НОВАЯ МОСКОВСКАЯ ФИЛОСОФИЯ - Пьецух Вячеслав Алексеевич 4 стр.


Несмотря на то, что с первого взгляда такая задача может показаться если не праздной, то во всяком случае умозрительной, было бы очень кстати как–то разобраться в тех отношениях, которые существуют между жизнью и тем, что мы называем литературой. Решить эту задачу, конечно, будет не просто, поскольку их отношения архиневразумительны, но заманчиво: во–первых, заманчиво выяснить, в какой степени изящная словесность есть игра, а в какой - книга судеб, учебник жизни: во–вторых, определившись в этих объяснительных степенях, в принципе можно выйти на разгадку кое–каких тайн духа и бытия, потому что, чем черт не шутит, может быть, литература в состоянии гораздо больше поведать о жизни, чем жизнь о самой себе; в–третьих, известно, что литература есть бытие превращенное, преломленное через художественный талант, и преломленное как–то так истинно, что в Татьяну Ларину веришь вернее, нежели в соседку по этажу; наконец, если совсем не жить, то есть жить, но совершенным пустынником и аскетом, а только читать величественные книги, то вот что чудно - это будет по крайней мере занимательная жизнь.

Как–то разобраться в отношениях, сложившихся между реальностью и ее художественной ипостасью, можно, например, при помощи простейшего уравнения: √ жизнь Х талант=литература. Что такое жизнь, мы вроде бы знаем - продолжительный праздник личного бытия; что такое корень из жизни, мы можем себе представить - удавшийся праздник личного бытия; что такое литература, мы вроде бы тоже знаем - тот же праздник, но только сдвинутый по горизонтали времени и пространства, тот же праздник, но только взятый таким образом, что он умножается на талант. Мы вот только не знаем, что есть талант. Это, конечно, всем иксам икс, такой безответный икс, что о нем ничего не скажешь вразумительнее того, что талант - это во всех отношениях глухая величина. Посему математический подход тут не годится, поскольку в уравнении V жизньХталант=литература неизвестное так глубоко неизвестно, что оно оставляет слишком много загадочного пространства.

Кое–какие соображения навевает, например, то обстоятельство, что любая попытка воссоздания реальности средствами художественного слова, даже если она беспомощна, даже если она строго документальна, неизбежно превращается в ее противоположность, то есть в литературу. Следовательно, искомые отношения - это строго закономерные отношения, даже, может быть, роковые.

Еще такое любопытное наблюдение: жизнь в сравнении со словесностью гораздо пестрее, бестолковее, вариантнее, подробнее и нуднее. Отсюда вытекает одно причудливое предположение: может быть, литература–то и есть жизнь, то есть идеал ее построения, эталон всех мер и весов, а так называемая жизнь - набросок, подступы, заготовка, а в самых счастливых ситуациях - вариант. Нет, честное слово, больше всего похоже на то, что литература - это чистовик, а жизнь - черновик, да еще не из самых путных.

Изредка, правда, случается так, что жизнь человека некоторыми своими частностями прорастает в литературу, как это, например, бывало с Николаем Успенским, когда он в нетрезвом виде таскался по кабакам с интересной композицией на руках - двухлетней дочкой и чучелом крокодила. Но такое случается крайне редко; правило все же состоит в том, что принцип жизни - это одно, принцип литературы - совсем другое.

Ведь как делается дело в литературе:

"- Милостивый государь, - начал он почти с торжественностью, - бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета - порок–с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгонят, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда питейное!.."

А вот как бывает в жизни…

В субботу утром, в восьмом часу, Митя Началов пришел на кухню, еще пустую, за ночь как бы отвыкшую от человека, и принялся готовить завтрак, что было случаем редким, даже исключительным, и даже это было происшествие, а не случай. Вскоре после него появился Василий Чинариков, который с чувством пронес в ванную комнату свой обнаженный торс. Потом на кухню пришел Белоцветов с горлом, обмотанным, как шарфом, вафельным полотенцем. Потом к присутствующим на кухне прибавился Фондервякин и всех удивил, так как он был пьян, невзирая на ранний час.

