– Жарадат сколько лет? – вмешался Керим. – Она ненамного меня старше, как у нее такой сын большой может быть? Их мать у меня учительницей в школе была, меня всё время спрашивала: "Женишься на Жарадатке? Женишься на Жарадатке?"
Гуля рассмеялась.
– Какая учительница? Не Аминат Пахримановна?
– Да, умерла которая.
– Разве?
– Конечно. – подтвердила Зумруд. – Аминат Пахримановны мама из Гидатля была, из хорошего рода. Когда она работала в поле, туда забрался один заезжий всадник из предгорий. В общем, не чета гидатлинцам. Она ему понравилась, он, кажется, попытался ее украсть, схватил выше локтя. Она оскорбилась, вынула ножик, он у нее в чохто, в кармашке хранился…
– На голове, что ли?
– Да, раньше, говорят, так носили. В общем, она этого урминца ранила ножом, и если бы он погиб, то по адатам ее могли изгнать из родного села. Но урминец выжил, вернулся к себе в предгорья, но дела так не оставил, отправил группу всадников, которая все-таки украла ее с того же поля. Лишилась она всех своих преимуществ, народила детей, стала плести местные циновки из болотной осоки. Как же они называются? Чибта, по-моему…
– Всё ты напутала, Зумруд, – возразил Керим. – Всё по-другому было.
– Этот Нурик, скорей всего, покойного Адика сын, – прервал их Юсуп, поднимая склоненную голову, – Адика, академика. У меня в той комнате его книги лежат…
– Адильхана, что ли? – уточнил Дибир, задирая руку с забинтованным пальцем. – Не-е-ет, Адильхана сыновей я знаю, один, алхамдулиля, имам урминской мечети. Мы вместе на маджлис в Буйнакск ездили. А второго, по-моему, Абдулла зовут, совсем молодой, в армии сейчас.
– А третьего сына нету? – спросил Мага.
– Ничего не слышал.
Снова повисла пауза. Пандур, забытый на диване, скатился на пол, глухо загудев утробой. Керим подобрал его, нагнувшись и показав свою лысину, и несколько раз провел волосатой рукой по струнам. А потом вдруг вскинул голову и, сверкая очками, сказал:
– Да нет у этого Абдул-Малика никакого племянника Нурика!
* * *
Никто ничего не успел ответить, когда на улице послышался грохот и кто-то закричал в мегафон:
– Внимание, ваш дом окружен! Все, кто есть в доме, выходите с поднятыми руками! Среди вас – члены незаконных вооруженных формирований! Мы даем вам три минуты! Три минуты! Выходите по одному!
Юсуп сидел без движения, как будто его заморозили. Зумруд прикрывала рот обеими руками. Дибир оглядывался на Магу. Мага, в два шага оказавшийся у окна, высовывался из-за занавески, пытаясь что-то различить во мраке. Гуля опрокинула чашку с чаем себе на блестящую юбку, и было слышно, как жидкость стекает на пол. Побледневший Керим механически теребил пандур.
В это время Анвар отвернулся к стенке и сунул руку за пазуху.
Электрический свет погас. В окно проник молодой месяц, и находившиеся в комнате почувствовали, как вечер превращается в ночь…
Анастасия Ермакова
Анастасия Геннадьевна Ермакова родилась в 1974 году в Москве.
Окончила Московский металлургический институт и Литературный институт им. А. М. Горького.
Шеф-редактор отдела национальных литератур в "Литературной газете".
Публикуется с 2002 года. Проза, критика и эссеистика печатались в журналах "Арион", "Дети Ра", "Дружба народов", "Знамя", "Октябрь" и др.
Стихи и проза Ермаковой переведены на болгарский, македонский, венгерский языки.
Автор книг: "Осторожно, хрупко!" (М.: Вест-Консалтинг, 2006), "Точка радости" (М.: Молодая гвардия, 2010).
Лауреат премии им. М. Ю. Лермонтова (2010), дипломант Бунинской премии (2011).
Мамаиха
Вообще-то звали ее баба Надя. Она отворяла свою калитку, когда мы, малышня, гурьбой проносились мимо, и, схватив кого-нибудь из нас за руку, спрашивала: "Ты это чей же такой будешь?" Ребенок дико визжал, вырывался и убегал, хохоча на всю округу.
