"Господи, и что я несу?! Какая милиция? А впрочем, что делать? Надо поддержать авторитет. И что за ребенок упрямый. Ну, точно как мой Вовка. Хоть бы покаялся. Сказал бы, что больше не будет. И пошел бы. Вместе с этой… Ольгой Владимировной, мать ее так. И урок идет".
– Ну что, отвечай мне. Будешь еще срывать уроки? Выводить из себя учителя, что молчишь? Будешь?
Ольга Владимировна:
– Ну, давай! Надо сказать: "Не буду!". Видите, какой он, Александр Дмитриевич! Упрямый, молчит!
Шурка: "Надо, наверное, сказать: "Не буду!". Но откуда я знаю, буду я еще роботом или нет? Скажу, а потом не сдержу слова. Лучше промолчу".
– А?! Так ты еще и упорствуешь! Я думал, у тебя это случайно вышло. А ты, оказывается, все это злонамеренно устроил. Ну, тогда смотри у меня! Ольга Владимировна, оставьте его после уроков. И вызовите его родителей. Пусть они ему покажут!!!
Действие третье. Два часа дня. Учительская.
Мать: "Затюкают они мне парня. К телятам – и то подход нужен, а тут дети. А эти, что они понимают? Хотя как им скажешь, еще больше будут клевать малышку. Особенно эта дура! Ведь сразу видно, что дура!"
– Он больше не будет! Конечно, не будет, Ольга Владимировна. Я его знаю. Нет, Александр Дмитриевич, он неплохой, не то, что старший, вы не думайте. Только фантазер большой. Все время во что-то играет. К нему подход нужен, понимаете…
Александр Дмитриевич: "Сейчас начнет заступаться за свое дитя. Оно и понятно, что парнишка смирный. Но сейчас начнется склока. Лучше пусть уж помолчит".
– Знаете что, Мария, не знаю, как вас по отчеству?!
Мать пугается: "Господи! Да он меня по отчеству хочет называть, наверняка какую-нибудь гадость собирается сделать Шурику. Лучше уж промолчать".
– Так вот, Мария Ивановна, я думаю, вам надо подумать о поведении вашего сына…
Пьеса обрывается на самом интересном месте. В кабинет входит директор. Все встают.
Бывший военный Александр Дмитриевич Тобиков потерял ногу где-то на какой-то войне и ходит теперь с палочкой, поскрипывая при каждом шаге протезом. Его невысокая фигура с совершенно лысой головой, вечно прищуренными и без того узкими выцветшими голубыми глазами внушает ученикам первобытный страх. Характер у него занудный. Вызвав человека в кабинет, долго и упорно распекает его, пока тот с отчаяния не признает себя виновным во всех мыслимых грехах. Тобиков преподает историю и особенно любит Средние века, за это ученики прозвали его Феодалом. Он знает, и прозвище ему даже нравится.
Сегодня, судя по фальшиво-веселому виду, который директор любит напускать на себя и которому никто из учеников обычно не верит, он принес хорошие вести.
Шурка недавно заметил, что большая часть учителей стала к ним относиться подчеркнуто уважительно, как к разумным людям. Сегодня в этом духе начал разговор и директор. Слушая его вопросы об учебе, оценках, Дубравин впервые осознает, что они уже взрослые.
"Да, взрослые, – горько думает он, – и уже научились лгать по-большому". Ему обидно, сердце щемит от этого открытия. Он почти не слышит разглагольствования Тобикова.
– Ну а у тебя как дела, Дубравин? – заметив его хмурый вид, спрашивает тот. – Что такой кислый? Я в журнале обнаружил – у тебя опять двойка по алгебре. Ай, ай, ай! Не вижу ответственности.
Директор чуть было не впадает в обычный свой тон и не начинает распекать Шуру. Но видимо, вовремя вспоминает, что вызвал не для этого, и резко меняет тему:
– Ну да ладно! Я вас собрал вот по какому делу. Мы тут посоветовались и решили все-таки послать на республиканский туристический слет ваш состав. Хоть вы и выпускники. И экзамены на носу. Но вы выиграли в прошлом году районные соревнования. Что скажете, орлы?
