Геновефа наблюдала за ней из кухни, а когда Колоска посмотрела в окно - отшатнулась. Она боялась Колоски. Все боялись Колоски. Колоска была безумная, а может, и больная. Говорила невпопад, бросала проклятия. Сейчас, кружа вокруг мельницы, она была похожа на голодную суку.
Геновефа посмотрела на образ Ешкотлинской Божьей Матери, перекрестилась и вышла на крыльцо.
Колоска повернулась к ней, и Геновефу пронизала дрожь. Такой страшный взгляд был у этой Колоски.
- Пусти меня на мельницу, - сказала та.
Геновефа вернулась в дом за ключами. Молча открыла дверь.
Колоска впереди нее вошла в холодную тень и тут же бросилась на колени, собирая отдельные разбросанные зернышки и горки пыли, которые когда-то были мукой. Она сгребала зерна худыми руками и запихивала себе в рот.
Геновефа шла за ней след в след. Согнувшаяся фигура Колоски была похожа сверху на кучку тряпья. Когда Колоска наелась зерном, она села на землю и начала плакать. Слезы текли по грязному лицу. Глаза ее были закрыты, и она улыбалась. У Геновефы сжалось сердце. Где она живет? Есть ли у нее какие-то родственники? Что она делала на Рождество? Что ела? Геновефа увидела, каким хрупким стало тело Колоски, и вспомнила ее перед войной. Тогда она была дородной, красивой девушкой. Сейчас Геновефа смотрела на ее голые израненные ноги с ногтями крепкими, как звериные когти. Протянула руку к серым волосам. Тогда Колоска открыла глаза и взглянула прямо в глаза Геновефы, даже не в глаза, а прямо в душу, в самые ее недра. Геновефа отдернула ладонь. Это не были человеческие глаза. Она выбежала на улицу и с облегчением увидела свой дом, мальвы, платьице Миси, мелькающее в крыжовнике, занавески. Взяла из дома буханку хлеба и вернулась на мельницу.
Колоска выступила из темноты открытой двери с узелком, полным зерна. Она смотрела куда-то за спину Геновефы, ее лицо прояснилось.
- Ах ты, лапотуня, - сказала она Мисе, которая подошла к плетню.
- Что случилось с твоим ребенком?
- Умер.
Геновефа протянула буханку на вытянутых руках, но Колоска подошла к ней совсем близко и, беря хлеб, прильнула губами к ее рту. Геновефа дернулась и отскочила. Колоска засмеялась. Положила буханку в узелок. Мися начала плакать.
- Не плачь, лапотуня, твой папа уже идет к тебе, - пробормотала Колоска и пошла в сторону деревни.
Геновефа терла губы фартуком, пока они не потемнели.
В тот вечер ей трудно было уснуть. Колоска не могла ошибаться. Колоска видела будущее, об этом знали все.
И со следующего дня Геновефа начала ждать. Не так, как до сих пор. Теперь она ждала с минуты на минуту. Засовывала картошку под перину, чтобы не остыла слишком быстро. Стелила постель. Наливала в миску воду для бритья. Раскладывала на стуле одежду Михала. Ждала так, будто Михал пошел в Ешкотли за табаком и вот-вот должен вернуться.
Она прождала все лето, и осень, и зиму. Не отходила от дома, не бывала в костеле. В феврале вернулся Помещик Попельский и задал мельнице работу. Откуда он достал зерно на помол, неизвестно. И еще одалживал крестьянам для посева. У Серафинов родился ребенок, девочка, что было воспринято всеми как знак окончания войны.
Геновефе нужно было нанять новых людей на мельницу, потому что много прежних с войны не вернулось. Помещик порекомендовал ей в качестве управляющего и помощника Неделю из Воли. Неделя был быстрый и деловитый. Он сновал вверх и вниз, покрикивал на мужиков, мелом записывал на стене количество намеленных мешков. Когда на мельницу приходила Геновефа, Неделя двигался еще быстрее и кричал еще громче. При этом поглаживал жидкий ус, который ни в чем не походил на пышные усы Михала.
