ЗВЕЗДЫ ЧУЖОЙ СТОРОНЫ - Квин Лев Израилевич


Книга, являясь во многом автобиографичной, рассказывает о подпольной борьбе советских воинов во вражеском тылу на территории фашистской Венгрии в годы Великой Отечественной войны. Книга рассчитана на широкий круг читателей.

Содержание:

  • ЧАСТЬ I 1

  • ЧАСТЬ II 21

  • ЧАСТЬ III 38

  • Об авторе 58

  • О том времени, о тех встречах 58

ЛЕВ КВИН
ЗВЕЗДЫ ЧУЖОЙ СТОРОНЫ

ЧАСТЬ I

Пока еще не совсем стемнело, я шагал по асфальту. Грязи на нем было немного, лишь плоские, похожие на оладьи, ошметки с отпечатками шин. Потом на шоссе стало опасно: в обе стороны с незажженными фарами неслись полуторки, трехтонки, "Студебеккеры".

Пришлось свернуть на обочину. На подошвы сразу налипли тяжелые комья. Ноги скользили, все норовили разъехаться.

Старенький грузовичок с кузовом, покрытым брезентом, притормозил возле меня. Из помятой кабины высунулась веселая физиономия:

– Топаешь, лейтенант?

– Топаю.

– А то садись. Пять баек с тебя – и до самой передовой.

– Нет. Еще норму по топанью не выполнил.

– Ну, старайся.

Грузовичок покатил дальше, обдав меня теплой струей отработанных газов.

Вот и перекресток. Телеграфный столб на фоне фиолетового неба выглядит как гигантский крест на могиле великана. Здесь мне сворачивать.

Ноги увязали в густом киселе. Приходилось с силой выдирать сапоги, грязь при этом смачно чавкала.

В небе заурчал первый ночной самолет – не поймешь, свой или немец. Наверное, все-таки немец: вон как зашарили прожектора.

Возле калитки большая лужа – утром ее еще не было, постарался сегодняшний дождь. Из окна дома не выбивалось ни единой струйки света: хозяйка поверх опущенных картонных жалюзи набрасывала еще и плотное одеяло.

Кое-как помыл в темноте сапоги у колодца. Журавль надтреснуто, по-стариковски, скрипел на осеннем ветру. Осторожно, чтобы не поскользнуться на мокрой глине, нащупывая ногами выложенную кирпичом дорожку, пошел к дому.

Розовым сполохом осветилось небо. Грохнул разрыв, второй. Далеко…

Хозяйка, старушка, вся закутанная в черное, открыла дверь.

– Ио эштет киванок! (Добрый вечер! (венг.) – поздоровался я.

– Кезит чоколом, надыпагош ур. (Целую ручку, ваше благородие (венг.) Меня передернуло. Опять!

– Ну зачем! – сказал я по-венгерски. – Я ведь просил не называть меня благородием.

– Извините, извините, если что не так, – засуетилась старушка. – Мы всю жизнь…

Она закашлялась, держась высохшей рукой за грудь.

Из глубины кухни этакой грациозной кошечкой выступила Марика и стрельнула в меня узкими шельмовскими глазами.

– Добрый вечер, тавариш литинант, – пропела она. Русские слова в ее произношении звучали непривычно мягко.

– Сервус, Марика. (Принятое в Венгрии дружеское приветствие, наподобие нашего "привет").

– Что-то вы поздно сегодня. – Исчерпав свои знания русского языка, она перешла на венгерский.

Марика появилась в доме не сразу. Когда я впервые пришел сюда с бумажкой от коменданта штаба, то увидел в углу, у плиты, странное маленькое существо, укутанное с ног до головы в какие-то тряпки. Мне тогда показалось, что это древняя старушка, лет этак под сто. На другой день я поразился глазам старухи: они были живые, смешливые и удивительно молодые.

На третий день свершилось чудо. Старушка исчезла, и вместо нее, словно бабочка из куколки, возникла двадцатилетняя Марика, вертушка, хохотунья и невероятная кокетка.