При этих словах Дубравин чуть улыбается, понимая, что директору непривычно говорить с ними, как со взрослыми людьми.
– Возьмите с собой на случай человека три-четыре запасных из младших классов, – добавляет Тобиков, отпуская их на волю.
XVI
Уста твои – как отличное вино. Оно течет прямо к другу моему, услаждает уста утомленных.
Песнь песней Соломона. Гл.7
– Посмотри на дорогу! – впервые между поцелуями говорит он. – Видишь огонек?
– Движется?
– Да, который движется! Это машина. В ней люди. Знаешь, что они везут? Они везут в кабине свои мысли, заботы, переживания. О чем-то мечтают. И каждый из них – целый мир. А мы сидим здесь, и мимо нас проносятся эти вселенные. Или хотя бы частички вселенной.
– Как интересно!
– Иди ко мне! Ну, иди сюда…
Они сидят на лавочке на холме у памятника и вот уже, наверное, часа два отчаянно целуются.
В этих горячих объятиях, в этих мягких, податливых, пахнущих мятой губах растворилось все: Шуркино раздражение, уязвленная гордость, желание развязаться с Людмилой.
Он ни о чем давно уже не думает. Только чувствует. Нежную влажность губ, локон, попавший под поцелуй, свой язык, проникший между ее зубами. Встречное скольжение ее языка. Упругость спины под руками. Застежку лифчика. Касание ее бедра. Упорство рук, упершихся ему в грудь. Страшное напряжение желания.
Минуту назад его рука чуть-чуть продвинулась вперед по бедру. И казалось, пальцы коснутся трусиков. Но снова надо преодолевать вязкое сопротивление ее пальцев и шепот:
– Не надо! Ну не надо! Нельзя!
Сладкая пытка.
А в темноте мягко и волшебно пахнут розы. Вдали чернеет лес. Поле вокруг памятника полно каких-то шорохов и звуков. Надрываются сверчки. Где-то поет птица. Все дышит жизнью, любовью, желанием. И эта юная пара на лавочке, слившаяся в бесконечном поцелуе, также гармонично и естественно вписывается в волшебную симфонию продолжающейся и торжествующей жизни.
Островерхий, похожий на штык памятник был поставлен на этом придорожном холме не без участия школьников года три тому назад. Тогда на берегу Ульбы рыли обводной канал и случайно нашли два скелета.
Из города наехали милиция, эксперты, начальство. Прояснилось, что погибшие были молодыми женщинами лет восемнадцати-двадцати. "Убиты выстрелами в затылок. Приблизительно в двадцать втором – двадцать четвертом годах".
Эта безымянная могила на крутом берегу реки открыла ребятам другую правду о Гражданской войне. Не ту, о которой писали в книгах и которую показывали в кино.
Они начали поиск с опроса стариков. Восьмидесятилетняя бабка Мамлиха и рассказала им, что случилось здесь весной двадцатого года.
– Совсем молоденькие девочки были. Бандиты их споймали. Посадили в сарай. Ох и плакали они! Ох как плакали! Три дня сидели… Говорил народ, что будто бы они были из отряда какого-то…
А потом пошли запросы в архив, десятки писем бывшим командирам красных партизанских отрядов. И открылись имена тех девчонок – Харитина Данилова да Мария Куликова. И лет им было по девятнадцать. И послал их на связь с другим отрядом красный командир. Да не дошли они. То ли белые, то ли бандиты остановили. А дальше – сарай и обрывистый берег Ульбы.
А эскиз этого памятника героям Гражданской войны у дороги нарисовал учитель-немец Григорий Яковлевич Оберман, во время войны высланный в Казахстан.
И построили его совхозные умельцы.
На открытие пришли сотни людей.
Теперь лето, место возле памятника облюбовали влюбленные парочки.
Дубравин высвободился из объятий и подошел к цветущей черемухе. Отломил большую ветку, на которой распустились крупные белые цветы, и, дурачась, протянул Людке.
– Мадам! Си ву пле… На память…
В это мгновение он вспомнил утреннюю записку, и радость его угасла, съедаемая ревностью и обидой. Он помрачнел, но решил схитрить и не говорить о письме прямо.
