Утерянный рай - Александр Лапин 16 стр.


Пересадки приходится ждать долго. Скопилось порядочно народу. Наконец подходит, позванивая и гремя тормозами, коричнево-желтый трамвай. Истомившиеся люди кидаются, отпихивая друг друга локтями, к двери, крича, толкаясь и ругаясь, заполняют салон.

Дубравин же отходит в сторону.

И откуда он чего набрался? Но ему кажется, что такая посадка унижает его человеческое достоинство. "Сяду в следующий!" – решает он про себя.

Но сесть ему удается только в третий трамвай.

На занятия при таком раскладе он, как водится, опаздывает. Так как пара по электротехнике уже началась, решает отсидеться пока в общежитии у ребят.

Общежитие, как и само училище, новенькое. Строили его быстро. К первому сентября. И естественно, сначала размахнулись по полной программе. Заложили спортзал, актовый зал и даже, невиданное дело, бассейн! Но, как обычно, то ли денег не хватило, то ли ума. Сделали только учебный корпус да общагу. Вместо бассейна оказался зарастающий травой-лебедой котлован с фундаментом из серого бетона с сиротливо торчащими ржавыми прутьями арматуры в руку толщиной. Не был достроен и производственный корпус.

В общежитии пахнет краской и хлоркой. Оно новенькое, но порядки в нем, уж бог весть когда и каким образом, сложились старые. Так же орет комендантша, так же бдительно стоят на страже нравственности бабульки-вахтерши. Естественно, не работает буфет, не хватает мебели.

В комнате, куда мимо вахтерши, бабушки – божьего одуванчика, проник Дубравин, уже двое опоздавших – Армен Мусаэлян и Витька Палахов. Сидя на кровати, они перебрасываются в картишки. Армен, плотный, густо заросший черной щетиной, с волосатыми руками и густыми бровями армянин, раздает. Витька Палахов, беленький, крепкий, как гриб боровичок, голубоглазый блондин, внимательно наблюдает за арменовскими манипуляциями с королями и тузами. Увидев Дубравина, Мусаэлян здоровается и говорит:

– Садись с нами. Втроем веселей. Ты там на завуча не напоролся? Сегодня у них какой-то рейд по опозданиям. Вот мы и отсиживаемся.

– Садись, братан! – добавляет и Витька.

Дубравин равнодушен к картам. Считает это занятие бессмысленной тратой времени. "Но надо же как-то сходиться с людьми, – думает он сейчас. – Не будешь же вечно один. Тем более что Витька с Арменом не совсем такие, как другие. Более развитые, что ли".

И он присаживается на стул напротив кровати.

Мусаэлян сгребает колоду и заново раздает на троих. Играют по кругу.

– Ты чего такой кислый и ходишь неправильно? – спрашивает его Палахов, внимательно разглядывая свои козыри. – Из-за опоздания, что ли?

– Да нет! – отнекивается Дубравин. Ему ни с кем не хочется говорить о своей беде.

– Может, его тошнит, как и нас, от всей этой бодяги, – бросая козырь волосатой рукой, вступает в разговор Мусаэлян. – Так ты не горюй. Одно слово – ГПТУ. Знаешь, как расшифровывается? Господь послал тупых учиться. Здесь собрались все, кто никуда поступить не может и ни на что не способен. И преподы – один слив. Кого отовсюду гонят, те идут в профтехучилища. Деревня, аулы забили все…

Шурке неприятен этот разговор. Он ведь тоже из деревни. "А сами, если вы такие великие, что здесь делаете?"

– Ты, я вижу, как и мы, тоже здесь не по призванию? – иронизирует Витька Палахов, заглядывая Дубравину в карты.

– Мне, например, прописка алма-атинская нужна, – замечает Армен. – Без прописки на хорошую работу не берут. Вот пропишут в этой новой общаге, и можно бросить все к черту.

– А мне надо до армии перекантоваться, а то менты наседают. Посадим, мол, за тунеядство. А тут я вроде как учусь. По тебе видно, что ты тоже птица другого полета.