Не удивительно, что она маскировалась. Я сам видел рисунок в фашистской газете: две гориллы в рогатых шлемах подвешивали на заборе крохотного песика. Гориллы ухмылялись, у песика вывалился язык, и все это выглядело довольно гнусно. Я не сразу догадался, что гориллы – это мы. Только когда разглядел пятиконечные звезды на шлемах.

Я снял шинель, пристроил на стуле поближе к плите: намокла за день, пусть посохнет. Старушка, вся содрогаясь от сдерживаемых с трудом приступов кашля, прошаркала к плите и, покачивая головой, бережно расправила набрякшие тяжелые рукава шинели.

– Лейтенант уже дома? – спросил я.

– Тавариш Сенья отдыхают, – нежно пропела Марика и машинально поправила волосы. – Не будите, пожалуйста.

Я с досадой толкнул дверь. Так и есть! Сенька Гусаров дрыхнет на моей постели. Даже сапоги не снял.

– Подъем! – крикнул я с порога.

Гусаров лениво повернул ко мне голову. Ну что Марика нашла в нем? Узкоплечий очкарик, белесый и вытянутый, как хилый росток на подвальном картофеле.

– Что тебе надобно, старче?

– Катись-ка, золотая рыбка, с кровати. У тебя своя есть.

Я пришел сюда первый, и удобная кровать у окна принадлежала мне по праву. Но Гусаров все время зарился на нее.

Он сел, опустил на пол ноги.

– Когда человек злится, желчь растекается по телу и вскакивают прыщи. Они здорово испортят твое юное безусое лицо.

Он повел пальцем по верхней губе. Одинокие три волосинки на ней представлялись ему пышными гвардейскими усами.

– Ты бы их хоть тушью покрасил, – отпарировал я, по-обидному снисходительно улыбаясь. – А то даже Марике не видно.

Я зря потратил запал. Гусаров только презрительно приподнял бровь – вероятно, в глубине души он непоколебимо считал, что я томлюсь от зависти к его смехотворным усам.

– Ну, как у тебя дела? – спросил он, меняя тему.

– Так, – нахмурился я. – Никак.

– Опять никак? А у меня новость. И еще какая!

Врет?.. Нет! Такой гордый вид!.. Опять он меня опередил.

– Назначение?

– В группу Плиева.

– В казаки?! – я, хохоча, повалился на кровать. – Сенька – казак!.. "Газыри лежат рядами на груди, – пропел я. – Стелет ветер голубые шашлыки"…

Мне было вовсе не так весело. Вот уедет он, а я сиди дальше в этом проклятом армейском резерве.

– Не шашлыки, а башлыки, – поправил Гусаров. – Такие суконные капюшоны с длинными концами. Вообще красиво.

– Представляю: Сенька на коне! Репин! Верещагин! Вот бы Марика посмотрела!

– Дурак! – Гусаров поправил очки. – Во-первых, у них танков больше, чем коней. Во-вторых, я назначен замполитом роты связи.

Мне и вовсе расхотелось смеяться. Ну что такое! Я же кончил училище связи. Я, а не он!

– Не отчаивайся, старче! – Гусаров встал, ремни новенькой портупеи заскрипели сухо. – Приеду на место, договорюсь с командиром, затребуем тебя.

– Иди ты, знаешь куда!

В дверь постучали. Марика. Она вошла улыбающаяся, в ярком вышитом фартучке.

– Господ просят к столу. Побыстрее, иначе все остынет.

Она приглашала нас обоих, а смотрела при этом только на Гусарова. Он выпрямился, провел пальцем по своим жалким трем волосинкам.

– Что она сказала?

– Что напишет твоей жене.

– Какой жене? – растерялся он, даже перестал гласить усики. – У меня никакой… Нет, правда! Можешь посмотреть сам в личном деле.

– Оправдываться будешь после войны… Пошли рубать!

Стол был накрыт во второй комнате, за кухней. Скатерть, бумажные салфетки – Марика постаралась. Вкусно пахло чем-то жареным. Но я уже знал, что радоваться рано. Первые дни мы с Гусаровым вообще ничего не могли есть: все блюда, кроме сладкого, были отравлены паприкой – горьким красным перцем. Наши честные мясные консервы и брикеты гречневой каши из офицерского пайка превращались в огненную смесь. Потом, уступая нашим настойчивым просьбам, хозяйка наполовину уменьшила дозу огня. Но и теперь мы с трудом справлялись со своими порциями. Зато Марика морщила маленький носик: какая преснятина!

