Скажем - и это далеко не единственный пример, - он так и не позволил своим детям ходить в школу. Он желал, чтобы мы двигались по проложенной им колее: воспитатель, домашние учителя. Если кто-нибудь говорил ему, что это плохо согласуется с его передовыми воззрениями, он яростно защищался. Утверждая, что человек рождается мятежным, а школа стремится превратить его в существо покорное, сделать ручным и послушным. Будущие революционные вожди не должны следовать подобным путем! Они не могут позволить себе раствориться в бесформенном стаде!
Для своих детей он желал таких преподавателей, каких не приняла бы ни одна школа. Подлинными учителями, говорил он, являются лишь те, кто дает возможность познать разные истины.
Мне кажется, отец стремился воссоздать таким образом лучшие мгновения своей юности. То согласие сердца и ума, которое объединяло его с Нубаром и другими членами Фотографического кружка. Он хотел бы вновь обрести это согласие и передать его нам. В какой-то мере ему это удалось: приход учителей каждое утро не был для меня мучительным испытанием, я и сейчас помню некоторые споры, доверительные разговоры с ними, - быть может, с тем или иным из них возникало иногда нечто похожее на согласие… Но на этом кончается сходство между двумя домами Кетабдара - в Адане и близ Бейрута. Если первый из них жил вне мира, отгородившись решеткой и распахивая ворота лишь для горстки непримиримых, то второй, напротив, походил на пчелиный улей в солнечных лучах. Открытая гостиная, открытые объятия, открытый как для случайных гостей, так и для завсегдатаев стол: непризнанные художники и молодые поэтессы, заезжие египетские писатели, востоковеды всех мастей - нескончаемые гудение и суета…
Для такого ребенка, как я, это могло бы стать постоянным праздником. Но это было скорее мучение, я бы даже сказал - бедствие! С рассвета до поздней ночи у нас всегда толпился народ. Порой встречались удивительные, забавные или высокообразованные люди, но чаще всего это были мелкие прихлебатели, нудные типы и чуть ли не мошенники, привлеченные богатством отца, его неумеренной страстью к любым новшествам и полной неспособностью к здравой оценке…
Радости детства я обретал в других местах. Во время моих редких - слишком редких - вылазок подальше от семейного гнезда.
Лучшие воспоминания, оставшиеся у меня от того времени? Три года подряд я уезжал на летние каникулы вместе с дедушкой и бабушкой по материнской линии в деревню, находившуюся высоко в горах, недалеко от того колдовского места, которое местные жители называют Канат-Бакиш, хотя на самом деле это Канал Вакха. Каждый день, едва проснувшись, мы поднимались с дедом на вершину. Беря с собой только посохи и немного пищи, чтобы утолить голод, - фрукты, лепешки.
За два часа мы добирались до пастушьей хижины, построенной, как говорили, еще римлянами, хотя в ней не было никакого античного величия - просто домик из нетесаных камней, с такой низкой дверью, что даже мне, десятилетнему, приходилось нагибаться, чтобы войти. Внутри был стул на разболтанных ножках, со вспоротой обивкой. И запах коз. Однако для меня это был королевский дворец. Добравшись до него, я сразу же устраивался на стуле, а дед садился снаружи, на высоком камне, опираясь двумя руками о свою палку. Он не мешал мне предаваться мечтам. Боже мой, как они меня пьянили - я парил в облаках, воображал себя владыкой мира, нутром своим ощущал все жаркие наслаждения Вселенной.
Когда же лето заканчивалось и я спускался на землю, счастье мое оставалось там, наверху, в этой хижине. В нашем просторном доме я каждый вечер ложился спать под вышитыми одеялами, и меня окружали ковры, сабли ручной работы, османские кувшины - но мечтал я только об этом пастушьем домишке. Впрочем, даже и сейчас, на склоне жизни, если случается мне вновь найти во сне край моего детства, то появляется передо мной эта хижина.
