Игра по крупному - Каралис Дмитрий Николаевич 17 стр.


Брал с подоконника холодную книгу -- "Техническое обслуживание автомобилей", листал, разглядывал плохо отпечатанные схемы, потрескивала между пальцев дешевая сигарета, мощно храпели за стенкой -- там жили подельники-азербайджанцы: директор мясного магазина, завотделом и продавец, -- вчера он перепечатывал на звонком "Континентале" их характеристики для комиссии по УДО, и они долго спорили с ним, уверяя, что Азербайджан -- АССР, а не ССР. У ребят были хорошие отношения с семейным отрядником, и они были уверены, что Новый год встретят дома. В раковине шуршали тараканы. Тоска брала за душу, и он откладывал книгу, тушил сигарету в консервной банке и возвращался в комнату. Зажигал настольную лампу на тумбочке и открывал по пластмассовой закладке "Воскресение" Толстого -- дореволюционное издание акционерного общества А. Каспари, оставшееся от библиотеки Кима Геннадьевича. Толстого -- двадцать два томика в твердых картонных обложках, оклеенных фиолетовой бумагой с разводами, -- он сберег.

Остались "Золотой осел" Апулея, "Одиссея" и "Илиада" Гомера, -- их он надеялся прочесть когда-нибудь, а бессуетном уединении; остались книги, которые приятно открыть дождливым вечером и читать с любой страницы: "Двенадцать стульев", "Золотой теленок", Марк Твен, Лесков, Чехов, Есенин и Блок, О'Генри -- он же Уильям Сидней Портер, банковский служащий, сидевший в тюрьме, Щедрин, Гоголь, тончайший Казаков Юрий и тезка его -- Трифонов; Каверин Вениамин -- его "Вечера на Васильевском острове" следовало, как хороший коньяк, пить маленькими глотками. Были сохранены на подрост души и интеллекта четыре темно-синих тома Гегеля и двухтомник Плеханова по теории искусства. Огромный, почти тысячестраничный Пушкин и марксовский "Капитал" возглавляли остатки книжной армии, которая -- вместе с погонным метром тонких поэтических сборников -- неплотно стояла на стеллаже в один ряд; второй подвыбила скупка.

Ушли в букинистический классики-французы и показавшиеся нудноватыми немцы, разбуженный декабристами Герцен и его последователи, обещавший "дать в рожу" Толстому Тургенев и писавший о них обоих Ромен Роллан, великий пролетарский писатель Максим Горький и прижизненный классик -- без дураков! -- Шолохов; со скрипом пролезли в овальное окошечко скупки десятка два современных беллетристов. Все было читано, хотя бы бегло, и перелистано перед сдачей -- нечитаных книг Игорь не отдавал.

Магазин "Старая книга" размещался неподалеку от известного своим фривольным прошлым ресторана "Прибой", и Фирсов, сдав портфель книг, заходил в бывший вертеп Чванова и легко поправлял голову у буфетной стойки. С книгами он расставался беспечально, полагая, что их истинная ценность состоит не в обложке и стопке сшитых страниц с отпечатанными на них буковками, а в загадочной субстанции духа писателя, которая либо содержится в тексте, либо не содержится; витает она над книгой или не витает. И то, что прочитано, можно смело выпускать из своих рук. Не коллекционировать же носителей эфемерной категории, как, например, Виталик Барабаш -- бессменный завхоз стройотрядовских шабашек, который собирал магнитофонные кассеты с интимными стонами своих партнерш по дивану.

Разговоры о книгах ("Я вчера достал Гоголя в суперобложках, потрясающее издание -- карельская бумага!" -- "А я отхватил новенького Кафку почти за номинал!") вызывали в нем презрение, и он, не удостаивая ответом "жучков", вертевшихся у магазина, нес свою поклажу в отдел и просовывал в окошко. Он знал, что "жучки" могут дать больше означенной на книгах стоимости, и, уж в любом случае, он не потерял бы двадцати процентов комиссионных, догадывался и о том, что ценный экземпляр неминуемо скользнет мимо прилавка и окажется у них за пазухой, но шептаться в подворотне или на соседней лестнице пренебрегал и упрямо шел к хлопающей двери магазина. Вольные перекупщики косились на него с ехидцей. Однажды он остановился и, прикинувшись простачком, дал порыться в своем портфеле. Рылись жадно и суетливо.

