Тепло родного очага - Юрий Куранов 5 стр.


Тебе - но голос музы темной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь?

Незабываемые дни, месяцы, а скорее всего, и годы подарила семья Раевских. Тогда летом, в Гурзуфе, поэт писал;

Зачем безвременную скуку
Зловещей думою питать
И неизбежную разлуку
В унынье робком ожидать?
И так ж близок день страданья!
Один, в тиши пустых полей,
Ты будешь звать воспоминанья
Потерянных тобою дней!
Тогда изгнаньем и могилой,
Несчастный! будешь ты готов
Купить хоть слово девы милой,
Хоть легкий шум ее шагов.

Кому посвящены эти целомудренные, эти невесомые строки? Вернее, кто их навеял? Мария, пятнадцатилетнее очаровательное дитя? Елена, бесконечно и изнурительно больная и, может быть, не менее прекрасная даже в своей болезненности? А может быть, Екатерина, внезапно и тревожно занедужившая тогда? Но кто бы это ни был, ясно одно - это кто-то из дочерей, из прекрасных, как раньше любили говорить, отроковиц замечательного семейства.

А кем навеяна, какими обстоятельствами элегия "Погасло дневное светило…" там, среди моря, на корабле, опять же с семьей Раевских на пути из Керчи в Гурзуф?

Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

Может быть, это как-то далекими, далекими отзвуками опосредованное влияние личности Николая Николаевича, жизнь которого и сама подобна была океану и по океанским бескрайним просторам текла? Быть может… А может быть, и нет… Но написано там, среди моря, среди замечательных людей, близких, внимательных, умных, сердечных.

…над морем я влачил задумчивую лень,
Когда на хижины сходила ночи тень -
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

О ком же это? О ком писал Пушкин 29 июня 1824 года из Одессы в Москву, досадуя на публикацию? Имя этой "элегической красавицы" так дорого поэту, что он его вообще не упоминает, но сетует в письме виновнику публикации: "Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что же она подумает… Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнением всех журналов на свете и всей нашей публики". Быть может, и верно, нет в русской поэзии элегии более светлой, и нежной, и одухотворенной в своей чистоте, чем это удивительное, воздушное стихотворение Пушкина, навеянное, безусловно, недавним чудным путешествием с чудными друзьями, чудной семьей. Много позднее Мария Николаевна Волконская так вспоминала о том замечательном лете 1820 года, когда она пятнадцатилетней девушкой играла на берегу Тавриды: "Завидев море… мы вышли из кареты и всей гурьбой бросились любоваться морем. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала забавляться тем, что бегала за волной, а когда она настигала меня, я убегала от нее… Пушкин нашел, что эта картина была очень грациозна, и, поэтизируя детскую шалость, написал прелестные стихи".

Пушкин в декабре 1826 года, через пять с половиной лет, встретился с княгиней Волконской в доме Зинаиды Волконской, одной из самых выдающихся женщин своего времени. Княгиня Зинаида Александровна, интересная поэтесса и замечательная певица, обладательница богатого контральто, устроила проводы уезжавшей к своему ссыльному мужу в Сибирь Марии Николаевне. Зинаида Александровна была женой брата знаменитого декабриста. Дочь дипломата князя Белосельского-Белозерского, она держала в доме салон, весьма популярный в столице. "Царица муз и красоты", как ее именовал Пушкин, писала стихи, новеллы, музыку и слыла особой вольнодумствующей. Здесь Пушкин, собравшийся в поездку на Урал для собирания материалов о восстании Пугачева, высказал желание тоже прибыть в восточносибирские пределы, чтобы "просить пристанища в Нерчинских рудниках". Пушкин собирался через Марию Николаевну передать написанное для ссыльных свое стихотворение "В Сибирь", но не смог этого сделать, так как в ту же ночь она уехала к мужу, некогда блестящему генерал-майору, боевому участнику Отечественной войны и заграничных походов против Наполеона, другу ее знаменитого отца. Она и вышла замуж не столько из любви, сколько из уважения к отцу и повиновения ему, будучи на семнадцать лет моложе своего жениха.

И тут мы и сталкиваемся с одною странною, но в то же время и необычайно существенною особенностью замужества Марии Николаевны Раевской, той поэтичной, изящной и нежной девушки, что на глазах великого поэта играла с прибоем у берега Тавриды и, будучи пылкой и поэтичной натурой, вышла замуж по настоянию отца за его друга и соратника, совсем, однако, не по любви. Тем возвышеннее подвиг этой замечательной женщины, которая единственно из чувства супружеского долга и человеческого сострадания из высочайшего сословия общества, от изобилия и, казалось бы, изнеженной прихотливости с мужеством, далеко превышающим все, что можно себе представить даже для храбреца из храбрецов, на многие десятилетия принесла себя в нищету, притеснения, унижения и надругательства высокому и низкому самодурству государственных бюрократов. И только ради соучастия в подвиге совершенно ею нелюбимого человека. Видно, дочь великого солдата тоже была создана из материала особого.

