Усадьба сумасшедших (сборник) - Владимир Лорченков 2 стр.


Через несколько месяцев подобной нервотрепки раздерганность и взвинченность мои ушли: на смену им явилось спокойствие обреченного. Я понял, что любая проблема разрешима, достаточно лишь от нее отвернуться. На моем столе, и под ним, и за ним, и около него, и в нем, росла груда принятых, частью опубликованных, частью нет, материалов. Эта куча бумаг ползла ко мне, шурша и чертыхаясь. Плевал я на нее! Плевал я на тебя, ясно, куча?! Пошла вон!

Удовлетворяя растущие не по дням, а по часам (совсем как груда статей) требования внештатников, я старался не забыть и о редакторе. Итак, я нашел для него специалистов – чудненьких – расчудненьких журналистов из интернет–издания с "экономической направленностью". "Инфомаркет", так оно называлось. Плевал я…

Я платил им по 70 бань за строку. Больше, чем в "Комсомольской правде" (вернее, их молдавском филиале) в то время. В этом "Инфомаркете" работали славные ребята, которых я знал еще по факультету журналистики, и в экономике они действительно разбирались. Это, конечно, не могло в глазах моего редактора быть оправданием таким гонорарам. Слово таким он произносил с таким видом, будто эти 600 – 800 леев могли нашу газету спасти или угробить. Ни черта – она существовала сама по себе, как злобный гомункул, как цыганское проклятье, снять которое невозможно, она зависела ото всех и никому не была подконтрольна, и если бы кто‑то попробовал разобраться, как у нас идут дела, он бы сошел с ума.

800 леев больше, 800 меньше, какая разница, если все мы умрем, в шесть часов вечера у меня свидания, а планете грозит глобальное потепление? Так я рассуждал и чувствовал себя великолепно. Но редактору говорил, что плачу "Инфомаркету" за "серьезные, взвешенные экономические статьи" по 20 бань за строку! Иисус разрыдался бы от такого гонорара, хоть он и наговорил на целый "Новый Завет"!

Итак, все были довольны. "Инфомаркет$1 - они получали больше, чем могли бы в другом месте, но в другом месте им бы просто не дали этого сделать, ведь практически в каждой редакции сидит ублюдок, считающий себя Драйзером, Финансистом, Гейтсом, и он крепко держится за свой кусок. Редактор – он полагал, что получает материалы солидного уровня за мизерные деньги. Я – они были довольны, и я чувствовал, что меня все оставили в покое, заваривал себе чай и читал в кабинете книги.

Таких "цепочек" было много. Я молил Господа, - натурально молил, на коленях, по вечерам, в углу, - чтобы Они все не встретились. Я был стержнем Кубика–Рубика, основанием пирамиды. Представьте же себе, что будет, если камень с одного края пирамиды скажет другому – эй, приятель, не познакомиться ли нам с тобой поближе?

Но я этого не допускал. Вот они все и были довольны. Цвели и пахли, как конский труп в жаркий полдень у дороги, осыпанной увядшими астрами. У них были все основания быть довольными. Каждый из них думал, что поимел другого! Надо же! Надеюсь, я ясно все написал?

Мне начхать было на любовь и привязанность и тех и других, лишь бы они оставили меня в покое. И единственный способ дать им это почувствовать заключался как раз в том, чтобы они думали – славно я поимел этого, того, и разтого… Со мной, в качестве посредника. Вот и хорошо. Я открывал кулинарные сайты и распечатывал рецепты диковинных блюд. Оставьте меня в покое, ублюдки, я полечу к воздушным змеям. Я сам – воздушный змей, грызущий облака, поплевываю на вас дождем и глупо лыблюсь размалеванной пастью. Я сам себе – воздушный змей. Оставьте меня в покое, ублюдки…

С внештатниками – инициативщиками (желавшими печататься по собственной воле, а не заказу редактора) было проще. Этих я мог показывать кому угодно, даже редактору, и они бы, бедные ублюдки, без моего "да" даже рта не раскрыли. Они меня почти боготворили и вполне осязаемо ненавидели. Я был их надеждой и проклятьем. Не все, конечно, бедные. По прихоти, капризу, иначе не скажешь, суки – судьбы, мне приходилось выписывать гонорары разным людям. Пресс–секретарю президента, например, который публиковал у нас свой статьи. Я выписал ему 300 леев и с видом полного идиота (да я и был таким в тот момент) показал ведомость редактору. Тот смутился, и в результате мы повезли в Президентуру сумму побольше, хоть, буду справедлив, и ненамного.

