- Я знаю, что никто больше не желает мне подчиняться, но того, кто осмелится проникнуть сюда, я задушу собственными руками!
Его предоставили самому себе на целую ночь, а затем до полудня. До обеденного часа. Тогда в дверь к нему постучали. Он даже не отозвался. О нем стали тревожиться - но кто посмел бы нарушить его приказ?
Слуги посовещались. Лишь один человек во всем мире мог бы ослушаться его, не вызвав гнева. Дочь Иффет, его любимое дитя. Они были чрезвычайно привязаны друг к другу, он ей ни в чем никогда не отказывал. У нее были учителя музыки, пения, французского и немецкого. Она даже отваживалась появляться перед ним в европейских платьях, привезенных из Венеции или Парижа. Только она одна могла, ничем не рискуя, переступить порог свергнутого властелина.
И вот за ней посылают, получив разрешение новых властей. Сначала она пытается просто повернуть ручку. Но дверь не открывается. Она просит сопровождающих отойти подальше и кричит:
- Отец, это я, Иффет. Со мной никого нет.
Ответа она не слышит и, задрожав всем телом, приказывает страже взломать дверь. Она дает им клятву, что возьмет всю ответственность на себя. Двое крепких гвардейцев решаются. Дверь подается под их мощным напором. Они пускаются наутек, даже не заглянув в комнату.
Дочь входит. Зовет вновь: "Отец!" Делает два шага вперед. И испускает вопль, который заполняет собой комнату, коридоры, лестницы… затем улицы Стамбула и всю империю… а потом, выйдя за пределы империи, правительственные кабинеты великих держав.
Свергнутый властелин лежал со взрезанными венами и почерневшим горлом. Крови не было - одежда уже успела впитать ее.
Самоубийство? Возможно. Но быть может, и убийство. Ибо убийцы могли прокрасться через сады. Правду так никогда и не узнали. В любом случае вопрос этот значения уже не имеет - разве что для некоторых историков…
Иффет стояла там, оцепенев от ужаса. Вслед за воплем дыхание у нее словно пресеклось. Много лет спустя в ее глазах еще можно было разглядеть тот ужас.
Когда миновали первые недели траура, а она все продолжала бродить по коридорам с застывшим взглядом и так же судорожно ловить воздух ртом, словно задыхаясь, окружающие наконец догадались, что дело тут не в обычной горести, вызванной утратой дорогого существа: Иффет, избалованное дитя, любимая дочь, всегда задорная и кокетливая, потеряла разум. Возможно, навсегда.
У матери ее не было другого выбора, как обратиться к старому доктору Кетабдару. Именно его, выходца из семьи ученых врачевателей, некогда приехавших из Персии, призывали в роскошные стамбульские дворцы, если у кого-то из домочадцев обнаруживались признаки помешательства. Уже сам визит его означал, что дело дошло до крайности.
Доктор был знаком со своей пациенткой. Он виделся с ней полгода назад, совсем по другому поводу. Вызванный к служанке с приступом истерии, он услышал, как принцесса играет на пианино. Она исполняла венский вальс, и он остановился у двери, внимая нежной мелодии. Когда она закончила, он заговорил с ней по-французски и похвалил ее игру. Она с улыбкой поблагодарила, и они обменялись несколькими фразами. Старик ушел очарованным. Он не мог забыть эту встречу, эту музыку, эти тонкие руки, это лицо, этот голос.
Когда он вновь вошел в залу, где стояло пианино, когда увидел, как эта девушка бесцельно мечется по углам, когда услышал бессмысленный лепет безумной, заметил блуждающий взгляд и скрюченные пальцы, то не сумел сдержать слез. Тогда зарыдала и мать Иффет. Рассердившись на самого себя, он попросил у нее прошения. Его обязанностью было утешать родственников больного, а не усугублять их страдания.
- Что, если мне увезти ее подальше от Стамбула? - спросила мать. - Скажем, в Монтрё…
Увы, с огорчением отвечал старик, это не поможет. Конечно, следует переменить обстановку и удалить Иффет от всего, что напоминает о случившейся драме, но одного этого недостаточно. В том состоянии, в каком она находится, за ней должны постоянно приглядывать люди соответствующей квалификации. Мать судорожно прижала руки к груди.
- Никогда я не допущу, чтобы дочь мою поместили в лечебницу! Я скорее умру!
Врач обещал придумать лучшее решение.