После ужина Гусаров стал просвещать старуху и Марику. Он считал себя тонким политиком, но его так заносило, что я ерзал на стуле от неловкости.

Тем не менее, я добросовестно, слово в слово, переводил весь его трепливый монолог. Марика смотрела на Сеньку восторженными глазами. Старуха все время тяжело вздыхала.

– Что вы? – наконец не выдержал я.

– Жалко.

– Кого жалко?

– Вас жалко – такие молоденькие. Ваших мам жалко. И наших мам тоже жалко. Сколько осталось без сыновей! Всех жалко.

– Что она говорит? – поинтересовался Гусаров.

Я перевел.

– Это примиренчество. Самое настоящее примиренчество! – взвился он. – Всех жалко… Спроси, может, ей еще и фашистов жалко?

Я спросил.

– Каждый человек чей-нибудь сын, – снова вздохнула старуха.

– Что она?

– Фашистов, говорит, не жалко, – перевел я. – Фашисты, говорит, пусть подохнут.

– Вот правильно! – одобрил Сеня. – Она еще не окончательно безнадежный элемент. Есть все-таки проблески сознательности…

Позднее, в нашей комнате, я сказал:

– Ну тебя к черту! Больше переводить не буду.

– Это почему? – опешил он.

– Потому! Ты же им сказки рассказываешь, самые настоящие сказки') Такая жизнь у нас я не знаю через сколько лет еще будет.

– Ну и что? Главное, чтобы им коммунизм в принципе понравился.

– Тогда ты и рассказывай про принципы, а не ври, что у нас все уже есть.

– Ну да! Конечно! – Сенька забегал по комнате, стуча сапогами. – Я им должен сказать, что у нас полстраны разрушено, что хлеб выдают по карточкам, что наши девчонки в ватники наряжаются… Так я их должен агитировать, да?

– Да ведь война, думаешь, они не понимают! А вот то, что у них помещики, а у нас нет – это как, по-твоему, не агитация? Или, видел, вчера к старухе врач приезжал. Сколько она ему отвалила? А он еще морду воротит! Это тоже не агитация, да?

– Во-во! Еще про образование, что у нас бесплатное…

– Правильно!

– "Правильно, правильно"! – передразнил он. – Ничего не правильно! Пропаганда – это прежде всего масштаб, гигантский размах. Поразить воображение, заставить восхититься… Ты видел, как они меня слушают? Нет, ты видел?

– Особенно Марика,- ухмыльнулся я.

– И старуха тоже – брось! Ручаюсь – им уже сейчас хочется, чтобы у них была такая жизнь. Вот что такое пропаганда, старче!

– А знаешь, как Ленин говорил? Лицемерие в политике от слабости, а честность – от силы.

– Вот – пожалуйста! Вот твое понимание политики! – Сенька фыркнул. – Вызубрил одну цитату и начетничаешь. А по какому поводу сказал это Ленин, а? Может быть, по существу нашего с тобой спора?.. Ничего подобного! Против ликвидаторов. Одиннадцатый год, статья "Полемические заметки". – Он удовлетворенно и снисходительно улыбался. – Эх ты начетчик!

Он припер меня к стенке. Он всегда припирал меня к стенке, когда мы начинали политический спор.

Я чувствовал, что прав, но сделать ничего не мог.

Сенька был здорово подкован по части первоисточников.

Мне почему-то захотелось ткнуть его кулаком – тут я был подкован сильнее его. Но я понимал: это не довод.

Я деланно зевнул:

– Ну тебя!.. Спать!

И стал стягивать сапоги.

Но спать не дали. На кухне послышались голоса, и в дверях появилась испуганная Марика.

– Солдат!

Мы с Гусаровым переглянулись. Я как был, в одних носках, выскочил на кухню. Там стоял пожилой усач в длинной, не по росту шинели, снизу заляпанной грязью.