-- Уэллса беру, -- ему сунули в карман пальто пару рублей и потянули книгу.

-- Э-э, нет! -- Игорь захлопнул портфель и защемил черный томик. -- Не пойдет! За Герберта Уэллса -- пятерку!

-- Да ты что? -- поднял на него фальшиво округленные глаза парень в собачьей шапке. -- Он же рубль восемьдесят стоит. Я тебе два даю...

-- Тебе очень хочется Уэллса?

-- Ну?.. -- Парень продолжал держаться за книгу.

-- Плати пятерку и бери!

-- Ну ты загнул!.. Давай за трояк?

-- Когда мне чего-то очень хочется, -- Игорь потянул портфель к себе и щелкнул замком, -- я за это плачу. -- Он вытащил из кармана мятые рубли и брезгливо протянул парню. -- А ты хочешь за халяву и с наваром. Мне хочется выпить -- я продаю книги и пью...

Толпа мигом распалась, потеряв к нему всякий интерес. Видали они таких проповедников. Ну что же -- и Игорь таких видал.

"Возьми все, что хочешь, -- сказал Бог. -- Возьми. Но заплати за все", -- любил повторять Игорь вычитанную в какой-то книге фразу. Неважно, в какой. Скорее всего, он ее сдал, не запомнив названия. Но фраза осталась.

Захаживали в его комнату продавщицы из соседнего мебельного магазина и парикмахерши, какие-то мелкие люди с телевидения, старавшиеся казаться крупными, журналисты молодежной газеты и журналистки, бывали два художника -- Борский и Хомутов, мясник Гена из углового магазина заглядывал с пакетами и бутылками, смотрел на компанию чуть изумленно, а выпив, швырял на стол еще влажные трешки и требовал их "сжечь". Привели однажды подслеповатого седого дедушку в пластмассовом галстуке -- он рассказывал, как сидел во Владимирском централе с шеф-поваром Николая II Гаврилой Никанорычем и какие кушанья любил последний российский император -- щи, каша, анисовая водка... И за царя убиенного пили, и за Сталина, и за Брежнева Леонида Ильича -- кто за кого хотел. И за Ксению Блаженную выпили, о которой чувствительно поведала журналистка Милочка -- длинноногая стрекоза в дымчатых очках -- на нее многажды нацеливался пьяный Гена, но всякий раз промахивался -- Милочка уходила с другими, а очнувшийся на раскладушке Гена начинал среди ночи греметь пустыми бутылками и материться.

Соседи, знавшие лупоглазого Гену по магазину, раскланивались с ним уважительно и давали на утренней кухне опохмелиться. Гена опрокидывал стопку, крякал, словно рубил топором мерзлую тушу, хрустел поднесенной в мисочке капустой или грибочками и приглашал хозяек за покупками: "Приходите, если чего надо. Вот сейчас баранина хорошая будет, исландская".

-- Геночка, а вот ножки на студень...

-- Будут скоро ножки.

-- Геночка, а мне бы говядинки нежирной пару кило, гостей жду...

-- Заходи, мать, после обеда, сделаем...

Он курил, задумчиво оглядывал перевернутые на полках кастрюли и кивал на стопку: "Ну, еще одну -- на ход ноги, и я пошел магазин открывать". Старушки услужливо звенели флакончиками-графинчиками: "Надо, надо. Мужчина крепкий, в соку...", "А вот у меня на лимонных корочках", "Хотите из черноплодной рябины, я вам с собой дам?" -- и благодарно посматривали на выходящего из ванной Игоря: умудрил его Господь завести в дом полезного человека.

-- Игорек, а вы что?.. Давайте немного...

-- Нет-нет, спасибо. Мне на работу. Я чайку...

Игорь садился в трамвай и ехал в Горный. Его все же оставили на кафедре стажером-исследователем с окладом сто десять рублей; через пару лет обещали аспирантуру. По мнению многих, это была удача: диссертация -- ученая степень -- преподавание в вузе -- доцент -- профессор... Большая удача. Лучшего и желать нельзя.