Именно в ту ночь, когда полусонный доктор Кетабдар возвращался домой по шумным переулкам Галаты в подпрыгивающей на рытвинах карете, ему стал грезиться совершенно безумный выход. Тем не менее на следующий день он представил свой план на рассмотрение матери Иффет: поскольку состояние ее дочери требует постоянного ухода в течение многих лет, поскольку о заточении девушки в лечебницу не может быть и речи, он предлагает увезти ее на юг Анатолии, в Адану, где у него имеется дом… он всецело посвятит ей себя, ухаживая за ней денно и нощно, месяц за месяцем, год за годом… она станет его единственной пациенткой и мало-помалу, если будет на то воля Аллаха, обретет разум.
Ухаживать за ней денно и нощно, год за годом? В его собственном доме? Мать сочла бы врача самонадеянным невежей, если бы он заговорил об этом при других обстоятельствах. Ибо Кетабдар был вдовцом и намеревался пусть формально об этом не было сказано ни слова, но это подразумевалось само собой - взять Иффет в жены. Повторяю, при других обстоятельствах это было бы немыслимо. Однако теперь нельзя было и помышлять о том, чтобы выдать помешанную дочь свергнутого монарха за одного из вельмож, некогда домогавшихся подобной чести. И мать покорилась судьбе. Чем обрекать дочь на заточение до конца дней, лучше было доверить ее этому почтенному человеку, который, судя по всему, обожал ее. Он станет ухаживать за ней, он убережет ее от скандальных выходок и неминуемого позора…
Странная семья, не правда ли? Старый муж - прежде всего, лечащий врач… молодая безумная супруга, которую он окружил заботами и любовью, но не мог исцелить от припадков, и тогда она целыми днями стонала или бессмысленно визжала на глазах у слуг, вызывая у одних раздражение, у других жалость.
Никто не сомневался, что это фиктивный брак, заключенный с целью избежать криво-толков в ситуации, когда мужчина и женщина днем и ночью пребывают под одной крышей, сокрытые от посторонних взглядов. Это был брак ради приличия, брак для видимости или, скорее, во имя соблюдения условностей. В общем, акт преданности и самопожертвования. Да, этот старый врач, несомненно, совершил милосердный поступок.
Но в один прекрасный день Иффет забеременела.
Было ли это следствием необдуманного порыва? Или же результатом смелого терапевтического вмешательства? Здесь остается лишь гадать!
Если я могу довериться мнению того, кто стал плодом необычного союза, а это был не кто иной, как мой отец, следует предпочесть второе объяснение. У доктора Кетабдара имелись свои теории: он хотел доказать, что такая женщина, как его жена, потерявшая разум вследствие шока, могла обрести рассудок вследствие другого шока. Беременность, материнство… И главное, рождение ребенка. Потрясение от даруемой жизни должно было компенсировать потрясение от увиденной смерти. Кровь за кровь. Да, теории… теории…
Потому что напрашивалось и прямо противоположное объяснение: муж-врач постоянно находится при своей жене, одевает и раздевает ее, каждый вечер купает, а она молода и прекрасна, и он так сильно любит ее, что посвятил ей каждое мгновение своей жизни… так мог ли он глядеть на нее бесстрастно? Мог ли он держать в руках и пожирать глазами это нежное тело, не испытывая внезапно нахлынувшего желания?
К тому же она не всегда пребывала в кризисном состоянии. Время от времени она даже выказывала некоторое здравомыслие. О, это нельзя было назвать ясным рассудком! Я ее знал - уже в самом конце жизни - и наблюдал за ней. Никогда не был ее разум настолько здравым, чтобы она могла догадаться о своей болезни. И так было лучше для нее, иначе ей было бы слишком больно. Но она проводила долгие часы в полном спокойствии, без стонов и визга… и была способна на величайшую нежность по отношению к тем, кто находился рядом с ней.
Иногда она принималась петь, дрожащим и вместе с тем мелодичным голосом. У меня в ушах до сих пор звучит турецкая песенка, напоминающая о стамбульских девушках, которые прогуливаются по пляжу Оскудер. И еще одна, с загадочными словами… речь в ней идет о Трапезунде, о смерти. Когда бабушка моя пела, весь дом замирал, чтобы послушать ее. Она могла быть такой трогательной. Безмятежное выражение лица и грациозная походка сохранились у нее до самых последних дней. Я легко могу представить, как хотелось мужу обнять ее. И как она прижималась к нему с улыбкой послушной девочки. А уж потом, чтобы оправдать свой поступок в собственных глазах, доктор Кетабдар выдумал подходящие случаю теории. Совершенно искренне…
И ведь теории эти, могут возразить, оказались высосанными из пальца, поскольку бабушка моя даже в старости не излечилась! Но тут всё не так просто. Это правда, она не излечилась, спасительный шок не помог. Однако она сумела стать любящей матерью для своего сына. И когда - позднее - жила с нами в одном доме, мы никогда не ощущали какую-либо тягость в ее присутствии. Припадки время от времени случались, но последствий не имели. Если материнство и не излечило ее, то, во всяком случае, не оказало вредного воздействия и, мне кажется, пошло ей на пользу. Но немногие из людей готовы были взглянуть на дело с такой точки зрения.