Это была старуха лет семидесяти, высокая, худая, всегда нелепо одетая, с добродушным лицом и странным взглядом – смотрела так, будто вот-вот скажет что-то важное, откроет тайну.
Она жила на даче круглый год, держала в своем хозяйстве козу и кроликов, бодро шныряла целыми днями туда-сюда по двору, сажала, полола, удобряла. Старик ее, дед Сергей, был уже плох, постоянно кашлял и часами лежал на открытой веранде, обложенный старыми журналами "Наука и жизнь", медленно листая скрюченными желтыми пальцами покоробленные сыростью страницы.
Меня Мамаиха знала хорошо – мы с ее внуком Сашуней трех лет от роду мылись однажды вместе, в одной ванночке. Эту трогательную историю она рассказывала мне потом много лет подряд с неизменным восторгом.
– А, Катюша! – окликала она меня, восьмилетнюю. – Куда это ты бежишь, деточка?
– Купаться, баба Надь, – бросала я и исчезала.
– А как мама-то?! – кричала она мне вдогон.
Но я делала вид, что не слышу, – вот интерес болтать со старухой! Мы любили подшучивать над ней. И каждый раз придумывали новые шалости.
– Баба Надь, баба Надь, – орали мы наперебой возле ее дома.
Она выскакивала испуганная, в детской панамочке в горошек, с тяпкой в черных земляных руках.
– Баба Надь, коза твоя в лес убежала, а там ее кабан задрал! Честное слово, сами видели, – врали мы, еле сдерживая смех.
Мамаиха бледнела, бросала тяпку и бежала в лес. А мы, хохоча, прятались за соседний дом и ждали ее возвращения…
Или притворялись, что кому-то из нас плохо, ребенок ложился прямо на дорогу, разумеется, напротив ее дома, стонал и звал на помощь. И каждый раз Мамаиха простодушно верила нашим выходкам – выбегала, охала, суетилась, бежала в дом за какими-то лекарствами, а мы тем временем сматывались.
Мы смеялись над ее валенками, которые она не снимала даже в жару, над ее голубой наивной панамкой в белый горошек, над ее байковым цветастым застиранным халатом, на котором давно не было пуговиц, и вместо них, в двух местах, полы скреплялись большими поржавелыми булавками.
Нас забавляло, что вот она, такая старая, несуразная, еще живет на свете, непонятно зачем, со своей глупой козой и больным кашляющим дедом.
И казалось, Мамаиха была год за годом всё такая же и не старилась вовсе, а потом, вдруг, в одно какое-то лето, всё изменилось: я выросла, старуха сгорбилась, дед умер.
Исчезли куда-то ее коза и кролики, медленно и вяло обихаживала она свой огород. Трава постоянно опережала ее усилия, и отвоеванные старухой куски черной земли вновь накрывала волна сорняков.
К тому же она стала плохо слышать, и, пользуясь этим, мы, уже не дети, а четырнадцатилетняя шпана, забирались ночью к ней в сад и воровали сочные, необыкновенно вкусные яблоки, хотя у каждого из нас росли точно такие же.
Мамаиха всё так же часто выходила на дорогу, но теперь просто так, без дела, грустно глядя подслеповатыми глазами по сторонам, будто искала чего-то. Увидев меня, улыбалась и никак не могла вспомнить мое имя, поэтому долго перебирала сразу несколько, быстро и как-то виновато, словно боялась, что я не дослушаю и уйду.
– Это кто же?.. – щурилась она. – Ирочка-Леночка-Катенька?
– Катя, Катя, – говорила я, уже раздражаясь и торопясь пройти. Да и о чём мне было говорить с ней?..
Она долго смотрела мне вслед, сгорбленная, в своей горошковой панамочке и всегдашних валенках, смотрела на пыльную белесую траву, на острых веселых ласточек, на ускользающую жизнь…
– Одна я совсем, – сказала она мне как-то, – ты бы зашла в гости к старухе…
И я старалась не ходить по той улице, где она жила, – снова ведь прицепится: "Ирочка-Леночка-Катенька?" – и начнет рассказывать, как я и ее внук Сашуня мылись в одной ванночке. Скучно это.
