Толя Кошелкин ездил на полигоны‚ сам снаряжал‚ сам проверял‚ сам испытывал: редкое чутье на неполадки. По воскресеньям шел в соседний городок‚ заходил на базар‚ в универмаг‚ в магазин "Книги": вот и все развлечения. В гастрономе мужчины безнадежно спрашивали дефицитную водку‚ и когда ее наконец привозили‚ когда везли с железнодорожной станции‚ за грузовиком бежала очередь‚ серьезно‚ сосредоточенно‚ в строгом порядке‚ вырастая на ходу‚ потому что заранее было неизвестно‚ в какой магазин ее повезут. В понедельник утром технари‚ младший обслуживающий персонал‚ собирались в курилке‚ дышали друг на друга сложным перегаром‚ угадывали по запаху сорта одеколона. "Кармен?" – "Не-а..." – "Огни Москвы?" – "Не-а..." – "Жасмин?" – "Точно!"
Толя Кошелкин женился неожиданно‚ почти мгновенно‚ в один из своих приездов в Москву. В городе была эпидемия гриппа‚ врачей не хватало‚ и к нему прислали студентку с последнего курса. "Доктор‚ – сразу предложил Толя. – Пойдемте в кино". – "Вы больной. Вам надо лежать". – "Доктор‚ посидите со мной. Я опасно больной". – "Ничего страшного. Аспирин три раза в день". – "Аспирин... – передразнил Толя. – И это называется женщина". Она фыркнула‚ засмеялась весело‚ заливисто‚ закинув голову‚ и Толина судьба была решена. Он провожал ее домой‚ за Окружную дорогу: "Красивые девушки не должны так далеко жить"‚ – а под утро‚ чуть живой‚ постанывая от усталости‚ шлепал по пустынному шоссе‚ голосовал редким машинам‚ радостно и счастливо пел глупую песню: "Чок-чок‚ пятачок‚ шагай Толя-дурачок. Где твоя невеста? Во что она одета? Как ее зовут? Откуда привезут? И зачем тебе всё это надо?.."
Через неделю его подкараулили местные ребята, прилично избили и били потом пару ночей подряд. Всё шло нормально‚ по неписанным законам хронического неудачника‚ – увлечение‚ как обычно‚ вело Толю к неминуемой гибели‚ – и тогда он уговорил свою красавицу‚ уговорил ее родителей‚ и ночью‚ когда его опять собрались бить‚ показал местным ребятам новенький талон в магазин для новобрачных. Многие предрекали‚ что и это его увлечение кончится плохо – просто временная задержка‚ но оно плохо не кончилось‚ а, может быть‚ не успело. Толя приезжал с полигона‚ вместе с женой ходил по гостям‚ врывался‚ тормошил‚ не стесняясь‚ обнимал жену. "Перестань‚ – говорили ему. – Потерпи до дома". – "Некогда‚ ребятушки‚ некогда! Наверстываем упущенное. Жизнь свою наверстываем". Когда они уходили домой‚ стремительно‚ без предупреждения‚ – вот они были‚ а вот их уже нет‚ – у всех появлялось ощущение‚ будто зазвенела внутри давно умолкшая струна‚ звенела тонко‚ тоскливо‚ завистливо‚ не могла успокоиться. "Уезжайте! Плюньте на всё и уезжайте! Спасибо скажете‚ когда вернетесь".
На полигоне Толя Кошелкин умер в последний раз. Умер глупо‚ обидно‚ по небрежности одного из равнодушных ко всему технарей. Кто-то понадеялся на авось‚ как часто надеялись до этого: авось сойдет‚ авось обойдется‚ лишь бы заработало сейчас‚ в сию минуту‚ а потом переделаем‚ сработаем на совесть‚ как надо‚ но "потом" всегда остается на потом‚ а "авось" срабатывает неожиданно‚ бомбой замедленного действия.
В последний раз Толя Кошелкин умер просто‚ буднично‚ невесело и насовсем. Долго никто не верил‚ даже после похорон‚ всем казалось‚ что опять он лежит в больнице‚ скоро выйдет и можно будет всласть посмеяться над его очередной смертью. После него осталась жена‚ но детей после него не осталось. Такие люди не должны умирать. Не так богато мы живем‚ чтобы разбрасываться такими людьми. А если они умирают‚ кто-то должен остаться взамен. Чтобы было над кем посмеяться‚ чтобы поблекли наши неудачи на чужом фоне‚ чтобы радоваться своей – кто бы мог подумать? – счастливой доле. Толя Кошелкин умер‚ и никого после себя не оставил.