Итак, я ездил туда три года подряд. Мне было десять, одиннадцать, двенадцать лет. Потом чары исчезли. У дедушки возникли проблемы со здоровьем, ему посоветовали не совершать более столь долгих прогулок в горы. Однако мне он казался очень крепким, у него были черные волосы и торчащие усы - еще более черные, без единой серебряной нити. Но это был уже настоящий дед, и наши мальчишеские вылазки для него больше не годились. Нам пришлось найти другое место для летнего отдыха. С прекрасными гостиницами, бассейнами, казино и вечерними танцами. Но я потерял свое детское королевство.
Нет, отец никогда не ездил с нами на каникулы. Каникулы именно то и означали, что не надо быть при нем… Мы уезжали, и на сердце у нас становилось все легче по мере того, как удалялся наш дом. А отец оставался: он испытывал лишь презрение к "перегону овец на летнее пастбище" - к этим толпам горожан, которые в назначенный день бежали в горы от зноя, царившего на побережье.
Возможно, он в конечном счете был прав. Чем старше я становлюсь, тем больше признаю правоту отца во всех вещах - полагаю, это происходит со всеми людьми. Мои причуды понемногу становятся похожими на его причуды. Вследствие атавизма - или угрызений совести. Но одного я ему никогда не прощу, ибо это постоянно заставляло меня спасаться от него бегством: я имею в виду его желание сделать из меня великого революционного вождя. Это не было глупым честолюбием, которое свойственно многим родителям по отношению к своим сыновьям. Это была навязчивая идея. Которая сегодня вызывает улыбку. Но редко вызывавшая улыбку у меня - в детстве и в юности. Даже позднее, когда я стал взрослым, она продолжала меня преследовать, словно какое-то проклятие.
Видите ли, отец был живым воплощением того, что принято именовать "просвещенный деспот". Просвещенный, потому что он желал воспитать из нас свободных людей и дочери своей дал такое же образование, как своим сыновьям. Просвещенный также и потому, что питал страсть к современной науке и искусству. Но при этом деспот. Деспот даже по манере излагать мнения свои - громко, уверенно, безапелляционно. Главное же, деспот в своих требованиях к нам, к нашему будущему: убежденный в том, что его честолюбие благородно, он не задавался вопросом, желают ли и могут ли дети соответствовать его устремлениям.
Сначала это давление мы испытывали все трое - в равной или почти равной степени. Но постепенно сестре моей и брату удалось освободиться, и они предоставили мне одному, на протяжении всей моей жизни, изнывать под гнетущей тяжестью грандиозной отцовской страсти.
* * *
Когда в сентябре двадцать второго года мать моя скончалась при третьих родах, сестре моей было не больше семи лет. Тем не менее она сразу же стала хозяйкой дома: именно она взяла на себя обязанность объяснить мне, с сухими глазами, что мама уехала в долгое путешествие и, чтобы не причинять ей горя в той далекой стране, где она теперь находится, я должен спать спокойно - полагаю, что после этого она пошла в свою спальню выплакать все накопившиеся в душе слезы.
Из нас троих лишь она одна сумела уже в детстве отвоевать собственное место. Казалось, для нее отец наш был кровлей, тогда как для меня - потолком. Те же самые слова, те же самые интонации отцовского голоса, которые ее успокаивали и давали ей уверенность, лишали меня воздуха или приводили в смятение.
Перед моими глазами и сейчас возникает сцена, повторявшаяся в неизменном виде тысячи и тысячи раз.
