнем месте, чтобы я спокойно огляделась без лишних глаз.
Меня подстерегла полная неожиданность. Каждый день был на счету, а у Фимы ничего не получалось. Не получалось и не получалось. До такой степени, что он однажды заплакал. Я тоже заплакала, так как теряла надежду на свое будущее с ним. Но, к счастью, Фима любил выпить, и это решило проблему в том смысле, что наутро он ничего не помнил. А я его убедила, что ночью произошла-таки близость и наконец-то мы в полном смысле муж и жена. Фима сильно обрадовался и приободрился, но, в общем, без всяких оснований на перспективу.
Мы расписались. Из сберкассы я по обычаю того времени ушла, чтобы не разводить семейственность, и продолжала учиться в техникуме. Я перешла на дневное отделение и к тому же старательно занималась домашним хозяйством, так как готовилась стать матерью.
Я слушала лекции Виктора Павловича и думала только о предмете изучения.
Мое положение беременности становилось явным. Как-то Куценко выбрал момент и спросил, какой у меня срок. Я ответила, что это его не касается.
Он как будто в шутку сказал:
- Ну что ж, посмотрим, когда ребеночек выйдет на свет.
Время шло, тревожные еврейские слухи не затихали. К ним прибавилось еще мое личное опасение: возможное неопровержимое сходство ребенка с Куценко. В ужасные минуты хотелось, чтобы высылка состоялась как можно скорее, до рождения младенца.
Вот в какой удушающей атмосфере я оказалась. Личное совпало с общественным и не давало вздохнуть. Но дело не в этом.
Появилась проблема с моей мамой. Я как дочь желала ей исключительно лучшего, но у нее был характер. А квартира у нас с Фимой являлась однокомнатной, конечно, плюс кухня. Правда, потолки высокие - под четыре метра, но это в высоту, а ширина здесь ни при чем. Тем не менее площадь казалась приличной. Только смотря для чего.
Мама переехала к нам. Из личного имущества у нее было пресловутое зеркало из Остра, тем более с трещиной. Зеркало при попустительстве Фимы мама с заявлением насчет ценности семейной истории закрепила в прихожей.
Ну да.
Мама любила готовить разные блюда и сильно увлекалась чесноком. Запах распространялся на весь дом за дверью. В сложившихся обстоятельствах я ей сделала мягкое замечание, что чеснока можно класть поменьше, с намеком, что соседи шутят насчет особенностей евреев. Мама обиделась и спросила у Фимы, как он думает, я права или нет.
Фима как муж был на моей стороне, но уклончиво:
- Мне нравится. Покойная жена тоже увлекалась чесноком. И по вкусовым качествам, и для здоровья. Но сейчас надо быть осторожнее, особенно в мелочах.
А я в таком состоянии, что каждая мелочь мне была поперек сердца.
Мои отношения с матерью послужили примером того, как может быть в жизни. От любви до ненависти один шаг. Что бы она ни делала, она делала назло. Предложила разгородить комнату при помощи шифоньера, а ведь могла поставить себе спальное место на кухне. Фима пошел на поводу и отгородил ей достаточное пространство. Только шифоньер до потолка не доставал, и изоляции не получилось. И вся наша супружеская жизнь с Фимой шла у нее на слуху. Правда, это мне оказалось даже полезным. Никаких особенных чувств у меня к Фиме не образовалось, и, так как он сам по себе инициативы в определенном смысле не проявлял, присутствие мамы за шкафом роли, по сути, не играло. Но я за принцип.
Потом. Фима любил дарить подарки. Он покупал мне красивую одежду и обувь, а также недорогие украшения для поднятия настроения. И чтобы не обидеть маму невниманием, заодно ей кое-что. А деньги не резиновые. Работал он один. Мама так радовалась всякому сюрпризу, так с ним носилась в разные стороны, что провоцировала Фиму на еще большее. Дошло до того, что муж мне не принесет ничего, а маме то платок, то чулки, то новую кастрюлю.
В доме располагался подвал, в котором часть жильцов с незапамятных времен имела конурки для хозяйственных нужд. Туда сносили соленья, варенья, ненужное тряпье и хлам на всякий случай. Было подобное отделение и у нас. Когда мама только переселилась, она выразила желание навести там порядок и в будущем распоряжаться по-своему. Фима ей вручил ключ от замка и горячо одобрил намерение.