Старого доктора порицали… Что я говорю, порицали - смешали с грязью! Все словно с цепи сорвались. Шепот за спиной, проклятия, оскорбления, наветы. Конечно, он был женат, причем самым законным образом, и никто не посмел бы упрекнуть мужчину в том, что он имеет ребенка от законной супруги. Но слишком многие полагали, что в силу особых обстоятельств был заключен некий договор, а доктор Кетабдар, зачав ребенка с женщиной, потерявшей разум, в каком-то смысле надругался над ней, поступил безответственно и подло, извратил все понятия медицинской этики, уступил самым низменным побуждениям…
Когда же он, желая оправдаться, попытался изложить свои странные теории, то еще больше навредил себе.
- Вот как? - говорили его хулители. - Использовать жену в качестве лабораторной крысы?
Под гнетом враждебности, омрачившей закат доселе безупречной жизни, старый доктор постепенно проникся чувством вины: он уверился в том, что предал свою миссию и сам навлек на себя позор.
Никто из коллег, никто из членов августейшей фамилии, никто из видных граждан Аданы не желал более переступать порог его дома.
Отец говорил мне:
- Нас сторонились, словно зачумленных!
И при этом громко смеялся.
* * *
В нашем доме в Адане я не бывал, нет, и даже никогда его не видел. Но он оказался на моем жизненном пути, у самых истоков, и, полагаю, имел для меня такое же значение, как те дома, в которых я жил.
Он стоял в центре города и вместе с тем словно бы на отшибе. Его окружали высокие стены и сад с сумрачными деревьями. Построенный из песчаника, он становился рыжим под дождем, а в сухую погоду над ним висела легкая охряная пыль. Люди проходили мимо, притворяясь, будто не видят его. Должно быть, для них он воплощал место непостижимых страхов: страхов, связанных с любой резиденцией царствующей семьи, а также страхов, связанных с присутствием безумия, - и с самим доктором Кетабдаром, о котором теперь говорили, будто он предается каким-то тайным и постыдным занятиям.
В подобном доме, на попечении подобной супружеской четы ребенок казался нелепым, и это усиливало нереальность ситуации. Он появился здесь как бы против законов природы, и в нем видели не дар Неба, а результат связи с миром мрака.
Этот ребенок, мой отец, почти не выходил из дома. Он никогда не посещал школу. И с другими отпрысками османской династии его объединяло то, что школа сама приходила к нему. В первые годы жизни у него был официальный воспитатель, затем, по мере того как он рос, возникали учителя по различным предметам. Он никогда не принимал у себя сверстников и ни к кому не ходил в гости, у него не было ни друзей, ни знакомых - исключение составляли учителя.
Эти последние были людьми особого рода Те, кто соглашались приходить каждый день в "зачумленный" дом, в большинстве своем сами являлись нарушителями тогдашних условностей. Турецкий язык преподавал лишенный сана имам, арабский - еврей из Алеппо, отринутый собственной семьей, французский - некий поляк, заброшенный Бог весть какими ветрами в этот анатолийский город и отзывавшийся на имя Васья, которое наверняка было уменьшительным от имени втрое длиннее…
Пока доктор Кетабдар был жив, учителя ограничивались только преподаванием. В строго установленные часы. Никаких опозданий не допускалось. Никакие излишества не поощрялись. Они выслушивали указания, представляли отчеты об успехах ученика и наносили визит вежливости по пятницам, чтобы получить свое жалованье.
После смерти старого врача дисциплина ослабла. Моему отцу должно было исполниться шестнадцать лет. Никто уже не мог держать его в узде. За часами занятий следовали бесконечные дискуссии, а учителей - всех разом - часто просили остаться на обед или ужин. Вокруг молодого человека образовался небольшой двор. Здесь говорили об всем - не следовало только высказывать банальные суждения, воспевать неподобающим образом династию или восхвалять достоинства веры.