Иногда расходы превышали смету (это когда редактор вне плана подкидывал мне очередного шизофреника из Союза Русской Общины Патриотов и Педерастов). Тогда я покупал бутылку "Рислинга", садился вечером в кабинете, и, напялив бонопартову треуголку, рассчитывал. Кому‑то добавлял, кому‑то снимал, вертел, перевертывал, смещал, сокращал… К утру все было в порядке. Повторите меня проделать подобный же трюк сегодня, и я не смогу этого сделать. Не то состояние духа, очевидно.

Дипломатичностью мои внештатники не отличались. Старушка, сбагрившая свои стишки о "гаде–мэре и плохом премьере" орала, развалившись посреди кабинета, что ей срочно нужны шестьдесят леев. Срочно – "понимаете, вы, ублюдки?!". Ей же нужно купить новые ботинки, потому что эти (первый раз в жизни я едва не получил напрочь стоптанной подошвой в лицо!) – никуда не годятся! Я выписал ей сто леев! Думаете, она меня поблагодарила? Еще как – старая сука принесла "острополитическую" сатиру объемом на пятьдесят газет. Пришлось стать жестким – я просил охрану не впускать мегеру вообще. Через три месяца она стала ручной, говорила, что я – гений, и, в благодарность за это, я позволял ей изредка приносить коротенькие заметки о неработающих кранах, мусорных баках, прохудившихся стенах и подобном тому дерьме. Да, и платил ей за это! Надо же – сука за мои (ну, гонорарные, а раз распоряжался ими я, то – мои) деньги заставляла ЖЭК чинить мусорный бак в своем доме. Пусть себе. Лишь бы она была довольна, старая несчастная дрянь в порванных ботинках. Новые она не купила. Те сто лей она отложила на похороны, так она мне сказала.

Вообще, у всех моих внештатников хорошим тоном считалось меня оскорбить, оплевать или попытаться унизить. Даже славные экономисты из "Инфомаркета" переняли, у кого только, неизвестно, покровительственный тон, и говорили:

- А, взяла ваша газетка наши материалы? А как же… Нет, что за ерунда, ребята, почему вы не подписали фотографии? Нет, ну вы там, совсем…

Я мог бы объяснить им, что мне плевать, но это невежливо. Я мог бы объяснить им, что редактор полагает, будто они работают почти даром и его это устраивает. В конце концов, раз они давали мне эти долбанные статьи, значит у них был свой резон это делать?

Но я ничего не говорил. Мне было все равно. Только сейчас я понимаю, что в то время был бодхисватой. Ничто земное не волновало меня. Я говорил всем – "да", это была моя мантра, мой "ом–мани–падме–хум", я говорил это, чтобы меня не беспокоили и не тревожили. Я увлекся самосозерцанием своего духовного пупка – я плыл по течению, кружась в воде бездумно и счастливо, как младенец во внутриутробных водах матери… О да, я тогда достиг просветления. И то была моя первая, - пусть и неудавшаяся, - попытка вернуть утерянный рай. Самодостаточность. Вот что отнял Бог у Адама, а сказки о яблоках и другом говне придумали позже. Рай – это самодостаточность и самосозерцание. Я отыскал в себе Эдем, пусть и ненадолго. Я отыскал Эдем…

Но им до моего рая дела не было никакого. Все эти неудачники и счастливцы, мегеры и наивные молодые люди, хотели от меня одного – напечатай же нас, ублюдок! И, дабы избежать их дальнейшего пребывания в моем Эдеме, я шел навстречу.

Сейчас‑то мне кажется, что они хотели от меня совсем другого. Той ценности, которой нам, людям, всегда не хватает: от первобытного ублюдка неандертальца, который оттрахал самку кроманьонца (а ведь это ваша пра…прабабушка!) до заключенного в камеру пентхауса преуспевающего яппи. Они хотели немножко любви и внимания, эти бедные ублюдки. Но как я мог дать им это?