Она с неохотой поднималась наверх. Только по делам и вправду обязательным - ошибка в расчетах зерна, остановка машин.
Однажды, разыскивая Неделю, она увидела молодых ребят, перетаскивающих мешки. Они были голые по пояс, а их торсы припорошены мукой, точно большие кренделя. Мешки заслоняли их головы, поэтому все они казались одинаковыми. Геновефа видела в них не молодого Серафина или Маляка, а - мужчин. Голые торсы приковывали ее взгляд, будили беспокойство. Она должна была отвернуться и смотреть куда-нибудь в сторону.
В один прекрасный день Неделя пришел вместе с еврейским пареньком. Паренек был совсем молоденький. Он выглядел лет на семнадцать, не больше. У него были темные глаза и черные курчавые волосы. Геновефа обратила внимание на его рот - большой, красиво очерченный, темнее, чем все рты, которые она когда-либо видела.
- Я взял еще одного, - сказал Неделя и велел пареньку присоединиться к носильщикам.
Геновефа разговаривала с Неделей рассеянно, а когда он ушел, отыскала повод, чтобы остаться. Она видела, как паренек снял полотняную рубаху, аккуратно сложил ее и повесил на поручень лестницы. Она испытала волнение, увидев его обнаженную грудную клетку, худую, но с хорошо развитой мускулатурой, смуглую кожу, под которой пульсировала кровь и билось сердце. Она вернулась домой, но с той поры частенько находила повод, чтобы выйти к воротам, где принимали и отдавали мешки с зерном или мукой. Или приходила во время обеда, когда мужчины спускались поесть. Смотрела на их плечи, присыпанные мукой, жилистые руки и влажную от пота ткань штанов. Помимо ее воли, взгляд искал среди них того единственного, а когда находил, она чувствовала, что кровь ударяет ей в лицо и что ей становится жарко.
Этот паренек, этот Эли - она слышала, как его называют, - будил в ней страх, беспокойство, стыд. При виде него сердце ее начинало колотиться и дыхание становилось ускоренным. Она старалась смотреть равнодушно и холодно. Черные курчавые волосы, крепкий нос и странные темные губы. Темная, покрытая волосами сень подмышки, когда он отирал пот с лица. Походка чуть вразвалочку. Несколько раз он встретился с ней взглядом и был испуган, точно зверь, который подошел слишком близко. В конце концов они столкнулись друг с другом в узком проходе. Она улыбнулась ему.
- Принеси мне мешок муки домой, - сказала.
С того момента она перестала ждать мужа.
Эли поставил мешок на пол и снял полотняную шапку. Теребил ее в белых от муки ладонях. Она поблагодарила, но он не ушел. Она увидела, как он прикусил губу.
- Хочешь компоту?
Он кивнул. Она подала ему кружку и смотрела, как он пьет. Он опустил длинные девичьи ресницы.
- У меня к тебе просьба…
- Да?
- Приходи вечером нарубить дров. Сможешь?
Он кивнул головой и вышел.
Она ждала весь день. Заколола волосы и смотрела на себя в зеркало. Потом, когда он пришел и рубил дрова, она вынесла ему кислого молока и хлеба. Он присел на пеньке и ел. Сама не зная зачем, она рассказала ему о Михале на войне. Он сказал:
- Война уже кончилась. Все возвращаются.
Она дала ему кулек муки. Попросила, чтобы он пришел на следующий день, а на следующий день попросила, чтобы пришел опять.
Эли рубил дрова, чистил печь, делал мелкий ремонт. Они разговаривали редко и всегда на пустые темы. Геновефа разглядывала его украдкой, и чем дольше на него смотрела, тем сильнее ее взгляд прилипал к нему. Потом она уже не могла на него не смотреть. Она поедала его глазами. Ночью ей снилось, что она занимается любовью с каким-то мужчиной, это был не Михал и не Эли, а кто-то чужой. Просыпалась с ощущением, что она грязная. Вставала, наливала воду в тазик и мыла все тело. Хотела забыть об этом сне. Потом смотрела в окно, как работники спускаются к мельнице. Видела, что Эли украдкой поглядывает на ее окна. Пряталась за занавеску, сердясь на себя за то, что сердце колотится, как после бега. "Не буду о нем думать, клянусь", - решала она и принималась за работу. Около полудня шла к Неделе и всегда как-нибудь случайно сталкивалась с Эли. Удивляясь собственному голосу, просила его, чтобы он пришел.