По утрам отец, встав с постели, не показывался никому - даже мне - не побрившись, не причесавшись, не одевшись, не надушившись, не ощутив себя готовым к выходу. Начинал он с парикмахера; затем, приведя себя в порядок и слегка приоткрыв дверь, призывал мою сестру, чтобы она исполнила "роль зеркала". Иными словами, он стоял перед ней, неподвижно и прямо, словно на самом деле перед зеркалом. А она внимательно осматривала его. Поправляла узел галстука, сдувала невидимую пылинку, тщательно изучала подобие пятнышка. В течение всей этой процедуры с лица ее не сходило выражение сомнения, и она никогда не спешила выразить одобрение, но в конечном счете отпускала его кивком головы. Похоже, что и он сам не был уверен в том, каков будет вердикт.
Совершив этот обряд, он покидал свою спальню: в первых его шагах еще чувствовалось некое колебание, но постепенно к нему возвращалась уверенность. Он шествовал к гостиной. Где его поджидал столь же ритуальный кофе.
Только что я сказал о готовности к "выходу" - и неточно выразился. Правильнее было назвать это готовностью к "сидению". Отец выходил из дома очень редко. Проснувшись, он обычно выглядывал в свое раскрытое на втором этаже окно, вдыхал утренний воздух и окидывал взором море, город, сосны - всего лишь на секунду, словно желая удостовериться, что все они остались на своих местах. Затем он спускался по лестнице в гостиную и садился в кресло. Первые гости являлись без задержки. Порой они уже его ожидали.
Полагаю, пока мать моя была жива, именно она каждое утро исполняла "роль зеркала". Заменив ее в этом ритуале, сестра приобрела у отца такой авторитет, о каком я даже не мечтал. Столь велико было ее влияние, что отныне он и не пытался навязать ей свою волю в чем бы то ни было.
Как и она, мой младший брат сумел освободиться от отцовской власти. Но другим способом - более хитрым. Он все пустил в ход, чтобы вызвать недовольство по отношению к себе и разочарование в своих способностях. Он не сомневался, что стал мерзок отцу с момента своего появления на свет, ибо оказался причиной смерти нашей матери. Разумеется, осознанно отец никогда не проявил бы подобной мелочной мстительности. Но когда ребенок с самого рождения ощущает себя нелюбимым, он редко ошибается полностью.
Очень рано обнаружилось различие между братом моим и нами - говоря о нас, я имею в виду семью в целом. Все мы были худыми, высокими, с врожденной горделивой осанкой и склонностью к элегантности. Все до единого: отец, который всегда был очень стройным, если не считать неизбежного для зрелых и преуспевающих мужчин живота, моя мать в юности, Нубар, обе мои бабушки, сестра и я сам, - мы были скроены почти по одному образцу. Как ни глупо звучит, в этом сказывался семейный дух. Но только не в моем брате. С раннего детства он отличался тучностью. И всегда обжирался, как свинья.
Кажется, я еще не говорил, что его звали Селим. Однако это имя стало первой причиной его озлобленности! Само по себе имя как имя. И даже наименее редкое из трех наших имен. Моего не носит ни один человек в мире. Прожив почти пятьдесят семь лет, я так и не привык к нему. Когда мне нужно представиться, я стараюсь его не произносить.
Вчера, когда мы встретились, сказал просто "Кетабдар", не так ли? Вы никогда не догадаетесь, каким именем наградил меня отец. Оссиан! Вот именно, Оссиан! "Непокорство", "Мятеж", "Непослушание". Слыханное ли дело, чтобы отец назвал своего сына "Непослушанием"? Когда я жил во Франции, то называл имя свое скороговоркой, и люди иногда поминали какого-то шотландского барда. Я же трусливо кивал, предпочитая не посвящать их в прихоти моего отца.
Но это к слову. Я просто хотел объяснить, что мое имя из числа тех, которые носить очень тяжело, и что имя моей сестры - Иффет, как у бабушки, - в Бейруте встречается столь же редко. Большинству слышалось "Ивет".
Верно, что между двумя войнами страна уже стала подмандатной французской территорией… В сущности, ее отдали под управление французов совсем недавно - и после четырехвекового османского владычества. Но внезапно все разучились понимать турецкий язык!