Среди "рецидивистов" (наиболее невыносимых, по моей классификации) я выделял несколько типов. Один из них, - маленький худой еврей в брюках, подобранных, несомненно, на мусорке. У него была чуть вытянутая, словно фасолина, голова, покрытая на затылке жирными волосами. Макушка покрыта не была – он почти лыс. И у него была привычка, разговаривая с вами, низко склонять голову, так, что вы видели его затылок. Итак, жирные волосы на затылке… Увидев их в первый раз, я вежливо извинился, выбежал в туалет и блевал добрых полчаса.

…Недавно я видел этого парня, – он собирал пустые бутылки с очень независимым видом…

Но тогда он еще не сдавался. Визы, как я понял, он получить не мог, поэтому трахал все редакции своими юмористическими рассказами, настолько несмешными, что я ржал над ними по три – четыре часа. Ладно, я взял бы даже это. Проблема заключалась в тематике рассказов: мистер Сальные Волосы писал юморески о… террористах в Хайфе. В принципе, это ничем не отличалось от бравурной блевотины наших ветеранов, поставляемой с удручающей регулярностью к каждому 9 мая. Только вместо "фронтовых ста грамм" у парня была "маца" (готов спорить, он не знал, что это такое, да и вообще – вряд ли он еврей, каким представлялся), а "глупого фрица" (господи, меня душит ненависть к этим старым засранцам – ни хера себе "глупого"! четыре года такой войны, такого говна!) заменил "идиот–араб".

Хрен с ним! Я согласился. Парень ошалел от счастья. Ему нужны были деньги. Вот и все. Бедный ублюдок. Да. Откупиться было проще. Но тут в игру вмешался редактор. Что за чушь, - спросил он меня, и был прав, разумеется! Увы. Когда бедолага зашел к нам, я попросил его (я попросил) написать что‑нибудь "в этом же роде", но упомянуть Молдову. Хотя бы раз. Б…ь, мы же все‑таки живем здесь, а не в Хайфе!

Мой бедный еврей впал в грех отчаяния. Но это христианский грех, не так ли, ему простительно впадать в христианский грех, а? если он притворялся иудеем?

Взяв меня за руку, он с надеждой спросил – а не могу ли я исправить текст сам? Переписать его заново – это ты хочешь сказать, сука? – чуть не заорал я ему в лицо. Но сдержался, и, влекомый мутными водами рая, дал согласие. Тогда, - продолжал он, смущенно теребя пуговицу на своей отвратительной серой курточке, - нельзя ли ему получить аванс? Аванс? Можно, о, можно, - сказал я, и объяснил ему, как пройти в бухгалтерию. Идиот поперся туда, а я быстро закрыл дверь, слетел по ступенькам и выскочил из здания. Гулял полтора часа. Ведь авансов наша бухгалтерия не выдавала. Никогда. Что ж, в любом случае, после того, как я сплавил им этого парня, он стал их проблемой, а не моей. Так что, по крайней мере, с моей точки зрения, все получилось достаточно удачно. Позже мне рассказали, что бедный маленький ублюдок с жирными волосами устроил истерику прямо на полу в бухгалтерии. Бухгалтерши, - молодые и симпатичные, - не разговаривали со мной два дня, и даже не одалживали чаю. Раньше же они это делали, движимые, очевидно, материнским инстинктом (хотя и не рожали еще).

Что ж, я был не против. Я выходил на улицу и любовался женщинами, проплывавшими извилистой тропой моего Эдема. Я был не прочь впиться каждой из них в сиську, лишь бы они, женщины, при этом не трепались, и оставили меня в Вечном Покое.

Впрочем, сиськи, это и есть покой, не так ли? Величественные белые буфера, гордо стекающие по стволам незамутненного сознания, холмы Венеры, плоды наслаждений, как их там еще называют, – я обожаю их за то, что у них нет рта, и они все время молчат. В самом деле, не упрекнете же вы сиськи в болтливости!