И вот мама направилась.
А там вещи покойной жены, детские игрушки, одежка. Все в пыли, в мышах и прочее.
Я жду-жду, жду-жду, мамы нет. Я пошла туда. Мама лежит без видимых чувств на каком-то мешке с тряпьем. Я ее тормошу и даже бью по щекам, чтобы она очнулась.
Она открывает глаза и говорит:
- Прости, доченька. Я тебя заставила выйти за Фиму. А у него такое прошлое, что тебе камнем повиснет на шею.
И плачет.
Я в недоумении отвечаю:
- Вставай, пошли домой. Поговорим в нормальных условиях.
Вернулись.
Я ей говорю:
- Что за глупости! О каком заставлении ты говоришь? У нас с Фимой взаимная симпатия. Ну, пускай не любовь до гроба, но тоже немало. А что касается тебя, дорогая мама, раз уж на то пошло, ты здесь вообще с боку припека. Ты бы поменьше прислушивалась по ночам, так, может, и толку было бы больше.
Мама ответила в штыки:
- О чем ты говоришь? Как тебе не стыдно! Я так крепко сплю, что ничего вообще не слышу. А не то что. И если хочешь знать, я тоже считать умею. У меня свои приметы, материнские. У тебя какой срок? На самом деле какой, а не какой ты Фиме втолковываешь? От матери ничего не уйдет. Так и усвой. Мы б с тобой ребеночка сами на ноги подняли. Без несчастного Фимы и его квартиры с подвальчиком. Тут и моя вина есть. Я тебя подтолкнула, не разъяснила, как будет трудно жить с нелюбимым. И за это прошу прощения.
У меня в мозгу пробежала мысль, что мама права и ее вина несомненная. Могла бы и предупредить. Но в целом - идти на уступки не в моей натуре. И кроме того, жизнь есть жизнь, и если она к своим годам этого не поняла, то что говорить.
Обстановка сильно усугубилась.
На общем фоне мое раздражение нарастало. Встал вопрос ребром - или мама, или я.
А время тем не менее продолжалось стремительно. Я взяла академотпуск в техникуме, чтобы готовиться к родам.
Фима продолжал быть на работе на отличном счету, но его личное поведение становилось все более тяжелым. И основной параметр - алкоголь. Он этого стеснялся и для подобных мероприятий старался уходить из дома. У него нашелся друг-собутыльник Яшковец Леонид Петрович.
Не могу не заметить, что Яшковец нигде не работал по трудовой книжке, а считал себя художником на вольных началах. Его художество заключалось в рисовании сомнительных афишек для кинотеатров, и в первую очередь для кинотеатра имени Чапаева. Для хулиганства он на плакатах изображал женщин, слишком похожих на меня, а не на артисток, которые на самом деле играли. Я знаю, что он меня обожал, потому что поклонялся красоте как таковой. Это Фиме нравилось и льстило его мужскому самолюбию.
Что касается мамы, то она чуяла нехорошее. Несколько раз ездила в Остер с целью обосноваться там отдельно при ком-нибудь из родственников или знакомых.
Она говорила так:
- Вот родишь, я ребенка понянчу, и в Остер. Тянет. Что поделаешь. Ты не обидишься, Майечка?
- Конечно, не обижусь. Лишь бы тебе, мама, было хорошо.
Да, нелегко.
Но дело не в этом.
Фимино внимание проходило сквозь пальцы, как песок. Ни мне удовольствия, ни ему. И подарки закончились в конкуренции с проклятой водкой.
Мое взросление и становление как личности пришлось на трудную пору. Получилось так, что решать свою жизнь мне пришлось самой. Без совета, без поддержки.
Однажды, уже прямо перед родами, Фима пришел очень поздно, в темноте, и начал плакать, что не может забыть свою прежнюю семью и деток, что ему хочется о них порассуждать, а я никогда ему не предлагала. Что я бесчувственная женщина, что мне на Бессарабке солеными огурцами торговать, а не готовиться к рождению нового человека.
Я ответила Фиме за соленые огурцы сполна. И про его внешнее поведение, и про его скрытые недостатки. А в заключение припечатала, что, боюсь, его ребенку будет стыдно видеть каждую минуту подобного папу.