– Аттракцион в духе великих психологов! Хочешь, я угадаю твои мысли?
Он старался сохранить веселый насмешливый тон, но помимо его воли в голосе нарастало напряжение.
– Ну, попробуй!
– Счас настроюсь на твою волну! Так, готовлюсь. А, вот! Ты думаешь в эту минуту о некоем письме, которое получила на днях. И о том, кто его написал. А написал его… Минуту… Написал его черноволосый, длинноногий парень!
Конечно, Шурка и не собирался угадывать ее мысли. Он просто искал способ, чтобы сказать Людмиле о том, что узнал. Тем разительнее был эффект.
– Откуда ты узнал? – ошеломленно спросила она.
– По глазам!
– Обманываешь?!
– Истинный крест!
– Нет! Кто-то тебе из девчонок рассказал…
Ему вдруг стало до того обидно! Он считал, что любим. Что единственный. А оказывается, даже вся женская половина класса знала о его роли запасного.
Людка женским инстинктом почувствовала происходящее с ним.
– Тебе обидно, да?
И хотя ему действительно было обидно, он сглотнул слюну и гордо ответил:
– Нет! Мне не обидно!
– Почему?
– А теперь ты угадай!
– Не знаю!
Он еще колебался. Но обида вдруг слилась с давно копившейся неразделенной тоской по Галине, которая живет себе на свете и знать не хочет о нем. О том, что у него душа болит. О том, что он запутался в отношениях с Людкой.
Вообще-то, за секунду до этого он не собирался ничего подобного говорить. И было у него такое ощущение, что говорит за него кто-то другой.
– А вон, видишь дом! – протянул он руку.
– Ну, дом Озеровых.
– Так вот, я сейчас думаю о Галине. О том, что в этом доме живет она, тот человек, которого я по-настоящему люблю, без которого жить не могу!
Лицо ее вдруг начало известково белеть. Сложная штука – душа человеческая. А уж женская… С чего, казалось бы, переживать. Ну, встретились. Ну, целовались. Оказалось, у каждого главное не с тобой. А подлец – ты. И побелела вся. И голос осекся.
– Ты чего, Люд?!
В одно мгновение горечь и обида в Шуркином сердце сменились такой щемящей жалостью к ней, что он хотел и не мог найти слов утешения. Во рту пересохло. В голове вертелось глупое "си ву пле"… Тогда он сделал неуклюжую попытку обнять ее.
Она, как кошка, фыркнула и, отскочив в сторону, стукнула его веткой цветущей черемухи. Стукнула и тут же, видимо, испугалась, что он обидится.
А он и вправду снова обиделся. Но постарался не подать виду. А молча шагнул к ней. Взял из ее рук ветку черемухи и язвительно сказал:
– Беру на память. Засушу ее как воспоминание о нашей встрече.
Повернулся и молча зашагал к поселку. Ему чертовски хотелось обернуться. Но он чувствовал, что сейчас поступает как крутые, крепкие парни. И поэтому не обернулся ни разу.
XVII
Через десять минут он уже был на родной улице. Стараясь не шуметь, открыл калитку и двинулся к саду. В этот же миг на крыльце дома показалась какая-то тень.
– Кто здесь? Шурик, это ты? – прозвучал материн голос.
Шурка смутился: "Сколько же сейчас времени?".
– Ты что, мам? Что не спишь? Что-то случилось?
– Тебя ждала.
– Да ты что! На время посмотри.
– Никак не могла уснуть.
– Ну, ты, мам, даешь! Что я, маленький, что ли? Чего меня ждать-то? Иди спать.
* * *
Дубравин читал запоем. Бывало, что книга попадала ему на день-другой. Тогда он читал ее день и ночь не отрываясь, а потом неделями ходил под впечатлением. Отвечал на вопросы невпопад. Жил в каком-то своем мире.
Вот и сегодня, придя из школы, он достал из ранца взятую на один день книгу. Сочинение академика Тарле "Наполеон" издания 1941 года. Не раздеваясь, лег в саду на заправленную кровать. Принялся, быстро листая пожелтевшие от времени страницы, просматривать текст.