В общем, для нас, принадлежавших, несмотря ни на что, к османской династии, момент для обустройства в Ливане оказался, наверное, далеко не самым лучшим. Что вы хотите, это был не наш выбор - за нас его сделала История. Вместе с тем я не хочу показаться неблагодарным и несправедливым. Хотя жители Бейрута предпочитали говорить по-французски и вычеркнули из памяти турецкий, они ни единого раза не дали нам почувствовать, что присутствие наше нежелательно. Напротив, им льстило и одновременно их забавляло то, что вчерашние "оккупанты" словно вернулись к ним на правах приглашенных. Все без исключения - близкие и чужие - относились ко мне как к маленькому принцу. Никогда не возникало у меня мысли, что я должен скрывать свое происхождение - разве что из деликатности, дабы не внушать излишнего почтения…
Но я говорил о другом… Ах да, об имени моего брата Селима. Я уже сказал, что оно далеко не такое редкое, как мое. Это имя было даже весьма распространенным и считалось красивым. Однако, как вам известно, означает оно "уцелевший" или нечто подобное - и это было мучительным укором для мальчика, чье рождение стоило жизни матери.
По убеждению брата, его назвали так, чтобы он всю свою жизнь помнил, как умерла мать, и, возможно, даже в наказание за то, что он ее "убил"…
Отец мой подобного намерения не имел. Никоим образом! По его убеждению, с помощью этого имени можно было отметить единственное радостное событие, связанное со злосчастными родами, а именно то, что хотя бы ребенок "уцелел". Но вместе с тем крайне прискорбным является обычай навязывать детям имена, выражающие мнение родителей, их пристрастия и сиюминутные заботы, ведь имя должно быть - вы согласны? - белоснежно чистой страницей, на которой человек будет записывать в течение всей жизни то, что сумеет записать. И с моей точки зрения, мысль назвать так брата была пагубной. Но конечно же никто не хотел его наказать или унизить. Кстати, поначалу отец строил в высшей степени честолюбивые планы как в отношении меня, так и Селима…
Мой брат сделал все, чтобы их разрушить. Он скверно учился, совершал хулиганские выходки по отношению к нашим преподавателям, а ведь это были прекрасные люди - не все, конечно, но большая их часть. И, как я уже сказал, он постоянно обжирался - словно мстил за себя. И это еще не самое худшее.
Например, в двенадцать лет он украл две великолепные, украшенные миниатюрами рукописи XVII века, которые отнес букинистам, - и сделал так, чтобы подозрение пало на сына садовника. Когда истина раскрылась, отец испытал чувство унижения - впервые в жизни он поднял руку на одного из своих детей, выпоров ремнем зверски, до крови. Он даже поклялся, что выгонит Селима из дома, отдав его комнату сыну садовника в качестве возмещения за ущерб, - но этот мальчик и его родители благоразумно отказались. Оставив младшего сына в доме, отец в конечном счете изгнал его из своих грез о будущем. Быть может, он считал, что это будет Селиму наказанием, - на самом деле это стало для него избавлением.
Но, увы, не для меня. Отныне все отцовские мечты покоились только на моих плечах.
И какие мечты! Пожелай я изобразить их в несколько карикатурном виде, то сказал бы, что он грезил о мире, где будут существовать одни лишь изысканно-любезные, безупречно одетые и невероятно великодушные мужчины, склоняющиеся в низком поклоне перед дамами, отбрасывающие пренебрежительным жестом все расовые, языковые и религиозные различия, питающие детскую страсть к фотографии, авиации, радиоприемникам и кинематографу.