- Где это вы, Лев Борисович, так назюзюкались? - спросил Митя.

- Да тут же, на кухне, и назюзюкался, - ответил Фондервякин и грузно уселся на табурет. - Открыл с горя одну трехлитровую банку моченых яблок, и вот вам, пожалуйста, результат. Но с утра, оказывается, выпить - самое то, тонизирует, и вообще."

Митя предположил:

- Наверное, у вас, Лев Борисович, вместо моченых яблок получился обыкновенный самогон.

- Пьяные яблочки, это точно.

- И как вы только не боитесь, отчаянный вы человек? - сказал Белоцветов и ухмыльнулся. - Ведь сейчас за самогон можно получить почти столько же, сколько за государственную измену!

- Я, ребята, свое отбоялся, - сообщил Фондервякин и убедительно ударил ладонями по коленям.

- Этой публике хоть кол на голове теши! - вступил Василий Чинариков, входя в кухню; торс его блистал, словно его умастили, а на груди переливалось капельное ожерелье. - На эшафоте она не откажется от своих винно–водочных убеждений! Вот я вам сейчас расскажу анекдот. Говорят самогонщику: "Ты давай сворачивай свою деятельность, а то сядешь". Он говорит: "Я сяду, сын будет гнать". Ему говорят: "И сына посадят". Он: "Сына посадят, внук будет гнать". "И внука посадят". "Когда, - говорит, - внука посадят, я выйду".

- А ты молчи, парашютист! - сказал Фондервякин, но сказал это без злобы, скорее юмористически.

- Я не парашютист, - тем не менее надулся Василий, - а бывший русский солдат Советской Армии и в случае чего могу это убедительно доказать!

- Ну ладно, будет, - в примирительной интонации сказал Белоцветов, - только ссоры нам не хватало. Василий никакой не парашютист, а вам, Лев Борисович, все же должно быть стыдно, что вы накачались в такую рань.

- Стыдно? - вскричал Фондервякин, - Да ты сначала спроси меня, в силу чего я выпил с утра пораньше, а потом срами!

- Ну, хорошо: в силу чего вы накачались в такую рань?

- А в силу того, что меня окончательно доконала моя персональная нищета! Ведь я не трутень какой–нибудь, а ведь всю жизнь вкалываю как лошадь - и что же я за это имею? Практически ничего!

- То есть как это ничего? - отчасти даже с обидой сказал Василий. - Да ведь у вас, наверное, на книжке несметные тысячи, так сказать, прозябают, а вы тут нам лапшу на уши вешаете, представляете из себя загорскую попрошайку!

- О тысячах сейчас разговора нет. Сейчас разговор о том, что за тридцать пять лет беспорочной службы мне вместо персонального благосостояния причитается персональная нищета. Вы поглядите, как я живу: диванчик, креслице, телевизор чуть ли не "КВН"! Дело доходит до того, что некуда приткнуть шестнадцать банок моченых яблок! Слава богу, что теперь пятнадцать, все–таки как–то легче…

- Ну, мне пора, - перебил его Митя, подхватывая посуду. - Вы тут еще посовещайтесь, а мне пора.

- И ведь я не туарег какой–нибудь, - продолжал Фондервякин, как бы исходя чувством оскорбленного самолюбия, - для туарега нищета - нормальное состояние, у него душа не болит, что он ночует в шатре и катается на верблюде, потому что такая его кочевая участь. А ведь я, граждане, европеец, и даже, может быть, более европеец, чем англичанин и француз, вместе взятые, а существую, как туарег! Вы понимаете: так сказать, европейского чувства, самосознания во мне под завязку, но реально я живу в условиях нищеты. И это, конечно, бесит! Одним словом, в такой ситуации только святой не нажрется с утра пораньше, а я, граждане, не святой…

Вот так и бывает в жизни: путано, длинно, некомпозиционно, со множеством посторонних составных, которые не терпит литература, но терпит жизнь, так как у нее почему–то каждое лыко в строку и всякий червячок для чего–то да существует. Следовательно, описание происшествий, выпавших на субботу, нужно начинать никак не жизненным спором, который разыгрался на кухне с утра пораньше, а сообразно природным требованиям искусства.