Ветер-пастух успел перегнать стадо белых облаков на другой край неба. Жара начала ослабевать. Тень от вишневой ветки сползла с головы и переместилась куда-то за спину. За воротами замычала, возвращаясь с пастьбы, Ночка. Ее пошла встречать и привязывать мать. Стрелка наручных часов неумолимо падала, а Дубравин все никак не мог оторваться от книги.
"Какая потрясающая судьба! Из глухой корсиканской деревушки… и весь мир узнал его. Да, это жизнь, не дрема. А что здесь? Что еще? Может быть, это время двигает людей? Революции, войны. Где они? Кто бы был Робеспьер без революции? А сам Бонапарт? А мы в какое время живем?"
Шурка вскакивает со своего ложа и возбужденно ходит взад-вперед по тропинке. "Чего я хочу? Чтобы все знали, какой я! Все любили меня. Ради этого стоит стараться!" Он ложится на кровать. "Какое трудное слово! Самосовершенствование. Надо работать, уже сейчас работать, чтобы потом прославиться! Не терять времени".
Он грезит наяву. То видит себя красавцем морским офицером, приехавшим в родную деревню. Все выскакивают на улицу, здороваются, приветствуют его. То представляет себя чемпионом мира по борьбе. Вот он стоит на арене в свете прожекторов. Зал ревет от восторга.
Слава! Господи, как хочется славы! Чего бы ни отдал за этот миг всепланетной известности. Душа его возвышается. Какое-то вдохновение горит на его лице. Он хмурится, потом улыбается. Тихо смеется. В каком-то полуобморочном от радости состоянии он уже видит себя героем. Летит на другие планеты, как Гагарин…
– Шу-у-рка! Где ты? Надо корову загнать!
"Где я? Какая корова? Это меня, что ли, зовут?" – недоумевает он. Приходит в себя. И понимает, что стоит посреди сада с палкой в руке. И его зовут, чтобы загнать Ночку в сарай.
Радость сменяется раздражением и злобой. Весь этот мир. Презренный, ничтожный, наполненный тяжелым трудом, борьбой за существование. И людишки какие-то убогие. И интересы у них глупые.
Он аж стонет, заскрипев зубами. "И за что меня судьба так наказала! Родиться в этом дерьме".
За окном раздается знакомый свист. У калитки их дома стоит Вовуля с велосипедом. Вид у него таинственный, уши и щеки горят от волнения.
– Привет, Александр! – как-то полуофициально здоровается он.
– Привет! Ты чего такой важный и взволнованный? Здороваешься со мной, как какой-нибудь римский всадник с императором.
– Письмо тебе, – на этот раз почему-то шепотом отвечает Вовуля и таинственно добавляет: – От одной девчонки.
– Да ну! – теперь уже Шурка чувствует легкую дрожь.
Все три дня он убеждал себя: "Все закончилось! Наконец-то свободен! Жизнь прекрасна и удивительна!" А тут вдруг язык присох и в коленках слабость от волнения.
Он берет розовый конверт со странной надписью: "Сашке!"
Удивительно: ни Сашеньке, ни Шурику. А вот так. Ну да ладно!
"Саша, мне плохо, и я снова реву и реву. И мне не стыдно, ведь мы всегда плачем. Саша, милый Сашенька, прошу тебя: не приходи больше, забудь меня и все, что было. Ведь это сон. Хороший и стыдливый сон. Я знаю, что для меня это будет большой удар, но так надо, пойми, так будет лучше. Я не пишу тебе о том, что люблю, потому что это будет ложь. Но я знаю одно, что без тебя мне будет очень тяжело… но так нельзя, пойми, любить одну, а целовать другую, это обман, это пошло. Мне стыдно, что это было. Но такое не должно больше повториться. Ты не любишь… Я тоже… Людка".