Воспринимайте это как нервную усмешку. Или постыдную издевку. Ведь я тоже мечтал об этом - верил, что двадцатому веку суждено продолжить все самые благородные начинания девятнадцатого столетия. И если бы мне удалось сохранить до сегодняшнего дня мужество мечтать, я бы стал мечтать снова. В этом мы похожи… как отец и сын, уж простите мне подобную банальность. Но я следовал за ним только до определенного момента и останавливался, когда он начинал говорить, что мир нуждается в людях исключительных, призванных пробудить его и начертать ему путь, - в революционерах, которые опирались бы на Восток, устремляя взор на Запад.
А его собственный взор был устремлен на меня. Я обязан был понять, что являюсь тем самым посланцем Провидения, от которого все ожидают чудес.
Иногда они с Нубаром принимались за меня на пару. Двое наивных стариков - неизлечимо наивных. Ты будешь великим революционером, сынок! Ты изменишь лик мира, сынок! Под их давящим взглядом я испытывал лишь одно желание - бежать. Сменить имя, сменить воздух. Как объяснить им, что эта любовь ко мне, эта чрезмерная вера, это полученное авансом обожание пугают меня и парализуют мою волю? Как объяснить, что у меня могут быть совсем другие планы на будущее? Которые были не менее великодушными и благородными, поверьте. Я тоже хотел изменить мир, но только на свой манер. Хотя отец упорно заставлял меня читать биографии завоевателей и великих революционеров - от Александра и Цезаря до Наполеона, Сунь Ятсена и Ленина, не забывая и нашего предка Баязида Молниеносного, - мои собственные герои носили другие имена: Пастер, Фрейд, Павлов и, прежде всего, Шарко…
Впрочем, я всего лишь возвращался к занятиям моего деда с отцовской стороны, ведь он был врач, не так ли, да к тому же и невропатолог, как Шарко, с которым, как мне рассказывали, однажды встретился во время путешествия в Швейцарию. В детстве мне приходилось постоянно сталкиваться с безумной бабушкой, что, несомненно, обострило мой интерес к психиатрии и неврологии.
Я бы сказал, что сделал свой выбор примерно в возрасте двенадцати лет. Это было нечто вроде договора с самим собой, который я заново скреплял печатью каждую ночь, в темноте спальни: я стану врачом! И каждый раз, когда отец заговаривал со мной о своих честолюбивых планах, я хранил молчание, ничем не выдавая своих истинных чувств, но про себя яростно повторял: я стану врачом! Не буду я ни завоевателем, ни революционным вождем - я стану врачом! Колебания вызывала у меня только конечная цель: какое поприще выбрать, завершив изучение вожделенной науки. Порой я видел себя практикующим врачом или даже бескорыстным филантропом в африканской глубинке, подобно доктору Швейцеру; порой, напротив, лабораторным исследователем, экспериментатором, склонившимся над микроскопом.
Поначалу я не рассказывал об этом никому. Не могу сказать, сколько времени тайна хранилась в моей душе. Мне кажется, что лишь через два или три года я осмелился признаться сестре. Ей можно было довериться. Я знал, что она не выдаст и поможет.
- Будь уверен в одном, - сказала она мне, - настанет день, когда ты займешься именно тем, чем решил заняться. Не спрашивай себя, как тебе убедить отца, спрашивай себя лишь о том, что ты хочешь делать, убедись, что ты хочешь делать именно это. Что касается нашего отца, когда придет время, я возьму это на себя.
И она действительно взяла это на себя. Прежде всего, сумела убедить его отдать меня на два последние года в настоящую школу, где я мог получить необходимый аттестат. Ей это удалось не сразу, но Нубар поддержал ее, и в конечном счете отец уступил. Впрочем, это принесло ему громадное удовлетворение: благодаря домашним учителям я приобрел такие познания, что намного превосходил всех учеников моего класса и с необыкновенной легкостью постигал школьную премудрость - языки, литературу, риторику, естественные науки, историю… все эти предметы я усваивал играючи, что, казалось бы, подтверждало эксцентрические планы отца на мой счет. Благодаря ему я получил просто превосходное образование, хотя воспользовался им, к несчастью, самым жалким образом!