Именно так; какое–то время исчезновение Александры Сергеевны Пумпянской оставалось 'незамеченным, но ближе к обеду двенадцатая квартира была уже слегка заинтригована тем, отчего это старушка, обычно появлявшаяся в местах общего пользования раньше всех, целое утро не попадается на глаза. Еще этот вопрос не дозрел до той стадии, когда вопросы сами собой срываются с языка, еще Василий Чинариков как ни в чем не бывало скалывал лед в подворотне дома № 2, еще Белоцветов преспокойно лежал на диване, почитывая кьеркегоровский "Страх и трепет", Юлия Голова с Петром ходили по магазинам, Фондервякин варил на кухне сливовый компот, Митя с Любой томились в школе, Валенчики смотрели телевизор, Анна Олеговна прибиралась у себя в комнате - но в квартире уже поселилось торжественное и почему–то отчасти приятное беспокойство.

Около трех часов пополудни, когда по случаю обеденных хлопот почти все жильцы скопились на кухне, об отсутствии Пумпянской заговорили.

Фондервякин вслух спросил самого себя, чего это, дескать, не показывается Пумпянская. Генрих Валенчик предположил, что она отправилась в магазин, но Юлия Голова отвергла это предположение, сказав, что нельзя же таскаться по магазинам четыре часа подряд. Тогда Белоцветов выдвинул следующую версию: Пумпянская внезапно уехала к кому–нибудь из родных. Однако и эта версия не выдержала проверки, так как Анна Олеговна заявила, что на ее памяти Пумпянская никогда не отсутствовала больше часа, а Фондервякин засвидетельствовал, что в последний раз старуха уезжала в каким–то родственникам на Арбат в сорок восьмом году.

- Ну, тогда она умерла, - сказала Люба Голова. - В лучшем случае заболела.

И сразу наступила нехорошая тишина.

Когда первое впечатление от этих слов испарилось, мужчины решили, что в комнату Александры Сергеевны следует постучать. Чинариков постучал, но ответа не было; Белоцветов постучал - и он ответа не получил. Фондервякин подошел к двери, прильнул к замочной скважине и сказал:

- Ничего не видать, должно быть, ключ с той стороны торчит.

- Если ключ торчит, - сообщил Валенчик, - значит, старуха дома. Ты вот что, Василий, понюхай скважину, может, уже того…

- Да я курю, - отозвался Чинариков, - у меня обоняние на нуле, А потом в течение первых суток трупы не разлагаются даже в сорокаградусную жару.

- А ты почем знаешь? - спросил его Фондервякин.

Василий ответил:

- Знаю…

И опять наступила нехорошая тишина, которая, впрочем, сквозила не потерей, а скорее приобретением.

- Да, - сказал чуть спустя Валенчик, - дело пахнет керосином? Нужно звонить в милицию.

Чинариков поспешил к телефону и начал звонить в жилищно–экс- плуатационную контору, в "скорую помощь" и участковому инспектору Рыбкину, с которым он был знаком. Прочие жильцы начали расходиться по своим комнатам, косясь на дверь Александры Сергеевны, точно это уже было решено, что за ней совершилась смерть. На кухне задержались только Митя Началов и Любовь Голова.

Митя спросил:

- Ну что, кума, страшно тебе небось?

- Не–а, - сказала Люба.

- Бесчувственная ты; вот я мужской пол, а и то мне что–то не по себе.

- Ты мне, Митька, лучше вот что скажи: телефонный звонок имеет к этому отношение?

Ась?