– Да, была история! – понимая, что этим разговором они его как бы приглашают в компанию и отказываться нет необходимости, соглашается Сашка. – Была драчка с чеченами. Пришлось ноги в руки и уносить сюда вместо военно-морского училища. Но уж на следующий год точно поступлю.

С первого дня занятий все училище быстро разбилось на группы. Ребята из сел, постоянно жившие в общежитии, – одна стая. Городские – другая. А вот такие, как Сашка Дубравин, не подпадали ни под одну категорию. Разве что случайных. Или залетных. Их интересы были не здесь. Каждый переживал свое положение по-своему.

– Пойду выгляну, – встает с кровати Мусаэлян. – Не кончился ли у этих придурков рейд по опозданиям?

Когда он выходит, в комнате наступает тишина. Как-то не говорится и не играется. "Что же делать теперь?" – этот вопрос снова во всей своей мучительной простоте и ясности встает перед Дубравиным. Сколько миллионов человек задавали его себе и давали человечеству свои ответы! И вот надо же, коснись он каждого из нас лично, и ответ приходится искать самому. В сумерках и закоулках своей души. "Как вернуть ее?" Мысли медленно и мучительно проворачиваются в его душе: "Поехать к ней! Немедленно! Сказать! Показать! А что показать? Что сказать? Уже все много раз сказано. Что я могу ей предложить? Пожениться? Так это смешно!" Он аж скрипит зубами от душевной боли.

Удар за ударом сыплются на него. Новая, взрослая жизнь началась совсем не так, как мечталось. Где оно, синее море? Где красивая форма, где кортик? Училище, правда, есть. Только форма в нем другая.

Трудно. Но он мало обращает на бытовуху внимания. Главное – их любовь. Эти две недели. Он жадно вспоминал их перед сном, на занятиях, в троллейбусе. Жил ею. Дышал. И все ему было нипочем. Пока он надеялся и верил. И вот это письмо.

"Как говорится, прямо под дых! Аж в зобу дыханье сперло!" – с усмешкой над самим собою хмыкает он.

Палахов, молча разглядывая карты, замечает эту усмешку.

– Че хмыкаешь?

– Да так. Письмо девушка прислала. Так тошно. Прощались, целовались. Я думал, ну, все – жизнь… А теперь все не так… Люблю – не люблю…

И Дубравин неожиданно для самого себя, да, наверное, и для Витьки, вдруг, ни с того ни с сего рассказывает свою историю этому совсем чужому для него белобрысому парню. Изливает всю накопившуюся тоску по дому, по друзьям, по любви…

– Да, братан, не сахар! – Видно, что его рассказ задел у Палахова какую-то свою больную струну. И куда только девалась вся его крутизна и приблатненность? – Но главное, братан, все живы, здоровы, а это значит, что все продолжается, – дрогнувшим голосом добавляет он.

Потом, сдвинув свои белесые брови, закуривает сигарету и исподлобья, блеснув голубыми, с зеленоватым оттенком глазами, начинает свой рассказ:

– Я любил ее еще со школы. Ну, знаешь, как это бывает. Ходили вместе в школу и из школы. Она была красивая. Знаешь, как мы любили друг друга? Теперешняя – тоже ничего. Но эта… Она была лучше всех…

Дубравин знает, что Витька любит прихвастнуть, соврать, и поэтому ждет, что он сейчас начнет рассказывать о своих победах, но, странное дело, неожиданно улавливает в голосе Палахова неподдельное волнение и искренность:

– Да, было времечко. Однажды на улице встретили ее какие-то ребята. По-видимому, они хотели заставить ее сдаться. Но она царапалась, кусалась. Тогда они толкнули ее под проходящий трамвай. Ей отрезало ноги. Я ходил к ней в больницу. Просил ее сказать, кто это сделал. У меня тогда был вальтер. Я бы их перестрелял. Она, увидев меня, отворачивалась и просила врача, чтобы меня не пускали… Знаешь… Я стоял перед нею на коленях, она меня била своими ладонями и кричала: "Уйди, уйди!". А мне казалось, что она меня гладит. Так я ее любил. Потом ее выписали. И она уже дома отравилась… Целый месяц я ходил как помешанный. Но ее уже не вернешь.