Когда мне плохо‚ когда мне очень плохо‚ скверно на душе и ничего не получается‚ когда нет возможности сделать так‚ как хочешь‚ и доказать то‚ во что веришь‚ когда тупые‚ сальные рыла рядами заслоняют горизонт‚ а привычная тоска холодной лапой грубо сжимает сердце‚ я вспоминаю Толю Кошелкина и вслух – обязательно вслух‚ иначе не поможет – говорю сам себе: "Всё в порядке. Всё в полном порядке! Мне хорошо. Мне очень хорошо. Просто великолепно. Мне лучше‚ чем ему".
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Сгладились черты твоего лица‚ стерлись очертания фигуры‚ и только неясный силуэт проглядывает на дороге: ты ли это удаляешься от меня или приближается ко мне кто-то другой? С годами я становлюсь дальнозорким‚ но вижу тебя всё хуже и хуже: какие для этого нужны очки‚ какие увеличения? А ведь когда-то мы были с тобой одно целое‚ единый организм: твой вдох – мой вдох‚ твой выдох – мой выдох‚ но я не уловил момента‚ когда ты отделился от меня и встал рядом‚ я этого просто не заметил‚ потому что мне было некогда‚ потому что я спешил. И поначалу казалось‚ это я ухожу от тебя‚ я бегу куда-то‚ куда надо и куда стоит бежать. Не только я – все бежали‚ толкая друг друга в спины‚ толкая в спину самих себя‚ а ты стоял на месте и смотрел вслед. Ты стоял не один: вас было много‚ потому что нас было много. Вы смотрели нам вслед и молчали. Только губы беззвучно шевелились. А может‚ мы не слышали ваших слов: бежишь-шумишь‚ шум – это доказательство‚ шум – оправдание‚ шум – это цель. Не шумит тот‚ кто ничего не делает. И бежать без тебя было легче‚ спокойнее‚ иногда выгоднее. А потом вместо тебя пришли другие: мой вдох – их вдох‚ мой выдох – их выдох‚ и я опять не уловил момента‚ когда они заняли твое место. Природа не терпит пустоты‚ – так нас учили в детстве‚ – и если от тебя ушел застенчивый‚ его место займет хам‚ если ты прогнал доброго‚ ты принял злого‚ и вместо честного человека жди проходимца. Орда. Дикая орда. Топчем самих себя. Это страшно: мы под копытами. И незаметно: копыта – это мы.
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Было время – ты свистел у меня под окнами‚ и я знал‚ что это идешь ты. Давно уже не слышу знакомого свиста‚ давно не знаю‚ что с тобой. Бродишь ли ты‚ как раньше‚ теплыми вечерами по тихим‚ пустынным переулкам‚ когда тополиный пух легкими прядями ложится на мостовую и сдувается ветром в непрерывную полосу вдоль бортика тротуара? Ребятишки поджигают его‚ и фыркающий огонек резво бежит по переулку под детский визг и пронзительные крики. Во дворе горит костер‚ кто-то качается на качелях‚ и черные силуэты – летучие мыши – беззвучно проносятся на фоне огня, исчезая в темноте‚ чтобы снова появиться и снова исчезнуть. Из окна вылетает папироса‚ ударяется о подоконник и‚ рассыпавшись в сноп быстрых искр‚ плавно летит вниз‚ кружась пропеллером. Начинается дождь‚ неторопливо‚ крупными каплями‚ как бой гигантских часов. В трамвае открыты все окна. Ветер гуляет в трамвае‚ и вместе с ветром белыми прерывистыми струйками проносится через вагоны тополиный пух. Легкий‚ воздушный‚ захлебнувшийся ветром трамвай идет по мосту‚ и черный от дождя асфальт на середине моста неожиданно становится пятнистым‚ а потом и совсем серым. Это граница дождя‚ его предел‚ будто река делит город на две части. Ты въезжаешь в иной город‚ как в чужую страну‚ и с любопытством проходишь по улицам‚ прижимаясь к стенам домов. Ты всегда прижимаешься к стенам в отличие от тех‚ кто идет посреди тротуара‚ гордо подняв голову. Это на них обращено всеобщее внимание‚ это их замечают и отличают в первую очередь‚ а тебя будто нет на свете. Но ты есть: ты с краю‚ ты около стеночек. "Не стыдись! Не смей стыдиться!.. Сегодня здесь стыжусь я. И вообще‚ там‚ где есть я‚ стыжусь я. Ты – мой заместитель..."