- У тебя что, бананы в ушах? Я говорю, телефонный звонок имеет к этому отношение?

- Не–а, - ответил Митя и засмеялся. - Вот Фондервякин сегодня с утра был пьян как сапожник - вот это да…

Без четверти пять в прихожей раздался звонок, и из всех дверей повысовывались жильцы. Явился участковый инспектор Рыбкин, мужчина видный и моложавый, которому наверняка в очереди говорили "молодой человек", а отнюдь не "мужчина", как это у нас повелось из–за деградации обращений; из примечательных черт участкового Рыбкина нужно отметить небольшие пушистые усики, местами достигавшие нижней губы, то обстоятельство, что фуражку он постоянно носил несколько на затылке, и смиренно–усталое выражение глаз, которые, впрочем, временами смотрели и как стволы.

- Ну, что тут у вас стряслось? - спросил Рыбкин, сложив руки на животе.

- Да жиличка одна исчезла, - сказал Чинариков. - Пумпянская Александра Сергеевна- Вчера еще была здесь, а сегодня как корова ее языком слизнула!

- Ага! - молвил Рыбкин и пошел по коридору в сторону кухни.

В то время как он осматривал дверь в комнату Пумпянской, щупал

дверную ручку, заглядывал в замочную скважину, Фондервякин поведал ему о том, что старушка была одинока, в последний раз уезжала к родственникам на Арбат в сорок восьмом году и никогда не отлучалась из дома более чем на час. Затем, из желания прислужиться, он даже приналег на левую створку двери, чтобы показать, что это дверь старинная, фундаментальная, как ворота.

В эту минуту в прихожей позвонили опять: на этот раз явились техник–смотритель из жилищно–эксплуатационной конторы, разбитная девочка по фамилии Вострякова, и один из мрачных жэковских слесарей.

- Будем ломать? - спросила Вострякова у инспектора Рыбкина, на что инспектор как–то печально кивнул, Но кивнул не сразу, а после того, как он снял с головы фуражку, протер внутренность тульи носовым платком и снова нацепил ее на затылок.

Мрачный слесарь приступил к двери с невероятно богатым набором ключей, среди которых проглядывали и отмычки, но подобрать ничего не смог и поэтому вынужден был прибегнуть к посредству фомки. Рыбкин смотрел на слесаря… во всяком случае, не по–братски.

Наконец дверь издала неприятный треск и отворилась, обнажив темный–темный прямоугольник, пахнувший тяжелым духом. Присутствовавшие при вскрытии комнаты, а именно вся двенадцатая квартира, несколько отшатнулись, а Рыбкин, сказав: "Попрошу никого не входить", машинально тронул пальцами кобуру и ступил за порог, как в пропасть. Секунду о нем не было никаких вестей, но потом вспыхнул свет, и двенадцатая квартира прильнула к двери.

Комната Пумпянской была пуста; те, кому было видно, увидели большой буфет из карельской березы, старинный мраморный умывальник с зеркальцем и педалью, этакий мойдодыр, узкую металлическую кровать, столик, приспособленный под горшок, с карликовой сосной, большой круглый стол о четырех ножках, накрытый, кажется, /простыней, какой–то пейзаж не нашего времени, массу фотографий в причудливых рамках, разные милые мелочи вроде часов в стеклянном футляре, или подсвечника в виде выеденного яйца, или длинной и узкой вазочки с крашеным ковылем, - но главное, те, кому было видно, увидели, что комната Пумпянской была пуста.

- Зачем же, товарищи, наводить тень на ясный день? - сказал Рыбкин.

- Да, - согласился с ним Фондервякин, - вышло, конечно, нехорошо. Просто вломились в чужое помещение, и будто бы так и надо. -

- А гражданка Пумпянская, - предположила Анна Олеговна, - наверное, едет сейчас в троллейбусе к троюродной тетке по женской линии и прекрасно себя чувствует, не то что мы.