Игорь сидел, откинувшись на коленкоровую спинку стула и листал сплюснутые от долгого лежания на полках научно-исследовательские отчеты кафедры за последние годы. "Экономическая эффективность предложенных разработок", "Срок окупаемости", "Расчетная рентабельность", "Сокращение энергозатрат при переходе на новую схему извлечения драгметаллов..." -- Игорь нащупывал в кармане пиджака письмо, полученное от Шурика Зайцева из Магадана, и выходил покурить на лестницу. Шурик писал, что попал электромехаником на золотодобывающую драгу и хвастался морозом, унтами, полушубком, зарплатой, комнатой в общежитии, спиртом, который он пьет с отличными парнями, хвастался охотой, ружьем "Зауэр", купленным им по случаю, -- Игорь воображал себе скрипучий снег, таежную тишину, тяжелую отдачу выстрелившего ружья, заливистый лай собаки, крепкий чай в алюминиевой кружке, теплый запах масла в машинном отделении, скрежет механизмов, ровный гул электромоторов, Шурика, который вразвалочку спускается по ярко освещенному трапу, индикатор напряжения авторучкой торчит из нагрудного кармана спецовки, там же засаленная пачка нарядов и схемы релейной защиты, -- Игорь представлял себе красоты настоящей мужской жизни и с грустью смотрел сквозь мутное окно на институтский двор: ящики, заметенные снегом, придурковатый дворник Фарид кричит что-то вслед пробежавшей кошке, женщина в накинутой на плечи шубе спешит с прижатой локтем папкой... Скучно. В двадцать четыре года сидеть за столом и перебирать бумажки -- невыносимо скучно.

Шеф -- румяный сорокалетний мужик с высоким красивым лбом, поездивший по стране и заграницам, кропал теперь докторскую и нацеливал Фирсова на последнюю главу своей диссертации -- она должна была подтвердить высокую экономическую эффективность предлагаемой им модели. Шеф не хотел идти на поклон к институтским экономистам и интриговал стажера-исследователя возможными перспективами. "Если ты разберешься во всей этой музыке, организую под тебя оркестр! Будешь дирижировать целой темой! Купим ЭВМ, организуем лабораторию -- прикладная экономика выходит сейчас на передний план. Давай, давай, не ленись. Аспирантуру и кандидатскую я тебе гарантирую".

Игорь не понимал, за какие заслуги шеф берет перед ним столь повышенные обязательства, и, скрепя сердце, заново осваивал нотную грамоту экономики: то, что им читали на лекциях, годилось разве что для экзамена. После обеда кафедра пустела, и он спускался в читальный зал или ехал в Публичку -- просматривать реферативные журналы и готовить обзоры текущей литературы. Шеф не докучал мелочной опекой: "Мне не нужна ваша усидчивость, -- провозглашал он на собраниях. -- Мне нужна работа".

В разговорах с молодыми сотрудниками, а их на кафедре числилось трое: аспирант второго года обучения Лось -- хмурый бородач, от которого частенько попахивало перегаром и мятой, жизнерадостный и говорливый ассистент Паша Рудников, с золотистым пушком на румяных щеках, и немногословный, нравившийся Фирсову изысканными манерами инженер Белозерский, его тянуло назвать князем, -- в коридорных разговорах с этой троицей Игорь однажды обмолвился, что живет один. И был незамедлительно наказан визитом. Сколь полезным для дальнейшей работы: ему коротко и емко объяснили, кто на кафедре есть кто, столь и разрушительным: остекление нижних полок стеллажей было разнесено вдребезги -- Лось (это не Лось, а какой-то олень стокопытый) с утробным визгом демонстрировал боевые приемы каратэ.

Кафедра возликовала, обретя надежную площадку для празднования запрещенных на службе банкетов. Вскоре и шеф-демократ переступил порог комнаты своего подчиненного и покинул ее только на следующие сутки, прихватив для прочтения "Историю кавалера де Грие и Манон Леско" французского сочинителя аббата Прево и уведомив Фирсова, что в их сплоченном коллективе принято рассказывать исключительно о собственных похождениях. Игорь кивнул сдержанно и по случаю субботы отправился в пивной бар -- устранять мерзкую головную боль, навеянную ночными портвейнами. Многоопытный шеф почему-то считал, что дамы больше всего любят портвейны...