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Я забыл твой голос‚ лицо‚ твою походку. У меня мало твоих фотографий‚ – ты не любил сниматься‚ – да и что может сказать фотография? Я беру в руки лист глянцевой бумаги. Вглядываюсь в чужое лицо. Ищу в нем себя и не нахожу. Куда девались прежние мысли‚ чувства‚ побуждения? Вот они были‚ а вот их нет. Пропали‚ растворились постепенно‚ без всяких усилий. Колоннами – колоннами – стройными колоннами... Как банально мы умираем! Как банально – просто жуть! И трубы не трубят‚ и знамена не склоняют‚ и орудия не салютуют. Во мне ничего не осталось от тебя. Только тоска. Тоска по тебе. Тоска по себе. Где ты?.. Где ты‚ мой милый?.. мой застенчивый?.. мой друг?.. Куда ты уходишь?.. Куда ты ушел?.. Воздуху! Воз-ду-ху...
– Скорая? Скорее!..
– Фамилия?
– Хоботков.
– Имя‚ отчество?
– Константин Сергеевич.
– Возраст?
– Тридцать шесть.
– Ждите машину.
Далеко внизу‚ на фоне зеленых беспорядочных пятен земли летели белые черточки – птицы. Самолет их настиг и обогнал‚ и сверху казалось‚ будто птицы улетают от нас хвостами вперед. Потом они врезались в облака‚ подсвеченные солнцем‚ на мгновение вспыхнули нестерпимо розовым светом и исчезли‚ будто сгорели. А когда остались позади завалы облаков‚ по светлому еще небу свободно и вольно поплыли в сторону заката розовые гуси. Огромные‚ легкие‚ перистые. Каждый в полнеба. Я улетал от них или они улетали от меня?..
Где-то там‚ позади‚ остался лес‚ лапчатый и мохнатый‚ блестящая на солнце лыжня‚ нестерпимая резь в глазах‚ холодок в горле‚ будто непрерывно пьешь зимнюю‚ студеную воду‚ пьешь и никак не напьешься. С ходу сошел с лыжни‚ зарылся в снег‚ дурашливо вскидывая ноги‚ вбежал в березнячок. Кричал. Глупо махал руками. Петлял между березками. Хрустел желтоватым‚ льдинисто-ломким настом. Истоптал весь‚ запыхался‚ раскинул руки‚ плашмя упал в рыхлый‚ рассыпчатый снег‚ зарылся лицом‚ затих. Лежал неподвижно‚ перед открытыми в снегу глазами плясали серебряные иглы‚ сразу же занемел лоб и скулы‚ холодок из горла ушел глубоко внутрь. Потом встал и, не отряхиваясь‚ ушел по бесконечной лыжне‚ а на снегу остался лежать человек с раскинутыми руками‚ буква Т‚ знак разрешаемой посадки. Я оглядываюсь назад и вижу его до сих пор, где-то рядом‚ поблизости. Стоит только протянуть руку‚ и ты до него дотронешься. Стоит только позвать‚ и ты услышишь ответ. Как приглушенный крик восторга‚ как далекое эхо‚ умирающий над беспредельными просторами звук...
После меня остается черная‚ залитая водой полоса асфальта‚ вскипающие от дождя лужи‚ захлебывающиеся водостоки‚ гремящий‚ подпрыгивающий на скорости грузовик. Мы сидели на дне кузова‚ прижавшись к кабине‚ коленями в подбородок‚ и косой срез дождя шел от верха кабины до наших ног. Кругом – сверху‚ снизу‚ с боков – ревела и рокотала вода‚ а мы – чудом сухие – сидели в шалаше с покатой крышей‚ а крышей шалаша был дождь и стенами – тоже дождь. Грузовик шел на предельной скорости‚ от колес заворачивались буруны‚ и когда он притормаживал‚ покатая крыша дождя уменьшала наклон и неумолимо приближалась к нашим ногам‚ а с боков срывались злые струи, резко хлестали по лицу. От Сокола до Белорусского вокзала летели мы‚ сухие‚ в сплошных потоках воды и грохота‚ под жгутами молний‚ сердце замирало в азарте‚ красный‚ яростный глаз светофора-циклопа мгновенно добрел и пропускал без остановок: остановка – смерть‚ а мы хохотали‚ тесно прижавшись друг к другу‚ слившись воедино‚ чужие‚ незнакомые до дождя люди. Ее волосы падали мне на лицо‚ ее глаза были около моих глаз‚ ее платье‚ будто она сама‚ билось и трепетало на ветру‚ и стены шалаша неумолимо надвигались на нас. За Белорусским вокзалом мы вырвались из-под тучи‚ грузовик сразу встал‚ шофер хрипло и возбужденно заорал из окошка: "Живы‚ голубчики?" Живы‚ живы‚ еще как живы!..