Когда однажды Марию Николаевну, разделившую три десятилетия ссыльной жизни своего супруга, спросили, построила ли бы она свою жизнь по-иному, если бы ей пришлось ее повторить, и не жалеет ли о страданиях, которые выпали на ее долю, княгиня Волконская ответила: "Нет".

Мария Николаевна умирала летом 1863 года в имении Волконского Вороньки Черниговской губернии, в семье дочери. Сам князь, скованный параличом и подагрой, был под Ревелем, в семье сына. Он не смог приехать к жене, чтобы проститься с нею, но детям своим писал: "… как жена, как мать - это неземное существо, или лучше сказать, она уже праведная в сем мире. Смысл ее жизни в самопожертвовании для нас…"

Я держу два портрета этой изумительной женщины: первый - гравюра В. Унгерна с акварели П. Ф. Соколова, работы 1826 года, второй - фотография, сделана в 1861 году.

На первом портрете мы видим очаровательную, несколько томную красавицу, изысканно и чуть вычурно наряженную специально для портретирования. Она сидит с младенцем на коленях, придерживает его украшенною драгоценностями рукой и смотрит на зрителя взглядом, в котором томность сопряжена еще с каким-то настойчивым чувством. Пожалуй, это серьезность, граничащая с отрешенностью. Но это всего лишь дворянка, овальный миниатюрный портрет, который может быть написан на яшме, нефрите, малахите, который напоминает изысканное посвящение в альбом: сонет, написанный в осенний вечер влюбленным поэтом, музыкальная пьеса, звучащая на фортепиано, ноктюрн или, скорее всего, поэма.

Но фотография! Фотография, сделанная за два года до смерти, когда Марии Николаевне пятьдесят шесть лет и подвиг еще продолжается, хотя главное, быть может, и позади. Эта фотография страшна. Перед вами утес. Эта женщина окаменела в своем величии, окаменела в своем несгибаемом мужестве, окаменела в своей незыблемой мощи жены, матери, подруги. С таким человеком сделать ничего нельзя, его можно только усилить, его, питающегося недоступными для человеческого влияния силами. Еще мгновение, и этот человек может превратиться в сталь, в какую-то такую субстанцию, над которой не властно ни время, ни людское измывательство. Такой становится верность, когда она превращается в подвиг.

Как это ни удивительно, лицо не изменилось, оно почти такое же, каким было три с половиной десятилетия назад, лишь из него выветрилось позирование, прихотливость, изысканность - все временное и все несущественное. Глаза, молодые и сильные, смотрят в бесконечность и в глубину себя одновременно: там бесконечности, может быть, не менее, чем вовне. Брови, небольшие и четкие, залегли над веками спокойно и бестрепетно, как будто навсегда. Веки сухи и жестки, но спокойны и возвышенно величественны. Губы сомкнуты, как будто тоже навсегда, но под ними, внутри губ, глаз, всего лица идет такой разговор! Разговор не просто с собой, но с целым миром, с беспредельностью, с прошлым, настоящим и будущим. Как должны страшиться такого лица, как должны его ненавидеть тираны, доносчики, истязатели и убийцы!

Редеет облаков летучая гряда;
Звезда печальная, вечерняя звезда…

Пауза. Молчание. Тишина.

Твой луч осеребрил увядшие равнины…

Где-то звучит ветер, глухой и протяжный, страшный в своей ледяной и леденящей силе. Так бывает в тайге зимой, в сорокаградусный мороз, когда все трескается и лопается насквозь: реки, озера, скалы, воздух… И только человеческое сердце одно остается жить, прекрасное и бессмертное в своей любви и преданности. И в чистоте.

И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

…Ночь перед Бородинским сражением была холодной. Обе армии были скрыты друг от друга сыростью и мглой. Шел мелкий дождь.

Ночью Наполеон в разговоре со своим адъютантом генералом Раппом вдруг начал размышлять в духе, ранее совершенно ему не свойственном. Он сказал:

- В сущности, что такое война? Ремесло варваров, где все искусство заключается в том, чтобы один в чем-нибудь пересилил другого.

Император стал жаловаться на непостоянство судьбы, которое он уже начинает испытывать на себе. Но вскоре бодрость вернулась к полководцу.

- Надеетесь ли вы на победу? - спросил он вдруг Раппа.

- Несомненно, - ответил адъютант, - но на победу кровавую.