Игорь откладывал книгу -- князь Нехлюдов искал в арестантском доме Катюшу Маслову, -- закуривал, натягивал одеяло и прилаживал пепельницу на живот. Похрапывали хулиганы: хулиган Коля Максимов, успевший вернуться из самоволки до вечерней проверки -- он ездил подглядывать в окно своей любовницы Наташки и чуть не свалился с обледенелой крыши, и хулиган Валерка Балбуцкий -- тот уже давно никуда не ездил, мать собиралась замуж, и он вечером мастерил цветомузыку или слонялся по общежитию. Максимов, ровесник Фирсова, всхрапывал резко и нервно, ворочался, сотрясая гулкую стенку и скрежетал зубами, словно и там, во сне, продолжал беспокойную слежку; Балбуцкий храпел тоненько и длинно, будто рвал на лоскутки новую, но непрочную материю -- какой-нибудь сатин или ситец, рвал неспешно и обстоятельно, но к концу полоски чуть мешкал, словно раздумывал -- а нужно ли ему это? -- и, решившись, тянул до конца.

До чего же мерзкая и никчемная жизнь была, думал Фирсов, щурясь на огонек сигареты в откинутой с кровати руке. Но тогда казалось, что все о'кей, все прекрасно, так только жить и надо: все веселы, дружны, все друг друга знают и любят. Джексоны, Алики, Вовчики, Славуны, Генашки... Милочки, Аллочки, козочки, телки, котята... Сергунчики-фуюнчики... И ведь вели какие-то разговоры, находили темы. О чем? о чем говорили все эти семь или даже десять лет? Ни одного стоящего разговора не осталось в душе -- так, болтовня одна. Сегодня вспоминаем, что делали вчера, завтра будем вспоминать, как чудили сегодня.

Да полно! Не может быть! Неужели ему тридцать? Ужели прошли лучшие годы в пьянках, гулянках и подготовке к настоящей жизни? И что это -- почему он лежит на казенной кровати, вдали от дома, за забором, и за ним надзирает милиция?..

Однажды среди ночи он вышел на холодную кухню, зажег газ и сел писать "бумагу" -- не зная еще, на чье имя и куда, но подразумевая, что попадет она к умному и толковому человеку, который только покачает головой: "Вот ведь наши мозгокруты как могут человека засадить" -- и тут же отдаст распоряжение, кому следует, чтобы отпустили условно осужденного Фирсова со строек народного хозяйства; но не дописал -- изорвал в мелкие клочья и спустил в унитаз. Сидел долго на кухне и курил, поглядывая на фыркающие огоньки конфорок. Что толку писать? Кто читать будет? Клерк, у которого таких прошений два мешка ежедневно?.. В лучшем случае перешлют в прокуратуру, чтобы разобрались.