Мы прибегали на пляж‚ быстро‚ наперегонки раздевались‚ в азарте кидались в воду‚ задыхаясь‚ плыли к буйкам. Я подныривал‚ переворачивался на спину‚ смотрел снизу вверх на легкий‚ колеблющийся силуэт‚ на солнечные блики вокруг призрачного тела‚ на цветные пятна купальника. Раскидывал руки и медленно‚ не отрывая глаз‚ опускался вниз‚ на дно. Потом всплывал‚ обхватывал под водой ноги‚ прижимался лицом‚ и грудь разрывалась от пронзительной радости или от нехватки воздуха...
Обратно ехали в поезде. Выбегали на каждой станции‚ покупали пироги‚ арбузы‚ цыплят‚ торопливо глотали в станционных буфетах горячий‚ огненно-красный борщ‚ набивали в карманы огурцы‚ помидоры‚ яблоки‚ бежали за вагоном‚ прыгали на ходу. И всю дорогу до Москвы ели‚ ели‚ ели... Сосед по купе‚ не старый еще‚ тощий‚ унылый язвенник‚ человек без аппетита‚ с вечным привкусом во рту от торопливых обедов и беспорядочных пьянок‚ с тоскливым раздражением смотрел на это азартное буйство молодых‚ здоровых желудков.
Не дай Бог потерять аппетит!
Не дай Бог...
Прежде всего появляется озабоченность. Ты еще веселый‚ но озабоченно-веселый. Ты еще жизнерадостный‚ но озабоченно-жизнерадостный. Ты еще легкомысленно-молодой‚ но у тебя уже стареют глаза. Прежде всего – глаза. Потом остальное.
Это проходит незаметно. Как облысение. Омертвение клеток. Вялость мысли. Дряблость кожи и желаний.
И вот ты уже разучился радоваться успехам друзей. И встречать день с неясной надеждой. Улыбаться в ответ на чью-то улыбку. Сожалеть об упущенном. Шелухой отбрасывать несущественное.
И вот ты уже перестал доверять. По-детски‚ неоглядно.
И тебе уже не хочется искупаться ночью в реке. И пробежаться босиком по рассветной луговой траве. И по вечерам‚ лежа в кровати‚ ты не произносишь речи. И не летаешь во сне. Так‚ подскакиваешь помаленьку. И давно уже не завидуешь птицам. Когда птица спит‚ она накрывается крылом. Сверху крыло‚ снизу крыло‚ а в середине птица. Как в ладошках. Как в детстве. И снятся легкие‚ прозрачные сны.
И вот ты уже разучился сопереживать. Не ты один: мы все разучились. Не тронутые чужой бедой‚ не обласканные чужим сочувствием. Одни собаки еще сопереживают. Одни только собаки. И хорошо‚ если мы веселы: собака развеселит еще больше. Но если мы грустны‚ можно застрелиться под ее сочувствующим глазом. Можно просто застрелиться! Или застрелить собаку.
И вот ты уже подвел итог‚ во всем разобрался, загодя стал готовиться к зиме. Так деревенские с лета еще готовят дрова‚ засыпают картошку в подпол‚ квасят капусту. А мы-то‚ мы‚ в наши молодые тридцать шесть! Когда силы еще не растрачены‚ время не утеряно‚ дела не переделаны... Не мешайте нам. Мы уже готовимся. К долгой зиме.
– Значит‚ всё?
– Все.
Я ухожу в себя‚ в квартиру‚ в мебель‚ в керамику‚ в туристы‚ в альпинисты‚ в скалолазы‚ в детективные романы‚ в марки‚ в значки‚ в спичечные этикетки‚ в дачи‚ в сады-огороды‚ в театры‚ в концертные залы‚ в пьянство‚ в разврат‚ в обжорство ("Я ем. Следовательно‚ я существую.")‚ в йоги‚ в "моржи"‚ в теннис‚ в преферанс‚ в лыжи‚ в коньки‚ в лошадиные бега‚ в церковь‚ в телевизор‚ в работу‚ в курилку‚ в анекдоты‚ в ханжество‚ в равнодушие‚ в карьеризм‚ в детей‚ в охоту‚ в рыбную ловлю‚ в выпиливание‚ в вышивание‚ в столярничество‚ в игру на гитаре‚ в шахматы‚ в домино‚ в автомобиль‚ в мотоцикл‚ в тоску‚ в безделие...