- Я это знаю, - согласился император. - Пришла наконец пора выпить чашу, налитую в Смоленске…

Один из самых отважных и самых талантливых маршалов Наполеона, Иоахим Мюрат, с которым император делил свою палатку и который командовал корпусом в сто пятьдесят тысяч солдат, носил красные сафьяновые сапоги с широкими голенищами, золотые шпоры, белые панталоны, камзол из парчи, короткую тунику, перехваченную поясом, опушенную мехом и шитую золотом, на шляпе его развевалось несколько разноцветных перьев. В атаку Мюрат брал короткий римский меч с перламутровой рукоятью, осыпанной камнями, и с портретом жены своей Каролины и четверых детей.

Ничего этого не носил никогда генерал от кавалерии, герой Отечественной войны 1812 года Николай Николаевич Раевский, потомственный дворянин, член Государственного совета.

Король Неаполитанский, в конце концов предавший своего императора, сын трактирщика Иоахим Мюрат был расстрелян на пути с Корсики в Неаполь 13 октября 1815 года. Великий русский солдат, преданный сын своего народа и государства, умер своей смертью, и на могильной плите его написано:

Он был в Смоленске щит,

в Париже - меч России.

Глава III
Равномерность падения капель

Под окнами моего дома, а вернее, чуть левее окон, как раз под водосточной трубой, даже не под трубой, а под желобом стоит бочка. В эту бочку стекает дождевая вода, когда она бежит по черепичной крыше моего дома. Вода сбегает в красный черепичный желоб. Когда нагрянет ливень, то под окнами моего дома грохочет в бочку настоящий водопад, белые полупрозрачные и полусверкающие струи кипят среди белых полупрозрачных и полусверкающих капель бочки. Оттуда гремит настоящий симфонический оркестр, а может быть, и какой-нибудь бойкий джаз тридцатых или сороковых годов, а порою и современный, ни на что не похожий ансамбль, которому нет да и не может быть никакого названия, и даже трудно разобраться, кто на чем играет, как играет, кому наигрывает да и играет ли вообще. Может быть, это просто разбушевавшиеся звуки сбросили с себя права и обязанности, кинулись все разом в разные стороны, посрывали с себя всякие условности и делают, что хотят. Или, скорее всего, хотят сделать вид, будто так вот они от всего и навсегда повсюду отказались, будто нет для них никаких закономерностей. На самом же деле скрипка остается скрипкой, фагот фаготом, ударник ударником, а только на какое-то мгновение все поменялись ролями и подделываются друг под друга, друг друга передразнивают и прикидываются, будто они творят все, что им вздумается. На самом же деле все это длится какое-то мгновение, пока в небе кипят тучи, свищет и голосит над озером ветер, а ливень так и тужится убедить все и вся: сараи, тротуары, тропинки, мельницы, речушки, рощи и луга - будто наступает, а то и наступил уже всемирный потоп.

И многим очень по сердцу такие бешеные мистификации. Поэты без шляп, порою даже босиком, выскакивают из дома, бегут под грохотом и ликованием молний в горы, вдоль обрывистых берегов, ручьев, озер и водопадов, разводят над собою в лиловом, и малиновом, и алом, и багровом воздухе руками, заламывают пальцы, блестят и сверкают очами; музыканты бегут скорее к фортепиано и в блеске молний, откинув за плечи пышные, полуседые или золотистые свои шевелюры, распластывая над клавиатурой трепещущие огнеподобные пальцы, сочиняют, творят и творят. Полководцы сквозь потоки грязи и камней ведут на врагов свои охваченные пламенем неистовой грозы полки, дивизии, корпуса, легионы, втайне довольные тем, что это все-таки ветер, воды, стихия, явления не столько постоянные, сколько временные, и потому свои знамена до поры, до времени, до настоящих событий, держат в чехлах. А иные руководители иных не очень-то благополучных артелей и коллективных организаций с суровым и очень озабоченным видом поглядывают сквозь окна своих контор и кабинетов на разгулявшуюся стихию, разводят озабоченно в воздухе над письменными столами сокрушенную жестикуляцию, а в глубине души ликуют оттого, что будет на кого списать плохие всходы, ничтожные урожаи и всю свою неумелую руководительскую сноровку да и сноровку бесхозяйственную своих подчиненных. А театрально и якобы неистово влюбленные лицедеи объясняют обманчивость своих поступков перед предметом своих воздыханий, или вожделений, или лукавств непреодолимостью разбушевавшихся стихий и неслыханным величием своих подвигов, которые они якобы совершили в минуты стихийной опасности и только по причине ярости неистовствовавшей бури не достигли предмета своих обещаний. И все довольны, всем есть на кого и что свалить, есть перед кем и чем похвастаться.