Сашка молча смотрит на Палахова и ошеломленно думает: "Врет, наверное, так не бывает. Чушь какая-то. Сочиняет".

– Я б их всех, гадов, перестрелял, если бы знал тогда, кто это сделал, а потом бы сам застрелился. Но только через год я узнал одного из них. Его забрали в армию. Вот я жду, когда он вернется…

"Чушь какая-то, – снова думает Сашка. – И зачем придумывает? Кричит с надрывом. Сам себя накручивает. Какие-то африканские страсти. Псих он, что ли?"

Палахов резко замолкает. С минуту сидит, тупо смотрит в окно. Потом неожиданно, ни с того ни с сего говорит:

– А тебе пистолет, случаем, не нужен?

– Пистолет? – опешивает Дубравин. – Какой?

– А вот такой. – Витька достает из сумки тяжелый, как кусок железа, самодельный наган. Все как положено. Барабан, ствол, курочек. Дубравин берет его в руки и чувствует, как удобно ложится в ладонь холодная рукоятка.

– Видишь, сделан как здорово. Под мелкокалиберный патрон. Вещь! Могу продать за двадцатку.

– А он стреляет? – опасливо спрашивает Саша.

– А ты как думал! Сам лично ездил в горы. Опробовал. Бьет, как зверь!

– Вещь хорошая, только денег нет, – отвечает Сашка.

– Ну, пришлют же тебе родители…

Пока на сцене не появился пистолет, Дубравин не особо верил Витьке. А тут… Может, у него и вальтер есть. Кто ж его знает… И вообще, чего только в этих городах ни бывает. Людка рассказывала, что к ней тоже приставали как-то. И острая тревога накатила в душу: "Господи, а как там Галка? Одна в городе. А может быть, у нее кто-то появился? Ведь у них там своя жизнь. Студенческая. Не чета тебе. Вот и прислала ответ. Правду ведь не скажешь сразу. Так, мол, и так. Полюбила другого…".

* * *

Вечером он долго маялся. Семейство сестры в большой комнате смотрело телевизор, а Дубравин ходил из угла в угол и шептал про себя, разглядывая ее маленькую фотографию: "Молчишь. Ты все молчишь. Смотришь, улыбаешься о чем-то своем. И молчишь. А я смотрю на твой портрет. И не могу наглядеться. И что же мне теперь делать? Что отвечать?"

Он присел за стол. Написал первую строчку: "Здравствуй, Галя!" Посчитал, что получилось как-то фальшиво. И отложил синий листок в сторону.

Опять заходил из угла в угол: "Эх, любовь, любовь. Больно-то как. Господи! Завыть, что ли?"

Встал у окна. По вечерней дождливой улице потоком текли машины. Свет фар преломлялся в стекле, которое окрашивало все в фантастическую радугу. Сами собою ни с того ни с сего потянулись слова:

По щеке тепло пролегла слеза.

С отраженьем твоим мы – глаза в глаза.

Ты скажи мне, портрет, поскорей ответь,

Что решать теперь, то ли плакать, то ль петь?!

"Галка! Галка! Мне бы увидеть снова тебя. Твои милые глаза, губы, руки. Только бы заглянуть в глаза. Они как звезды. И все решится. Все встанет на свои места. Ведь было нам вместе хорошо".

Он вспомнил рассказ Палахова: "Вот у него действительно все кончилось. А я-то чего раскис, расквасился? Витька прав! Пока мы живы, ничего не кончается. А в такой ситуации хуже нет – рыдать и умолять. Мало того, что тебя не любят, так еще тебе же надо унижаться, выпрашивать. Но бывает и хуже, как в том случае про трамвай… Как бы ни было тяжко, надо хоть достоинство свое блюсти. В конце концов, что я, тряпка, что ли?"

Он подошел к столу, снова достал листок синей почтовой бумаги:

"Здравствуй!

Может быть, мы с тобою больше не встретимся. Может, ты просто не захочешь меня видеть. Не знаю. Ничего не знаю. Все так сложно. Пусть эти строки останутся моим последним откровением. Я люблю тебя. И ты, конечно, знаешь об этом. И ты права, от частого употребления слова стираются, как каблуки от асфальта. Но когда эти слова пишут в последний раз, они приобретают новый смысл…".