- Да нет у нее никакой тетки, - заявил Генрих Валенчик, - у нее вообще никого нет, одинокая была старушка, как тополек в степи…

- А почему "была"? - спросил его Рыбкин. - Вам что, точно известно, что гражданки Пумпянской больше не существует?

Валенчик смешался и, смешавшись, проговорил:

- Нет, этого, конечно, я знать не могу; мне только известно, что родственников у нее не имеется, даже таких, которые называются нашему попу двоюродный священник. Я даже удивляюсь, к кому это она в свое время ездила на Арбат.

•- И даже не в этом дело, - вступила Юлия Голова, - а дело в том, что она по большому счету лет двадцать из дома не выходила. Сиднем сидела дома наша старушка, ну разве что иногда сходит на бульвар воздухом подышать.

- Двадцать лет не выходила, - сказала Люба, - а на двадцать первом взяла и вышла!

Митя ей возразил:

- Ну как она могла выйти, если комната заперта изнутри на ключ?

- Господи! - воскликнула Вера Валенчик. - Неужели Александру Сергеевну похитили через окно?

- А ты, Вера, шла бы отсюда, - сказал ей супруг. - Тебе волноваться вредно.

Вера покорно направилась в свою комнату и заодно прихватила с собой Петра, который, засунув в рот указательный палец, так сосредоточенно внимал разговорам взрослых, как если бы он все решительно понимал.

- Это дело разъясняется очень просто, - сказал мрачный слесарь, и все почему–то удивились тому, что слесарь заговорил. - Замок в данной двери английский, причем еще нэпманской фабрикации: хлопнул дверью, она и закрылась, а ключ ваша старушка могла по забывчивости оставить с внутренней стороны.

- И все равно это как–то, знаете ли, подозрительно, нереально, - сказал Фондервякин и взялся рукою за подбородок.

- Вы бы сначала прожевали… ну, я не знаю, чего вы там жуете, - обратилась к нему техник–смотритель Вострякова, - а потом уже вступали бы в разговор.

- Ничего он не жует, - разъяснила Анна Олеговна, - это у него такое произношение.

Фондервякин побагровел, а Вострякова изобразила на лице что–то такое, что изображается на лице у женщин, когда они восклицают: "Господи боже мой!"

Митя заключил:

- Факт остается фактом: старуха исчезла, причем исчезла по–хичкоковски, при самых загадочных обстоятельствах.

- Это все домыслы, - сказал Рыбкин. - Для паники, товарищи, пока оснований нет. Вот выйдет Положенный срок, тогда будем паниковать…

На слове "паниковать" Рыбкин запнулся, так как в прихожей пугающе зло зазвонил звонок. Василий Чинариков бросился открывать, послышалось лязганье замков, потом голоса, потом в коридоре по–хозяйски загремели шаги, и в кухню вторглись трое молодцов в белых халатах и коротких черных шинелях, накинутых по–грушницки.

- Где тело? - строго спросил передний из молодцов.

- Вот тела как раз и нет, - отозвался Чинариков и развел руками в подтверждение своих слов.

- Как это нет? - огорченно, почти разочарованно сказал передний из молодцов. - Зачем же тогда вы карету "скорой помощи" вызывали?

Фондервякин сердито ему сказал;

- Вы не переживайте, товарищ медицина, я вам гарантирую - тело будет!

2

Уже свечерело, и в двенадцатой квартире повсюду зажегся свет, когда Белоцветов, выведя инспектора Рыбкина на лестничную площадку, тронул его за рукав и поинтересовался:

- Ну и что вы намерены предпринять?

- А ничего, - простодушно ответил Рыбкин. - Состава преступления нет, даже происшествия и то нет. Вообще зря вы беспокоитесь, объявится ваша старушка, куда ей деться. А если не объявится, то, значит, она в какой–нибудь Козельск уехала помирать. Ведь нет никаких доводов против того, что ей могла прийти в голову такая опрометчивая идея.

Назад Дальше