– Рядовой Татьянкин, посыльный отдела кадров, – представился он. – Приказано доставить.

– Кого?

– Лейтенанта Мусатова.

– Сейчас. Только обуюсь.

Пока я, пыхтя, натягивал сырые сапоги, Сенька Гусаров стоял надо мной и бубнил:

– Просись к казакам, к Плиеву, слышишь! Только к Плиеву!

А когда я побежал к двери, крикнул мне вслед:

– Я пока на твоей полежу.

– Вернусь – все равно стащу за ноги.

На улице стояла та же непроглядная темь. Моросил мелкий дождь. Самолетов не было слышно. Посыльный шел впереди, то включая, то снова выключая карманный фонарик.

На шоссе мы пошли рядом.

– Не знаете, зачем меня?

– Не могу знать. – Он покосился в мою сторону и спросил: – На передовую не терпится?

– Сколько можно околачиваться в резерве!

– Оно, конечно… На фронте еще не были?

Мне послышались иронические нотки в его голосе.

– Нет, – ответил я, заранее торжествуя. Он кивнул головой, мол, так и знал. Я выдержал паузу и добавил: – На границе дрался в сорок первом. Потом в окружении, потом полтора года в Белоруссии в партизанах, до ранения… А на фронте не был, нет.

Он хмыкнул неопределенно. Я внутренне рассмеялся. Что, съел, рядовой Татьянкин, канцелярская крыса!

Дальше шли молча. Под ногами пищала грязь.

Отдел кадров помещался в небольшом домике рядом с церковью. Нас окликнул невидимый в темноте часовой:

– Стой, кто идет?

– Свои, свои, Ерофеич, – совсем по-домашнему отозвался мой провожатый.

Я усмехнулся:

– Ерофеич!.. Вы давно в армии?

– Третий год.

– Пора бы отвыкнуть.

Он промолчал…

Меня ждал капитан. Он расхаживал по большой комнате, уставленной длинными столами, зябко кутаясь в шинель.

– Товарищ капитан, лейтенант Мусатов по вашему вызову…

– Да, да… – Он поморщился, приложил руку к правой стороне живота. – Проклятая!

– Рана? – спросил я сочувственно.

– Печень… Знаете, где хозяйство полковника Спирина?

– Спирина? – поразился я. – Кажется, за мостом.

– Нет, сами в темноте не разыщите… Татьянкин!

– Иду, товарищ капитан.

Усач уже успел окинуть шинель и подходил вразвалочку, не спеша, затягивая на ходу ремень на гимнастерке. Стал рядом со мной, нелепо оттопырил правую руку, вместо того, чтобы поднести к пилотке и доложить по-уставному.

Что это? На руке кожаная перчатка? А на гимнастерке.., Звезда? Герой Советского Союза?!

Мне стало жарко. Как я сказал ему? "Пора бы отвыкнуть"?.. Вероятно, я здорово покраснел, потому что капитан с удивлением посмотрел на меня.

– Он вас проводит, лейтенант. – Капитан снова поморщился. – Татьянкин, у тебя в чайнике горячая вода? Налей-ка мне в грелку…

И вот мы опять шагаем по мокрому скользкому асфальту. Мне неудобно перед посыльным. Так нарваться! И Спирин… Что потребовалось от меня полковнику Спирину?

Снова часовой. И снова спокойный неторопливый ответ моего провожатого. Он, видать, здесь всех знает.

– Вот и дошли! Счастливо, товарищ лейтенант. – Усач сунул мне в руку фонарик. – Берите, берите, мне по шоссе, а вам назад грязью топать. Утром занесете…

Хозяйство полковника Спирина занимало кирпичный особняк сбежавшего старосты – солгабиро. В комнатах, несмотря на поздний час, полно народу.

Мне велели обождать в передней. Я здесь был не один. В углу, на полу, сидел весь покрытый грязью и какими-то бурыми пятнами немец. Худой, скуластый, с острым подбородком. Его караулил автоматчик, молодой парень, помоложе меня, с лихо сдвинутой на затылок ушанкой.

– Пленный?

– Эсэс. Танк к нам привел, – словоохотливо сообщил он.

– А за что же его сюда?