Внутренне я не кривила душой, потому что не тот отец, кто зачал, а тот, который растит.
Фима взял мои замечания на учет и две недели не пил. А в день, когда я родила сына - Мишеньку, явился в роддом пьяный, и не один, а с Яшковцом. И без цветов, и без ничего. Какой же стыд перед врачами, нянечками и соседками по палате!
А все-таки сердце просило настоящей большой любви. Но силы отбирались ребенком, моим дорогим Мишенькой.
Год прошел в детских криках, поносах, в постоянных заботах о том, чтобы хоть минутку поспать. Мама помогала в меру сил. Но родную мать младенцу никто не заменит, хоть с молоком у меня получилась заминка, и малыша вскармливали подручными средствами.
Обстановка вокруг практически не менялась, а я научилась отвлекаться и от мамы, и от Фимы. Но главное, будучи поглощенной заботами о ребенке, я совершенно упустила из виду политические обстоятельства. Так как я официально находилась в положении кормящей матери, то считала, что, во всяком случае, закон на моей стороне и лично мне бояться нечего. Эту мысль подал мне дядя Лазарь во время одного из своих визитов. Он повторил достоверные сведения из высших кругов, что советская власть не фашисты все-таки и высылать будут с разбором.
Надо сказать, что дядя Лазарь оказался лучше, чем я про него думала. Он, когда общался в обществе без влияния своей жены Хаси Товиевны, становился другим: часто на кухне мы пили с ним чай, и он утешал меня по разным поводам. Мама радовалась на него и вздыхала, вспоминая их трудное детство.
Но вот как-то к нам наведалась разом с дядей Лазарем и Хася. Она и раньше видела Мишеньку, конечно, но тут он подрос, почти годик. Хася возилась с ребенком и, между прочим, обратила внимание, что у него лицо, не похожее ни на меня, ни на Фиму.
- Фаня, в кого твой внук?
Мама растерялась, но ответила в меру сил остроумно:
- Хасенька, ты лучше подумай, в кого твой сын Мотечка. Жадный и языкатый.
Хася не смутилась:
- Не жадный, а бережливый. И вообще. Я не про характер, а про внешность. Ты моего ребенка не трогай, такого сына поискать.
Потом свернули на постороннее, потом пришел выпивший Фима, потом случился маленький скандал на этой почве, и дело замяли.
Но от моего внимания не ускользнуло то, что мама посматривала на меня с большим опасением и даже печалью.
Сейчас много бразильских и других сериалов, и у всех есть знания, как бывает в жизни. Но тогда у меня были только я и мой сын Мишенька.
После мучительных размышлений я сказала маме:
- Если ты проговоришься когда-нибудь, кому-нибудь, что Мишенька не сын Фимы, - я тебя убью.
Мама отшатнулась от меня, как будто я уже в тот момент привела свое условие в действие. И через несколько дней заявила, что уезжает в Остер к дальним родственникам. Там ей подыскали работу в детских яслях нянечкой, и на свежем родном воздухе ей будет лучше.
Я, в свою очередь, вздохнула с облегчением. У мамы было слабое здоровье и астматические проявления. Может, что и серьезнее. Вплоть до ношения туберкулезной палочки Коха. Кто тогда проверялся, а ребенку лишний риск.
Впрочем, мама возложила тем самым на меня все заботы о Мишеньке, домашнем хозяйстве и прочее.
Но дело не в этом.
После отъезда мамы в доме стало намного просторнее и светлее. Шифоньер раньше перекрывал боком часть окна, теперь дядя Лазарь передвинул его на нормальное место; мамин топчан поставили на кухне; к тому же Фима принес детскую кроватку, и Мишенька смог свободно развиваться на своем месте, а не постоянно в колясочке или у меня под боком. Мамино пресловутое треснувшее зеркало вынесли в подвал. На его место ничего не повесили, так как на покупку приличного не было средств, а я не хотела заводить новую дрянь.
Пришло время возобновлять учебу в техникуме. О дневном отделении не могло быть и речи, так как Фиму перевели на другую должность со значительным понижением оклада.
Мишеньку отдали в ясли. Фима воспользовался старыми связями и устроил меня секретарем-машинисткой на обувную фабрику в Дарнице с прицелом перевода на вечерний. Я быстро научилась печатать на машинке и стала незаменимой по всем вопросам.