А что разбираться, если по совести?.. Нет, не о деле том, не о суде-спектакле речь, а о прошлой жизни его, о прогулках по жизни -- веселых и беззаботных. Он щурился на синие струи горящего газа, вспоминал Петроградскую и пытался разобраться: не с той ли комнаты, не с этих ли чужих вещей, доставшихся ему задаром, началось у него легкое отношение к жизни, появилась привычка идти не прямо и не в сторону, терпеливо обходя препятствие, а как-то... наискосок. Да, да, именно наискосок. Вроде бы и вперед -- упрекнуть себя не в чем, но все же в сторону от цели; в сторону... Тогда почему-то казалось, что наискосок ловчее, тропка умнее дорога, казалось, он сокращает путь, но потом выяснялось, что уловка тщетна: и времени уходило больше и сил... Словно кто-то подталкивал его: "Жми наискосок -- прорвешься! Пока все крюка дают, ты уже в дамках будешь". Прорывался. Бывало. Но случалось и спотыкаться, падать, подскальзываться, шлепать по лужам, плутать в темноте, скатываться кубарем и снова вставать, торопливо отряхивая одежду... И разве этот дурацкий суд (уж теперь-то ему ясно, что это был элементарный "микст", как говорят адвокаты и знающие люди, -- максимальное использование клиента сверх таксы, -- никто бы ему три года не дал, а брать по блату и со знакомых всегда удобнее -- они жаловаться не побегут), -- разве этот суд не был дорожкой наискосок? Был. И вспоминалась французская поговорка: "Если любому человеку дать десять лет тюрьмы, он будет знать, за что". Ну, десять, может быть для него и много, но то, что он, Игорь Фирсов, получил, -- его. Удаль, лихость, поза, нетерпеливость -- за все надо платить. И уже не казался случайным тот вечер, когда он сел за руль, изображая из себя бывалого водителя, подмигнув на прощание Насте и небрежно набросив ремень. Но почему это случилось сейчас, когда у него любимая жена и малыха-сын, когда он бросил пьянки-гулянки, стал остепеняться, -- почему сейчас, а не тогда, когда он ходил по проволоке и, пробуждаясь, ужасался вчерашнему -- как не загремел, как не сорвался? Что это -- расплата за безрассудство тех лет? Проценты за аванс, выданный некогда судьбой? "Возьми все, что хочешь, -- сказал Бог. -- Возьми. Но заплати за все".

Брал...

То было летом, в колхозе. Речка, оводы, теплое молоко в бутылках из-под водки, высокое синее небо, которое он вспарывал руками, прыгая с мостков в воду, и влекущая улыбка Инги, инженера с соседней кафедры. Ему хотелось женщину -- не девчонку, а именно женщину -- опытную в ласках, пахнущую дорогой косметикой и уютную. Инга смотрела на него загадочно и улыбалась. Он выходил на покатый глинистый берег, встряхивал мокрыми волосами и находил ее глаза -- она сидела на расстеленном одеяле с девчонками из планового отдела и кусала травинку. Он видел ее подтянутые к подбородку загорелые колени, видел треугольный мысок купальника, темневший у одеяла, меж сомкнутых ног, и смотрел на него и знал, что она видит его взгляд.

И потом он, поражаясь собственной дерзости, подошел к ней после ужина у столовой и, взяв за мизинец и больно сжав его, -- она дернула рукой, но он удержал палец, -- сказал, что хочет встретиться с ней наедине. И она, не отводя черных, чуть улыбающихся глаз, сказала, что согласна. Он поцеловал ее побелевший мизинец и пошел догонять своих.

И потом они выпросили поодиночке отгулы у бригадира, встретились у станции и пошли в залитый солнцем лес. Он старался держаться уверенно, играть роль бывалого соблазнителя, Инга смеялась чуть нервно, пока они выбирали место, часто оглядывалась, спрашивала, не боится ли он, что их выследит ее ревнивый муж, который обещал приехать к ней на мопеде, он целовал ее, прижимал к себе, она вздрагивала, а потом расстелила в глубине кустов прихваченное с собой одеяло и сама разделась, скомандовав ему только один раз: "Отвернись".

Потом он лежал, задумчиво подперев голову ладонью, стрекотали кузнечики, она водила кончиками пальцев по его плечу и спрашивала, не придет ли ему в голову похвастаться перед мужчинами своими успехами. Он смотрел на нее серьезно и молча, и она вдруг прижала его к земле, стала целовать в шею, в грудь, ее волосы щекотали ему кожу, и он зарычал, переворачивая под себя Ингу. "Подожди, дурачок, порвешь..." И позднее, когда вдали захрустели ветки -- то шел одинокий грибник, свернувший к оврагу, -- он, чтобы успокоить ее, сказал полушутя-полусерьезно, что женится на ней в случае домашних неприятностей. Она промолчала.

Они вернулись поздно вечером порознь и следующей ночью опять встретились в березняке за карьером, куда Игорь еще днем отнес две фуфайки. Фирсову нравилось ощущать себя молодым неотразимым соблазнителем красивой замужней женщины. На Ингу заглядывались и другие мужчины, пытались вести умные разговоры, говорили комплименты, но досталась она ему...

Назад Дальше