– У него в танке еще трое были, – пояснил автоматчик. – Их окружили, он решил сдаться. Ну, а для верности всему своему экипажу башки отпилил – спали они. Думал, наши так его лучше примут. Привел танк, кричит "Гитлер капут!" и башки тащит за волосья. Внутри кровищи – жуть…

Значит, эти бурые пятна… Немец почувствовал мой взгляд, беспокойно задвигался.

– Шуфт! Мердер! (Подлец! Убийца! (нем.) – не удержался я.

– Нельзя с ним говорить, товарищ лейтенант.

Солдат поправил автомат на груди. Немец еще больше съежился, пригнулся к земле.

– В переднюю вошел подтянутый франтоватый сержант.

– Лейтенант Мусатов? К младшему лейтенанту Серкову. Вон та дверь.

Дверь вела в ванную комнату, довольно просторную, со стенами из кафеля. Под изогнутой блестящей шеей душа, прямо над ванной, стоял сколоченный из нетесаных досок и покрытый газетами стол, на нем грудились папки.

Младший лейтенант Серков сидел у стола, спиной к двери. Я поздоровался. Он не ответил. Я поздоровался снова, на этот раз громче. Он снова ничего не ответил, даже не повернулся и полез рукой в ванну – там у него лежала куча папок.

Я потоптался у двери. Во мне закипало то самое, что наш командир взвода в училище называл партизанщиной. "Я из вас эту партизанщину вытравлю", – все грозился он. Все-таки, кажется, не всю вытравил.

– Ио напот киванок, алхаднадь элфтарш (Добрый день, товарищ младший лейтенант! (венг.), – произнес я как можно любезнее.

Младший лейтенант моментально обернулся. У него было такое же оторопелое лицо, как вчера утром у Сеньки Гусарова, когда я брызнул на него, сонного, водой.

– Что вы сказали?

– То же самое, что и дважды до этого. "Здравствуйте, товарищ младший лейтенант". По-венгерски. Мне показалось, вы по-русски не понимаете.

– Товарищ лейтенант! – у него голос срывался от злости.

– Слушаю вас, товарищ младший лейтенант! – упор я сделал на слове "младший".

Он рывком повернулся к своим папкам. Я постоял немного, потом решил: ну его к черту! Тоже мне генерал – стоять перед ним. Взял стул и сел. Он не шевельнулся.

Помолчали. Потом он, так и не повернув головы, спросил:

– Мусатов, Александр Иванович?

– Так точно! – рявкнул я по-уставному.

– Барнаул, двадцать третий год рождения?

– Так точно!

Очевидно, перед ним лежало мое личное дело. Он спросил о моей национальности, был ли я под судом, еще какую-то чепуху. Я долбил с усердием попугая: "Так точно, так точно!" Он злился, но я не давал абсолютно никакого повода придраться.

Наконец, он сказал:

– У вас несоответствие.

– Что вы говорите! – деланно ужаснулся я.

– Вот! – он держал в руках две анкеты, заполненные мною в разное время. – Здесь вы пишете в графе об иностранных языках: "венгерский – свободно". А здесь – "Знаю венгерский". Просто "знаю", – подчеркнул он.

Младший лейтенант смотрел на меня с проницательностью Шерлока Холмса. Недоставало только трубки и еще двух десятков лет – младший лейтенант был не старше меня.

Я молчал. Нарочно. У него дрогнули ноздри.

– Так как же у вас все-таки с венгерским? "Знаю" или "свободно"?

– Дайте мне, пожалуйста, подумать.

Мой тон был изысканно вежлив; ему ничего больше не оставалось, как раздувать ноздри.

– Знаю… свободно, – сказал я наконец. – Почти как русский.

– Откуда?

Я рассказал. Мой отец, железнодорожный машинист, погиб в тридцатом во время крушения. Мать умерла двумя годами раньше. Меня взял к себе старый друг отца Ференц Ланьи – они вместе партизанили во время колчаковщины. Дядя Фери. Венгр по национальности. До самой армии я был членом их семьи. А они дома говорили по-венгерски – дядя Фери, тетя Илона, близнецы Аннуш и Иолан. И я тоже.

Дальше