- Я испекла тебе булку, - сказала она и показала на стол.
Он нерешительно сел и положил шапку перед собой. Она села напротив и смотрела, как он ест. Ел он осторожно и медленно. Белые крошки оставались у него на губах.
- Эли?
- Да? - он поднял на нее глаза.
- Тебе понравилось?
- Да.
Он через стол протянул ладонь к ее лицу. Она резко вскочила.
- Не трогай меня, - сказала.
Парнишка опустил голову. Его ладонь вернулась к шапке. Он молчал. Геновефа села.
- Скажи, где ты хотел потрогать меня? - спросила она тихо.
Он поднял голову и посмотрел на нее. Ей показалось, что она видит в его глазах красные огоньки.
- Я бы потрогал тебя вот здесь, - он показал место на своей шее.
Геновефа провела ладонью по шее, под пальцами почувствовала теплую кожу и пульсирование крови. Она закрыла глаза.
- А потом?
- Потом потрогал бы твою грудь.
Она вздохнула глубоко и запрокинула голову.
- Скажи, где именно.
- Там, где она такая нежная и горячая… Пожалуйста… разреши мне…
- Нет, - сказала Геновефа.
Эли вскочил и встал перед ней. Она чувствовала его дыхание, пахнущее сладкой булкой и молоком, словно дыхание ребенка.
- Нельзя тебе меня трогать. Поклянись своему Богу, что не дотронешься до меня.
- Девка, - прохрипел он и швырнул на землю смятую шапку. За ним хлопнула дверь.
Эли вернулся ночью. Осторожно постучал, и Геновефа знала, что это он.
- Я забыл шапку, - сказал он шепотом. - Я люблю тебя. Клянусь, что не дотронусь до тебя, пока сама этого не захочешь.
Они сели на полу в кухне. Языки красного пламени освещали им лица.
- Вот выяснится, жив ли Михал… Я все еще его жена.
- Я буду ждать, только скажи, как долго?
- Не знаю. Ты можешь смотреть на меня.
- Покажи мне грудь.
Геновефа спустила с плеч ночную сорочку. Красным светом блеснули обнаженные груди и живот. Она слышала, как Эли задержал дыхание.
- Покажи, как ты меня хочешь, - прошептала она.
Он расстегнул штаны, и Геновефа увидела набухший член. Она почувствовала то наслаждение из сна, которое было венцом всех усилий, всех взглядов и ускоренных дыханий. Это наслаждение было вне всякого контроля, его нельзя было удержать. То, что сейчас появилось, было пугающим, потому что больше, чем оно, уже ничего быть не могло. Оно сбывалось, оно проливалось, заканчивалось и начиналось, и с этого момента все, что ни произойдет, будет пресным и отвратительным, а голод, который проснется, будет еще сильнее, чем когда бы то ни было до сих пор.
Время Помещика Попельского
Помещик Попельский утрачивал веру. Он не переставал верить в Бога, но Бог и иже с ним становились какие-то невыразительные, плоские, как гравюры в его Библии.
Помещику все представлялось в полном порядке, когда из Котушува приезжали Пелские, когда он играл по вечерам в вист, когда разговаривал об искусстве, когда обходил свои подвалы и подрезал розы. Все было в порядке, когда из шкафов пахло лавандой, когда он сидел за своим дубовым столом, держа в руке перо в золотой вставочке, а вечером ладони его жены массировали ему усталую спину. Но как только он выходил, выезжал куда-нибудь за пределы дома, пусть даже в Ешкотли на грязный рынок или в окрестные деревни, то совершенно терял физический иммунитет к миру.