Это был очаг вольномыслия - подобные в те годы существовали во всех городах империи. Но не стоит думать, будто в нашем доме в Адане плелись какие-то заговоры. Политику здесь благоразумно оставляли в стороне. В этом кружке было слишком много чужаков и, главное, слишком много представителей национальных меньшинств - армян, греков… любые нападки на османскую власть могли бы иметь для них крайне неприятные последствия. В разговорах иногда поминали суфражисток, обязательное обучение, русско-японскую войну или же какие-нибудь далекие восстания - в Мексике, в Персии, в Японии или в Китае. Однако наибольший интерес вызывало другое: научные открытия, технические новшества. А самое почетное место занимала фотография. И когда однажды в пылу дискуссии возникла мысль дать группе имя, все без колебаний высказались за название "Фотографический кружок".
Поскольку лишь мой отец обладал финансовыми возможностями для утоления такой страсти, он выписал - кажется, из Лейпцига - новейшие материалы и пособия для начинающих.
К этому искусству впоследствии приобщились несколько членов кружка, но наиболее талантливым оказался преподаватель естественных наук - армянин Нубар. Он был к тому же самым молодым из учителей - всего лишь на шесть или семь лет старше своего ученика. Вскоре между ними возникла прочная дружба.
В то время подобные отношения между турком и армянином уже казались крайне необычными. Я чуть было не сказал - "устаревшими". И очень подозрительными. Деловые связи, обмен светскими любезностями, чувство взаимного уважения - да, в некоторых кругах это, полагаю, еще можно было встретить. Но истинную дружбу, глубокое понимание - нет. Взаимная неприязнь между двумя общинами росла на глазах, и в Адане больше, чем где бы то ни было.
Однако то, что происходило за стенами дома Кетабдара, не отражалось на его внутренней жизни. Быть может, здесь даже сказался эффект отторжения: поскольку истинная дружба, братская дружба между турком и армянином стала редкостью, для обоих молодых людей она приобрела особую ценность - множество других людей громогласно настаивали на своих различиях, тогда как эти двое заявляли, что их объединяет дружба. Они торжественно и слегка по-детски клялись друг другу, что ничто их не разлучит. И еще - что никакое занятие не заставит их отречься от общей страсти к фотографии.
Порой во время собраний кружка моя бабушка покидала свою комнату и занимала место среди них. Они продолжали дискуссии, иногда посматривая на нее; она также смотре ла на них и, казалось, слушала с интересом; губы ее шевелились; потом, без видимой причины, она поднималась посреди незаконченной фразы и удалялась к себе.
Случалось и так, что она приходила в волнение, начинала кричать у себя в комнате. Тогда ее сын вставал и отправлялся к ней, чтобы успокоить, как научил его делать отец. Когда она затихала, он возвращался к своим друзьям, которые возобновляли разговор с того самого места, где прервали его.
Несмотря на эту беду, дом наш знал несколько счастливых лет. Именно такое впечатление оставляют фотографии того времени. Мой отец сохранил их несколько сотен. Целый чемодан. На котором гордо вывел сепией: "Фотографический кружок. Адана".
Он иногда показывал их людям, которых уважал. Детально объясняя все обстоятельства, сопутствовавшие каждому снимку, использованную технику, тонкости наводки и освещения. О таких вещах он мог рассказывать бесконечно, словно рыночный торговец… Поэтому как-то раз один иностранный гость ошибся в его намерениях: он решил, что хозяин хочет продать ему эти снимки, и предложил цену. Мой отец чуть не выставил его за дверь, а несчастный разрыдался от смущения.
Все фотографии так и оставались в этом чемодане до самой его смерти. Кроме двух-трех, которые он поместил в рамку. Среди них замечательный снимок матери. Сидящей в кресле, в слегка напряженной позе, чуть скосив глаза налево к окну, будто рассеянная школьница.
Конечно, он сам ее снимал. Учитывая, в каком состоянии она находилась, сын не позволил бы фотографировать ее никому из своих друзей. Это было бы дерзостью, вторжением в интимную жизнь.
Но все же большая часть фотографий из чемодана принадлежала не ему. Здесь были снимки, сделанные Нубаром, а также пятью или шестью другими членами кружка.
Самые первые относились к 1901 году. А последняя - к 1909-му. К апрелю 1909-го. Точная дата, правда? Я мог бы внести и еще одно уточнение - снимок был сделан 6 апреля. Отец столько мне об этом рассказывал, что забыть это я не могу. После 6 апреля 1909 года он никогда больше не брал в руки фотоаппарата.
Что же произошло в тот день? В некотором роде стихийное бедствие. Благодаря которому родился я.