Прочитав это сумбурное, полное умолчаний и противоречий отчаянное прощальное послание, Дубравин тяжело вздыхает и задумывается. В душе его попеременно поднимаются то сожаление, то раскаяние, то жалость. Он буквально ощущает Людмилу: губы, грудь, тепло рук. Потом отрезвляет себя: "А этого больше не будет. Нет, не будет. Никогда? Никогда!" И ему отчаянно хочется повернуть все вспять: "Не было этого вечера!" Он барахтается в мутном потоке, но где-то на самом донышке души чувствует, что рад всему происшедшему: "К чему все это могло привести, если бы продолжалось? Чем дальше в лес, тем больше дров. А Галинка… И главное, надо работать для славы, а это все нужно ли?".
Он кладет письмо в карман. Оборачивается к Вовуле. Тот для вида поправляет цепь на велосипеде. Шурка говорит:
– Ответа не будет! Как у нас дела с сегодняшней тренировкой? Скажи пацанам, что я приду сразу на площадку.
XVIII
Прошло три дня.
…Коса, шипя и позванивая, легко ходит в его могучих руках. Под острым жалом никнет трава, падают ниц головки цветов. Ритмичная работа баюкает сознание. "Правильно Людка пишет. Это пошло. А я-то хорош! Размышлял о пошлости, читал другим нотации, а сам влип. Но ведь я не виноват, что так получилось. Она же сама…"
Он механически собирает скошенную на обочине дороги траву в серый дорожный мешок. Закидывает его за спину и, не переставая думать о своей беде, двигается домой.
У ворот дома его ждет посланец.
"Его зовут Леля!" – механически отмечает Дубравин, разглядывая патлатого парня с гитарой и в чудовищно раскрашенных брюках. Леля, а на самом деле Толик Калама вытаскивает сигарету изо рта. Мечет ее через палисадник и, заикаясь от волнения, произносит:
– Т-т-там т-тебя одна девочка ж-ждет!
– Кто? – удивленно вскидывает брови Дубравин.
– П-п-просила, чтобы я тебя вызвал. Ну и ну, брат, везет же тебе! Т-такая девчонка. Т-ты будь с ней по-по-доброму. А то она не в себе. Ну, я п-пошел.
– Стой! А где ждет-то? И кто?
– У-у дуба. У-увидишь.
– Везет же некоторым. Т-такая девчонка! – бурчит он, глядя вслед убегающему Дубравину. И, перекинув гитару через плечо, идет на танцы, где обычно развлекает девчонок музыкой. Правда, пока безрезультатно.
Шурка летит. На фоне могучего черного дуба виднеется тоненькая девичья фигурка. Кудряшки спутаны. Носик опух, глаза заплаканные, красные. Не говоря ни слова, Людка обнимает его за шею и утыкается лицом в широкую грудь.
"Женщины – это тьма", – еще успевает подумать Дубравин.
XIX
Огромный малиновый шар солнца оторвался от серебристо-седой вершины Белухи и медленно начал свой вечный путь на прозрачно-голубом своде.
Горы пробуждаются. По каменной осыпи, оставляя струйки пыли и брызгая разноцветными камешками из-под копыт, мчатся на водопой к шумливому горному ручью круторогие козлы-архары. Орел-стервятник поднялся на жилистые ноги в своем терновом гнезде на неприступной черной скале и принялся обозревать окрестности. Ничто в долине не ускользает от его круглого немигающего глаза: ни суетливая серая мышь, подбирающая с тропы оброненные кем-то сухие зерна, ни холодно блеснувшая узорами новой кожи, выползшая погреться под первыми лучами солнца гадюка, ни странная движущаяся точка.
Орел долго и строго смотрел на нее. Так и не определив, что это, он хрипло заклекотал, забил крыльями, поднимая прошлогодний пух. Потом, неуклюже переваливаясь, подошел к краю скалы, сорвался обломком вниз.
На середине падения встал на крыло, покрутился, ища восходящий поток, оперся не него и, чуть шевеля концами могучих крыльев, стал медленно набирать высоту.
Справа вдали курчавилась облаками голова Белухи, слева дымил мокрыми серыми туманами старый, покрытый шрамами расщелин Гульбинский хребет. Прямо под ним по долине тянулся молочно-синий язык ледника. Горное солнце плавило лед, и от этого противоборства жгучей жары и холода рождалась вода ручья, убегавшего к горизонту.