Он видел разваливающиеся дома, прогнившие заборы, истертые временем камни, которыми выложена главная улица, и думал: "Я родился слишком поздно, мир близится к своему последнему часу. Все кончено". У него болела голова, зрение слабло, Помещику казалось, что свет меркнет, у него мерзли ноги, и какая-то неопределенная боль пронизывала его. Было пусто и безнадежно. И помощи ждать неоткуда. Он возвращался во дворец и прятался в своем кабинете - на какое-то время это удерживало мир от распада.
Но мир все равно распался. Помещик осознал это в тот момент, когда увидел свои подвалы, вернувшись обратно после того поспешного бегства от казаков. В подвалах все было разгромлено, побито, порублено, сожжено, растоптано и разлито. Он оценивал ущерб, бродя по щиколотку в вине.
- Разруха и хаос, хаос и разруха, - шептал он.
Потом лег на кровать в своем разграбленном доме и размышлял: "Откуда в мире берется зло? Почему Бог разрешает зло, ведь он же добрый? А может, Бог вовсе не добрый?"
Лекарством от меланхолии Помещика стали перемены, происходящие в стране.
В восемнадцатом году предстояло много всего сделать, а ничто так не лечит тоску, как активная деятельность. Весь октябрь Помещик медленно раскачивался для общественного почина, пока в ноябре меланхолия его не покинула и он не оказался по другую сторону. Теперь, наоборот, он вообще не спал, и у него не было времени поесть. Он курсировал по стране, побывал в Кракове и увидел все, как пробужденная ото сна принцесса. Он организовал выборы в первый сейм, был основателем нескольких товариществ, двух партий и Малопольского Союза Владельцев Рыбных Прудов. В феврале следующего года, когда утвердили малую конституцию, Помещик Попельский простудился и снова оказался в своей комнате, в своей кровати, с головой, повернутой к окну, - то есть в том месте, из которого и отправился.
После воспаления легких он возвращался к здоровью, как из далекого путешествия. Много читал и начал писать дневник. Он хотел с кем-нибудь поговорить, но все вокруг казались ему банальными и неинтересными. Так что он приказал приносить ему в постель книги из библиотеки, а по почте заказывал новые издания.
В начале марта он вышел на свою первую прогулку по парку и снова увидел мир уродливым и серым, полным разложения и распада. Не помогла независимость, не помогла конституция. На тропинке в парке он увидел, как из-под тающего снега выступает красная детская рукавичка, и неизвестно почему это зрелище глубоко запало ему в память. Упрямое, слепое возрождение. Инерция жизни и смерти. Нечеловеческая машина жизни.
Прошлогодние усилия построить все заново пропали даром.
Чем старше был Помещик Попельский, тем мир казался ему страшнее. Человек юный занят собственным расцветом, стремлением вперед и расширением границ: колыбель, детская комната, дом, парк, город, страна, мир. В более зрелом возрасте приходит время грез о великих свершениях. Около сорока лет наступает перелом. Молодость с ее интенсивностью, с ее силой устает сама от себя. В какую-то из ночей или в какое-то утро человек переходит границу, достигает своей вершины и делает первый шаг вниз, к смерти. Тогда появляется вопрос: продолжать ли спуск гордо, с лицом, обращенным во тьму, или пытаться смотреть назад, на то, что было раньше, сохранять видимость и притворяться, что это вовсе не тьма, а просто потушили свет в комнате.
Между тем вид красной рукавички, которая показалась из-под грязного снега, убедил Помещика, что самым большим обманом молодости является всякий оптимизм, упрямая вера, что что-нибудь изменится, исправится, что во всем есть прогресс. И вот теперь в нем раскололся сосуд отчаяния, который он носил в себе вечно, как пузырек с цикутой. Помещик смотрел вокруг себя и наблюдал страдание, смерть, распад - они были повсюду, как грязь. Он обошел все Ешкотли, он видел кошерную скотобойню, и несвежее мясо на крючьях, и озябшего нищего под магазином Шенберта, и маленькую похоронную процессию, следующую за детским гробом, и низкие тучи над низкими домиками у рынка, и мрак, который врывался отовсюду и уже овладел всем. Это напоминало медленное, непрерывное самосожжение, в котором человеческие судьбы, целые жизни отдаются на съедение пламени времени.