IV

В перерыве в аудиторию пришла секретарша из деканата:

– Вас приглашает к себе Владимир Евгеньевич!

"Меня? Зачем? Проректор вызывает меня, первокурсника, к себе? Может, что-нибудь не так? Точно! Вчера в общежитии гуляли до утра. А я там староста этажа! Может, поэтому?" – думал Казаков.

– Петро, если будут отмечать явку, скажи, что меня в деканат вызвали.

Анатолий быстро собрал книги, конспекты со стола и помчался на административный этаж.

Там – красные ковровые дорожки. Тишина. Заглянул в приемную. Пожилая кудрявая женщина сидит на телефоне. Кивнула – проходи. Зашел, присел на краешек стула. Сидел настороженно. Думал: зачем вызывали? На столике в приемной загорелся красный огонек. Седовласая секретарша попыталась его успокоить, улыбнулась вставными молодыми, фарфоровыми зубами, не гармонирующими со старым лицом.

– Заходи!

Зашел, внутренне напрягшись. От волнения даже ладони вспотели.

В просторном кабинете сидели двое. Проректор по воспитательной работе – молодой, худощавый, с бородой. Весь из себя манерный. И молодой мужчина с седыми висками. Слегка лысеющий, коротко остриженный, спортивный.

– Присаживайтесь! – на "здравствуйте" Казакова кивнул проректор. И, повернувшись в сторону незнакомца, сказал: – Студент первого курса, отличник. Староста группы Анатолий Казаков. А это наш куратор от Комитета государственной безопасности Евгений Борисович Маслов. У меня лекция. Я вас оставлю. Побеседуйте.

Казаков весь похолодел. Как-то доселе круг его интересов не совпадал с КГБ. Он даже в детстве никогда не хотел стать разведчиком. Поэтому сейчас с интересом и одновременно с опаской изучал мужчину. На вид лет сорок, одет в типичный костюм клерка. С виду похож на преподавателя. Ничего необычного, запоминающегося, кроме седины.

– Как дела, Анатолий Николаевич? Как учеба? – начал с дежурного вопроса куратор от комитета.

– Да ничего, хорошо!

– Как ваши родители? Что пишут из вашего Жемчужного? Как там урожай? Ваши друзья тоже учатся? Вы общаетесь?

"Все знает. Знает, откуда я!" – Анатолий гордо отбросил челку назад и стал отвечать. Собеседник, невнимательно выслушав, задал новый вопрос:

– Каким спортом занимаетесь?

Анатолий отвечал на вопросы, а сам видел, что эти ответы заранее известны кагебешнику. Наконец тот перешел к делу:

– Мы к вам уже достаточно давно приглядываемся. И у нас сложилось, в общем-то, хорошее впечатление. Вы сами, без чьей-либо помощи или протекции, поступили в этот престижный столичный вуз, что для человека из глубинки очень даже непросто. Хорошо учитесь. Активист-общественник. Занимаетесь спортом. Поэтому мы решили к вам обратиться за помощью. Эта помощь для вас необременительна. В следующем году на Олимпийские игры в Москву приедет много гостей. В том числе и из зарубежных стран. Люди абсолютно разные. Естественно, что западные спецслужбы тоже готовятся к нашей Олимпиаде. Есть сведения, что, например, американское ЦРУ, западногерманская разведка готовят ряд провокаций против нашей страны. От них приедут профессиональные шпионы и мастера идеологических диверсий. Наша задача – им противостоять. Но, естественно, мы можем им противостоять только в одном случае: если советские граждане будут поддерживать нас, помогать нам в борьбе с этими диверсантами…

"Ох и стелет мягко! Так что же ему все-таки нужно от меня?" – думал в это время Казаков, вспоминая свой приезд…

…Москва его тогда ошеломила. Когда он только сошел с поезда на Казанском вокзале, его потрясла панорама столицы. Здесь все было огромным: площадь, вокзалы. Толпы спешащих куда-то людей. Ощущение живости и бодрости. Суета сует.