И только дети, эти до поры, до времени открытые и простодушные сердца, с замиранием сердечным, со взглядами восторженными и ликующе-испуганными смотрят сквозь окно или из-под навеса на буйство вод, небес и водных чащ и только ждут момента, чтобы почувствовать - вот она, гроза, уже проходит. При первой же возможности выскакивают они на улицу, пляшут по лужам и лупят по воде босыми пятками, ладошками и палками да вопят во все концы какие-то буйные припевки да прибаутки вроде этой:

Дождик, дождик, пуще,
дам тебе гущи…

Да, что бы нам, по крайней мере многим из нас, пришлось делать, если бы не было на свете ливней, гроз и бурь, какого ореола мы себя и многих лишили бы навсегда, каких похвал и восхищений не были бы удостоены, скольких сердечных и вещественных наград, похвал и поощрений не удостоились, если бы ко всему этому и не было бы там и здесь укромных и крепко обеспеченных защитою местечек, с которых наблюдать за бушеванием стихий можно так уютно, укромно и так величественно. Но ливень кончится, и станет ясное, а может быть, и пасмурное, но спокойное небо. И будет из прозеленелой на попа поставленной бочки через верх все спокойнее, все смиреннее бежать на лужайку, в сторону дороги, а от дороги в овраг, в речушку или в озеро дождевая вода. И настанет такое вполне продолжительное время, когда жизнь войдет в свои берега и каждому растению, жуку, синице, лани и даже человеку придется выполнять свои обыкновенные жизненные функции и обязательства.

И вот стекают короткие редкие капли, кроткие капли с крыши, усеребренной росой, под своею почти невесомою тяжестью капают в старую прозеленевшую бочку, по пояс осевшую в землю. В тишине на рассвете далеко над озером разносится этот звучный удар падения воды, но только крошечный младенец, совсем еще недавно растворивший свои чудесные, свои прекрасные ресницы навстречу жизни, только он во сне немного вздрагивает от каждого удара, от каждого невесомого падения и улыбается.

Проснутся взрослые, умоются, съедят свой завтрак, заведут за воротами двигатели своих оставленных на ночь машин и тракторов, запрягут лошадей, заспешат в конторы, на фермы и в ясли, и никому не будет внимания и дела до старой прозеленевшей бочки под крышей, в которую так беззвучно и уныло падают одинокие капли. И даже младенец уже забудет об утренней своей улыбке, он будет занят жизнью, своей, еще такой небывалой, и радостной, и страшной.

Так вроде бы уныло падают в будни домашних однообразных событий капли, большие и малые, утяжеленные и легкие, капли времени, капли секунд, минут, часов и дней. И женщине, которой времени нет ни минуты, чтобы разогнуться от плиты, стиральной доски или машины, от люльки, качалки или детской коляски, которой некогда накрасить губы, поправить съехавший чулок, ей начинает казаться, что она погрязает в этом однообразном течении событий, в этом засасывающем быте, что она стареет и становится неинтересной. Так мужчина, которому временами некогда вздохнуть между бороздами трактора и плуга, между досадой и занудством избуксовавшейся в проселке машины, среди отчетов, визитеров, заседаний, начинает иногда задумываться горестно над тем, что жизнь его проходит как-то вроде бы не так, куда-то в сторону от истинных событий, и ему вдруг жалко сделается и себя и дней своих, потраченных как будто бы напрасно, и так захочется встряхнуть души своей такую вроде некогда сиреневую цветь…

Но вот однажды пройдет под эту крышу, залитую бисером росы и медленными каплями, поэт, вдруг будет остановлен он в изумлении, застынет над старой, над всеми позабытой и всеми презираемой бочкой, в которой не тонут, а оживают серебряные капли, и малахитовые круги от них почти беззвучно, но со вздохом пробегают в чистой и замирающей воде. И может быть, столетия будет он стоять здесь, Фредерик Шопен, Роберт Бернс и Архип Куинджи, и тысячам столетий принесет отсюда незабвенную и такую окрыляющую мелодию, равной которой еще не появлялось из человеческого сердца.

Или другой взволнованный, но строгий человек, немного тучный и так отяжеленный годами, болезнями, заботами огромной, но дружной и трудолюбивой семьи, вдруг сядет за клавесин, услышав, как ниспадают в обыкновенную полупустую бочку за окном одинокие капли дождя. А через полтора века другой великий музыкант скажет так: "Эта музыка - наилучший источник молодости. Она обновляет душу". А еще один великий композитор выскажется по поводу этого чуда, быть может, возникающего от крошечного отзвука холодной капли, упавшей с ветки рябины в бочку с дождевой водой, приблизительно в таком духе, что здесь глубина звучания соприкасается с глубиною тайны мироздания, где гармония беседует сама с собой.

А что же можно нам сказать по поводу тех внешне незначительных мгновений, которые не просто уподоблены падению капли, а течению одной или многих молодых и старых, горестных и счастливых, настойчивых и скромных человеческих жизней, которые навсегда уже связаны одна с другою общностью крови, сердца, судьбы.

Назад Дальше