Мне есть куда уходить‚ но приходить мне некуда‚ и я никуда не пришел.
Вера Гавриловна‚ мама Кости‚ – пенсионер. Подал заявление ее старый‚ бессменный начальник‚ и она подала. У начальника глубокий склероз‚ распад полный. Работал – держался‚ ушел – расслабился. Плохо говорит‚ с трудом понимает‚ заговаривается‚ теряет память‚ без причины плачет. Сколько нервов потратил за годы службы: сплошные авралы. Сколько ночей просидел в министерстве в ожидании звонка сверху: нужен – не нужен‚ сиди до случая. А сколько раз их сливали‚ разукрупняли‚ сокращали‚ реорганизовывали: "В целях дальнейшего улучшения..." Еще хорошо‚ что до пенсии дожил. Пенсия есть‚ а здоровья нет. Ходит Вера Гавриловна к своему бывшему начальнику‚ помогает его жене за ним ухаживать. Ходит к сыну Косте – тоже помогает. И всё быстро‚ всё скоро‚ бегом. Когда в квартире звонит телефон‚ она первой хватает трубку‚ торопливо отвечает: "Алло!" Будто пробегала в этот момент мимо‚ остановилась на секунду, сейчас побежит дальше. Ходила на Палашевский рынок‚ пожалела закутанную‚ обмерзшую‚ закоченевшую над мешками сиплую тетку. Купила у нее картошки‚ сбегала домой‚ наварила кастрюлю‚ положила масла‚ огурчиков‚ налила горячего чаю в термос‚ принесла на рынок. У тетки руки не сгибались‚ еле отогрела пальцы над стаканом с чаем. Даже всплакнула тетка от непривычного чужого участия. Даже насторожилась от такой заботы: не понимала причины. Сидит Вера Гавриловна вечерами у телевизора‚ передачи смотрит. Когда на экране показывают немцев‚ выключает телевизор‚ забивается в угол дивана‚ сидит-тоскует. А у самой‚ как прежде‚ никогда ничего не болит‚ никому ни на что не жалуется. Пока живы родители‚ они прикрывают своих детей. Дети позади‚ за спиной‚ в безопасности. Умирают родители – дети переходят в первый незащищенный ряд.
Сергей Сергеевич‚ отец Кости‚ тоже пенсионер. Ушел с работы‚ изнывал от безделья‚ каждое утро вставал с головной болью‚ чем бы заполнить день‚ челноком мотался по бульвару‚ туда-обратно‚ туда-обратно... "Мне сто лет‚ – говорил. – Теперь уже сто". Потом купил чертежную доску‚ с утра укладывал ее на обеденный стол‚ придумал иной способ стыковки строительных блоков. Показывал в проектном институте‚ пробивал в министерстве‚ полгода уговаривал знакомого директора‚ чтобы сделали опытную партию. Ездит Сергей Сергеевич по стройкам‚ показывает образцы‚ неделями в поездках пропадает. Ест на ходу‚ спит где попало. Человек делает дело. Человек доволен. В том году хотели праздновать семьдесят пять лет‚ но он не дал. "Мне – двадцать шесть. Мне опять двадцать шесть!"
Тетя Мотя‚ богомолка‚ кликуша‚ совсем старая стала. Не по годам‚ – годы у нее несчитанные‚ – по здоровью. Приползает из церкви‚ запахи из чужих кастрюль нюхает: "Супчику я бы поела..." Ей и отольют. Поест – и на лежанку. Коричневые узловатые руки поверх одеяла‚ кожа в темных пятнах отстает мешочком‚ пальцы скрюченные‚ как у курицы. Ждет тетя Мотя своего часа‚ когда опустятся с небес светлые ангелы‚ заберут с собой. Давно ждет‚ уж который год. Теперь‚ должно быть‚ скоро. А пока отдыхает перед дальней дорогой‚ комнату свою оглядывает – иконы‚ табуретку‚ стол под салфеткой‚ вздыхает от умиления. "По богатому я бедная‚ а по бедному богатая".