Постепенно я приучил себя к мысли, что живу с телами. Я научился не слышать абсолютно ничего, что вылетало изо ртов людских, из их губ - этих нелепых кусков мяса. Я медитировал, и представлял себе, что мы живем в толще воды, и потому люди открывают рот лишь затем, чтобы насытить свои гребенные жабры кислородом. А может, так оно и есть? Может, люди потому и говорят, болтают, трезвонят, пустозвонят, шепчут, кричат, - в общем, открывают рот, чтобы дышать? Я же молчал по двое суток. Я великолепно жил с парой сисек, и не слышал, чего там говорил рот, расположенный чуть выше них.

По утрам, босиком и с ветвью мира в руке, я взбирался на них – эти грандиозно молчащие женские груди, я спешил наверх до восхода солнца, облаченный в жреческие одежды и золотые венцы, и успевал – я становился на темное пятно соска (словно ил, размазанный по чистому песчаному дну) и гермафродит–солнце впивалось в мое лицо, жадно вылизывая мои веки. Сумбурно покачиваясь, сиськи сжимали меня, и я не мог вздохнуть, я сворачивался в них, и лишь потом, когда они отпускали мертвую хватку, я барахтался в них, и резвился, как дельфин в море. Я забирался под кожу сисек, и попадал в города серых камней с величественными фонтанами, где вода из раскрытых пастей оживающих мраморных львов струилась мне на ноги, как кипящий свинец.

Побродив по улицам этого мертвого города, я заворачивал за угол, - улицы пересекались строго перпендикулярно, - и видел пару роскошных розоватых сисек, облаченных в платья эпохи развратного венецианского карнавала: я бежал им навстречу, сжимал их, мял, тискал, но, увы, падал.

Падал в огромную шахту подземных дворцов, где унылые совы печально играли в шахматы с летучими мышами, опьяневшими от комаров. Я брел по шахте, мечтая встретить их – эти груди, - зная, что уже в них. Я забредал в огромные мозаичные общественные туалеты, где никого не было, а лишь шипели прорванные трубы, валил из них пар, и, странно, там не было запаха и нечистот, но я был бос, как уже сказал, и мне было страшно, очень страшно, к тому же, за мною гнались, и, проглоченный накануне нож, прорвав мой живот, падал на пол, а с ним и желудок, и кишки и прочая требуха.

Я кричал и выныривал на поверхность сисек, - о, божественные сиськи Скальди, - а на их нежной коже уже наступала осень. Два пруда, соединенные дощатым мостиком, были усыпаны листьями, пел нежный, печальный, сумасшедший, как я, осенний ветер, и сверху, с холмов, в мое равнодушное сердце целил варварский Амур – в штанах из оленьей кожи, с лицом, изрисованным красной глиной. Я улыбался его азартным гримасам и падал ниц, впившись зубами в поверхность земли – самой большой и древней груди, и ветер, раскачав меня, постепенно поднимал все выше и выше, до тех пор, пока я не улетал на небеса, и, не обнаружив там Бога, глядел вниз, но не видел там ничего, увы, уже совсем ничего. Тогда я складывал крылья, и падал камнем на них, мои наимягчайше–упруго–нежнейшие сиськи, с которыми я жил тогда, и которые, без сомнения, являлись составной частью моего Эдема.

Глава четвертая

1941 год. Осень. Чепуха, которую, по мнению управляющего, молол крестьянин, завезший Василия в дом умалишенных, обернулась тремя полицаями, вторжением обиженных на злую судьбу румынских войск, стремительным их наступлением при поддержке немцев и спешным бегством персонала больницы. Андроник с ними даже познакомиться толком не успел.

Итак, осталось нас немного, – напевал под нос управляющий, бережно ступавший латанными – перелатанными подошвами старых ботинок по гравию дорожек больничного парка. Напевал, и резко сворачивал, завидев пациента по фамилии Доду. Тот, безобидный малый, почему‑то воображал себя муравьем, и панически боялся приближавшихся людей. Раздавят, раздавят, раздавят, - быстро шептал идиот, опустившись на корточки и сжав голову, посинев от страха. Потому без особой надобности к Доду старались не подходить. Терпел он лишь приближение старой сестры милосердия (сестры эксплуататора, - беспощадно думал Андроник, сын врага народа). Та приносила больному миску с едой, ставила ее метрах в пяти от несчастного и долго крестила того щепотью скрюченных пальцев. Словно соль разбрасывает, – с презрением думал Василий.