Когда он возвращался во дворец, то проходил мимо костела и заглянул туда, но ничего в нем не нашел. Увидел образ Ешкотлинской Божьей Матери, а вот никакого Бога, который был бы в состоянии вернуть Помещику надежду, в костеле не было.
Время Ешкотлинской Божьей Матери
У Ешкотлинской Божьей Матери, заключенной в нарядную раму иконы, обзор костела был ограничен. Она висела в боковом нефе и из-за этого не могла видеть ни алтаря, ни вхождения с кропильницей. Колонна заслоняла ей амвон. Она видела только прихожан - отдельных людей, которые зашли в костел помолиться, или целые их ручейки, тянущиеся к алтарю за причастием. Во время службы она наблюдала десятки людских профилей - мужских и женских, стариковских и детских.
Ешкотлинская Божья Мать была чистой волей оказания помощи всему больному и увечному. Она была силой, которая божественным чудом оказалась вписана в икону. Когда люди обращали к ней свои лица, когда шевелили губами и стискивали руки на животе или складывали их на уровне сердца, Ешкотлинская Божья Мать давала им силу и способность выздоровления. Она давала ее всем без исключения, не из милосердия, а потому, что такова была ее природа - давать силу выздоровления тем, кто в ней нуждается. Что происходило дальше - решали люди. Одни позволяли этой силе начать действовать в себе. Такие выздоравливали. Они возвращались потом с дарами: отлитыми из серебра, меди или даже золота миниатюрами излеченных частей тела, с бусами и ожерельями, которыми наряжали икону.
Другие позволяли силе истечь из них, как из дырявого сосуда, и впитаться в землю. А потом теряли веру в чудо.
Так оно и было с Помещиком Попельским, который очутился перед иконой Ешкотлинской Божьей Матери. Она видела, как он встал на колени и пробовал молиться. Но не мог, поэтому, разозлившись, поднялся и смотрел на драгоценные дары, на яркие краски святого полотна. Ешкотлинская Божья Мать видела, что ему очень нужна добрая сила, которая помогла бы его телу и душе. И она дала ему ее, залила его всего ею, искупала в ней. Но Помещик Попельский был непроницаем, точно стеклянный шар, поэтому добрая сила стекла по нему на холодные плиты костела и привела храм в легкое, едва уловимое дрожание.
Время Михала
Михал вернулся летом девятнадцатого года. Это было чудом, потому что в мире, в котором война расшатала все устои, часто случаются чудеса.
Михал возвращался домой три месяца. Место, откуда он шел, находилось почти на другой стороне земного шара - город на берегу чужого моря, Владивосток. Итак, он освободился от Властелина Востока, владыки хаоса, но поскольку все, что существует за границами Правека, расплывчато и изменчиво, как сон, Михал уже не думал об этом, входя на мост.
Он был больной, истощенный и грязный. Его лицо заросло черной щетиной, а в волосах гуляли стада вшей. Истрепанный мундир разбитой армии висел на нем, как на палке, и не сохранил ни одной пуговицы. Блестящие пуговицы с царским орлом Михал выменял на хлеб. Еще у него была горячка, понос и мучительное ощущение, что уже не существует того мира, из которого он когда-то отправился в путь. Надежда вернулась к нему, когда он стоял на мосту и увидел Черную и Белянку, соединяющиеся в непрерывном веселье. Реки остались на месте, мост остался, остался также и зной, разрушающий камни.
С моста Михал увидел белую мельницу и красные пеларгонии в окнах.
Перед мельницей играл ребенок. Маленькая девочка с толстыми косичками. Ей могло быть года три-четыре. Вокруг нее с важностью топтались белые куры. Женские руки раскрыли окно. "Случится самое плохое", - подумал Михал. Отраженное в двигающемся стекле солнце на минуту ослепило его. Михал направился к мельнице.