Толик Казаков по характеру подвижный и живой. И то, что других провинциалов в Москве раздражало и пугало, его, наоборот, страшно вдохновляло. Он был молод, энергичен, свеж. Ему легко давалась жизнь в общежитии с несколькими людьми в одной комнате. Он быстро находил общий язык и с начальством, и с преподавателями. Его не раздражала давка в автобусах и троллейбусах. Он даже не ругался, стоя в очереди за пивом. В общем, Анатолий Казаков, с тех пор как покинул родной поселок Жемчужное, без труда, быстро и незаметно для себя и окружающих вписался в новую среду.

И еще он страшно гордился тем, что сумел пробиться в Москву. Один из их класса.

Осенью их всех, как обычно, отправили на картошку. И там он тоже зарекомендовал себя неплохо. Да и какой труд может напугать человека, выросшего в деревне, привыкшего и траву косить, и навоз выгребать по полной программе! А спорт? Основательная закалка, полученная им еще в команде "Лотос", давала о себе знать. Он и бегал, и прыгал, как конь.

И сейчас ему польстило то, что за помощью обратились именно к нему. "Значит, заметили. Заметная я фигура на курсе. Не к кому-то обратились, а ко мне!" Сердце его мгновенно переполнилось гордостью. Но он понимал, что сразу соглашаться не следует.

– Можно мне пару дней подумать?

– Хорошо, подумайте, – ответил ему Маслов и шумно вдохнул воздух носом. – Когда надумаете, позвоните вот по этому телефону.

В общем-то, он уже все решил. Но держал паузу два дня. "А что, собственно, изменится в моей жизни, если я буду с ними сотрудничать? Да ничего! Тем более что дело касается будущих, в следующем году Олимпийских игр в Москве. Все равно по факультету ходят слухи, что нам придется на них работать, обслуживать эти игры. Какая разница, что так, что этак мы будем официантами, разнорабочими, контролерами и так далее. С другой стороны, связь с такой могущественной организацией в жизни не помешает. Ведь не зря этот Маслов намекнул, что они имеют возможности самые разнообразные. В общем, звоню". Но только он собирался набрать заветный телефонный номер, как другая мысль остановила его: "Не очень-то это и красиво получается. Доносить на кого-то потихоньку". Вспомнилось, как отец и дед отзывались о чекистах… "И вообще. Хотя, с другой стороны, времена переменились! Или не переменились? Вдруг кто-то узнает? И что тогда? Как ты будешь выглядеть в глазах товарищей, друзей?

Но с другой стороны, тот же дед с такой гордостью, с блеском в глазах рассказывал, как он служил в охране у царя. Он служил империи. Могучему государству…"

На третий день Казаков позвонил. Трубку на том конце провода мгновенно поднял незнакомый человек:

– Маслов? Сейчас позову!

Через секунду Анатолий услышал знакомый, с хрипотцой голос Евгения Борисовича:

– А, мой молодой друг! Давайте не будем обсуждать наши дела по телефону. Мы можем с вами встретиться? Ну, хотя бы завтра. А вот где? В институте? Нет, в институте не надо! Я завтра буду в гостинице "Москва". И в шестнадцать ноль-ноль давайте встретимся там. Я буду ждать вас на входе.

Действительно, когда Анатолий пришел к парадному входу гостиницы "Москва", Маслов уже ждал его. Они быстро поздоровались, и кагебешник повел его мимо швейцара в холл к лифту. Пока лифт поднимался на шестой этаж, Анатолий в уме проговаривал, прокручивал свой будущий разговор с куратором их факультета.

Они зашли в пустой номер, который Маслов открыл своим собственным ключом. Присели у стола. Номер был небольшой, одноместный, типичный. Узкая кровать, стол, пара стульев. Хотя снаружи гостиница выглядела помпезно, удивляла простота и даже советская примитивность внутри.

– Ну, что решили, Анатолий Николаевич? – спросил Маслов после обычных традиционных расспросов о здоровье, о доме.

– Да, я готов помочь комитету в этой работе, – заранее заготовленной фразой ответил ему Казаков.

– Вот и хорошо! Вот и хорошо! – как-то сам для себя сказал Маслов. – Тогда нам надо как-то оформить наши отношения.

Назад Дальше