И все было бы хорошо, кроме Фиминого поведения, естественно. Он систематически приставал ко мне с разговорами о своей погибшей семье. Пытал, понимаю ли я его.
Я сначала отвечала, что понимаю и разделяю его неизбывное горе. Но, так как он после подобных ответов лишь сильнее развивал тему смерти, я постепенно перестала реагировать.
В конце концов он довел меня, и я сказала:
- Знаешь, Фимочка, штамп в паспорте - не приговор. Имей в виду. Сейчас трудное время, но я за тебя держаться не буду. Я тут прописана. Я мать. А ты пьяница и больше никто. Тебя скоро выгонят с работы, и будешь тунеядец.
В результате Фима перебрался спать на кухню. Я встретила это проявление с большим облегчением, хоть и без надежды.
Как я уже говорила, природа берет свое. Мне хотелось настоящей взаимной любви. И тут я обратила взгляд непосредственно на своего начальника - главного инженера фабрики Шуляка Мирослава Антоновича. Он не оказывал мне излишнего внимания. Всегда строгий, подтянутый. Очень интересный мужчина. И молодой.
Конечно, то, что он мой руководитель, меня смущало. Я пресекала свое нарождающееся чувство. Но. Каждый день находясь в близости, двое людей разного пола неизбежно попадают во власть определенных мыслей.
На день Восьмое марта было общее собрание со всеми сотрудниками, особенно женским составом, а потом в узком руководящем кругу в фабричной столовой. Тогда я поняла, что между мной и Мирославом что-то будет.
Миша в раннем детстве рос болезненным ребенком - сказывалось мое напряженное состояние во время беременности. Мне было трудно и неудобно брать больничный лист часто, как того требовали объективные обстоятельства. Я сильно переживала за Мишеньку. К тому же Фима абсолютно устранился от мальчика, и все валилось на мои плечи.
Фима дошел до того, что придумал следующее:
- Мишенька ни в чем не виноват. Но я никак не могу его полюбить. Мне кажется, что он живет вместо моих тех деток. А им же тоже хочется.
С такими мыслями далеко не уедешь. Ребенок растет, а в доме подобный человек. Под воздействием паров алкоголя он может в любой момент отравить существование ребенка. И если развестись, куда девать Фиму? Где ему жить? Я даже молила Бога, чтобы ему встретилась другая женщина со своей жилплощадью и взяла к себе.
Но дело не в этом.
И в такой момент случилась приятная неожиданность. От мамы из Остра пришло письмо, что она выходит замуж. Причем за хорошего человека с частью дома. По имени Мельник Гиля. Мама писала, что я его должна помнить, так как он жил неподалеку от нас еще до войны. Я его вспомнила. Маме было на момент ее нового замужества сорок пять лет.
Гилина семья погибла в оккупации, и они с мамой сошлись за милую душу. По роду занятий Гиля был заготовитель кожи и дома находился редко, в основном ездил по селам. Обеспеченный. Но мама намечала продолжать работать, чтобы, как она написала, отложить кое-что на черный день независимо от Гилиных денег.
Такой оборот натолкнул меня на мысль о том, что Мишеньку можно было бы отправить в Остер, к бабушке. Там свежие молочные продукты, мясо и так далее.
В ближайшее воскресенье я с Мишенькой направилась в Остер.
Конечно, мое бедное, но счастливое детство встало перед моим внутренним взором. И речка Остерка, и ракушки на травянистом берегу. Мишенька удивлялся, какие маленькие дома, показывал ручкой и произносил: "Маиньки, маиньки". Очень умный ребенок, хоть ему тогда было чуть больше двух лет. Он рано начал говорить вслух, членораздельно.
Гиля произвел на меня хорошее первое впечатление. Сдержанный, скромный, аккуратный. Мама даже помолодела рядом с ним. Любовь не любовь, а женщина должна быть с мужчиной.
Состоялся серьезный разговор. Я намекнула маме про Мишеньку. Она приняла решение взять его на временное воспитание. Надо сказать, Гиля как сразу взял мальчика на руки, так и не спускал до самого моего отъезда.
Я оставила Мишеньку и чемодан с его вещами у них.
Теперь, когда я временно устроила сына, настал период личного второго рождения.