В благодарность за уход муравей–Доду изредка приносил, осторожно озираясь, к дверям кухни, где работала старушка, гусениц и погрызенных майских жуков. Василий, как и все жестокие люди, по отношению к животным - гуманист до мозга костей, - Доду не любил. Но связать "муравья" и запереть в палату для "буйных" теперь уже было некому: санитары тоже сбежали.

Из персонала в больнице остались лишь старушка, он, Василий и медсестра Стелла, которую новый управляющий при других, более благоприятных, обстоятельствах, выгнал бы. У него были серьезные сомнения в том, что девушка способна хотя бы укол правильно поставить: Стелла, восемнадцати лет, в медицинском училище отучилась лишь год.

Глаза у нее были раскосые, взгляд (черт, и эта – туда же!) сумасшедший, и где‑то в селе у нее подрастала младшая сестра, которую уже собирались выдать замуж. Но глазами и почти замужней сестрой достоинства девушки, - если это, конечно, можно считать достоинствами, - не ограничивались – Василию довелось мучительно покраснеть, когда он, нечаянно (а так ли уж нечаянно, а, управляющий?) задел локтем ее большую грудь (большая грудь, - некрасиво, непропорционально…). Поскольку большой груди Василий у женщин не любил (и, конечно же, ошибался в себе) то извинился несколько сухо, дабы она не приняла это случайное прикосновение за попытку завязать более тесное знакомство. Девица ничего не ответила, лишь глянула ему в глаза, нагло и вызывающе, как это умеют делать в Молдавии сельские восемнадцатилетние (по местным меркам – старые девы) незамужние женщины. Из‑за этого Василий рассердился.

Во время прогулки по гравию, - усыпаны им были все дорожки, как упоминалось, и сделано это было для того, чтобы гравий под ногами больных шумел, и они не могли тайком покинуть лечебницу, - Василий размышлял над тем, что же ему делать?

Ситуация, в отличие от вопроса, банальной не была. Сорок семь больных, среди которых двадцать – лежачие, ни одного квалифицированного врача, слепая, старуха, да девчонка.

К тому же, усадьбу уже посетила делегация из села Дондюшаны, - все сплошь морщинистые, с черными от солнца лицами, и от вина – ртами, - с весьма деликатной миссией. Поскольку власти у них теперь нет, - старая ушла, а новая еще только на подходе, то почему бы больнице не отдать селу дрова, кое–чего из мебели, да и вообще - разную утварь? Да, и единственного коня!

Хмуро наблюдая за мародерами от сохи, вынимавшими из больничных окон стекла, Василий Андроник горько жалел, что изучал в университетском кружке не джиу–джитсу, а пошлую историю средневековой литературы.

… Вот она где, твоя литература, - казалось, говорила ему крепкая задница одного из крестьян, опустившего голову в больничный погреб…

Не удержавшись, Андроник воровато, как муравей–Доду, оглянулся, и припечатал ботинком то место, где у крестьянина–кормильца заключались средневековая литература, граф Толстой, искусство и эмансипация вместе взятые. Пейзанин с воплем "кружка медная, богородица", кувыркнулся в подвал, но шею, к горечи и сожалению Андроника, не сломал.

Происшествия этого крестьяне, вытрясавшие из больницы все, что можно, как пух из перины, не заметили. Пришлось пострадавшему довольствоваться мыслью, что это кто‑то из своих пошутил.

Уже на выезде из Поместья Сумасшедших (как окрестил про себя Костюжены новый управляющий) Василий окрикнул обоз посконных мародеров и спросил: неужели они не понимают, что с ними будет, после того, как Советская власть выиграет войну на чужой территории и наведет порядок на своей? Обозники отвечали, что имущество не крадут, а, напротив, берут на сохранение. К тому же еще неизвестно, где она, советская власть, и что с ней будет. А им – молдаванам, не привыкать, потому что была здесь власть всякая: советская турецкая, румынская, королевская, и поменяются они, очевидно, не раз, но им это все равно. Тогда‑то и высказал Василий первый раз по поводу земляков своих мнение, правда, негромко:

Назад Дальше