Потом прошло еще несколько незаметных лет.
Я окончила институт и вышла замуж. Выбиралась на дачу всё реже…
Увидев однажды Мамаиху, я не сразу узнала ее. Это было существо почти согнутое пополам, будто она хотела кому-то поклониться в ноги, да так и замерла вдруг на полпути, с большим горбом на спине и трясущейся головкой. Существо стояло на дороге напротив своей калитки, опираясь на березовую сучковатую клюку, и напряженно всматривалось вдаль. Голова тряслась так, что, казалось, она наотрез отказывает в чем-то невидимому собеседнику.
– Здравствуйте, баба Надь.
Старуха вздрогнула, затрясла головой еще сильнее, нервно шаркнула клюкой о пыльную щебенку.
– Я – Катюша, не узнаете?..
С минуту она силилась вытащить из своей памяти зыбкий клочок прошлого, угадать в дрожании моего имени знакомые звуки.
– Ка-тю-ша? – наконец пробормотала она по слогам, словно так ей было легче справиться с забвением, и снова замолчала.
Нет, не вспомнила.
– Ну помните, я Катенька, Катя, мы с Сашуней в одной ванночке мылись!..
Она встрепенулась, сжала узловатыми пальцами клюку, закивала, заплакала.
– Катюша, деточка ты моя… Катюша… – приговаривала она, – какая ты большая-то стала! Выросла-то как!..
Голос ее дребезжал, трясся вместе с головой, обрывался, возникал снова. Она потянула меня за руку, в дом. К своему удивлению, я согласилась.
Ее сад весь зарос высокой густой травой, и редкие цветы были почти не видны, не могли вырваться из тугих и крепких травяных пут. Никакой живности здесь уже давно не было.
В доме пахло опрятной старостью, комнатным солнцем и пряниками.
– Сейчас чайку, – хлопотала она и глядела на меня ласково и неотрывно, будто не верила, что у нее и вправду гостья.
– Давайте я помогу…
– Нет-нет, – испугалась она, – я сама, сама.
Выцветшие зеленоватые обои с кувшинками, старое, с мутным зеркалом, трюмо, книжный шкаф с перекошенными створками, забитый "Наукой и жизнью", посекшиеся желтенькие занавески на окне. За окном – яблони. Яблони… Воспоминание, острое, как укол булавки, – вкус этих яблок…
На стене – "Утро в сосновом бору", где веселые медвежата радуются рассвету, как сто, двести лет назад, и довольно большая фотография лихого усатого красавца в рубашке с расстегнутым воротом.
Засахаренное варенье, пряники и вазочка карамелек из моего детства. Сейчас и не купишь таких.
– Баба Надь, а кто это? – снова смотрю я на фотографию.
– Ах, это… Это мой Сергей, еще в женихах здесь, – оживляется Мамаиха. – Ух, и любил же он меня. Шибко-шибко!
Пытаюсь вообразить ту далекую шибкую любовь и соразмерить кашляющего старика на веранде, которого уже и нет на свете, с его счастливой черно-белой молодостью.
– Он ведь украл меня, Сереженька-то, – таинственно сообщает старуха, – ночью, на лошадях, я испугалась ужасть как. Отец-то у меня – у-у-у! – строгий был – ни в жисть, говорит, этому балаболу тебя не видать! Я – в слезы, а отец на своем стоит. Да Сережа-то мой тоже не промах – украду, говорит, и всё тут. И украл. Во как! Я, говорит, в тебя насмерть влюбился и всю жизнь, говорит, любить буду…
– А отец?
– А что отец! Дело-то уж сделано. Ничего, простил потом – дочь ведь.
Смотрю на сидящую напротив меня девяностолетнюю полуживую старуху и представляю ее юной, тонкой, счастливой, мчащейся ночью на лошадях, и вдруг замечаю, что ее глаза глядят на меня неправдоподобно молодо.
– Можно я буду иногда заходить к вам?
Удивляется, долго глядит на меня, не верит, что я всерьез.
– Может, помочь вам, – смущаюсь я, – и так просто – поговорить…
– Заходи, деточка, заходи, – наконец кивает она и долбит прыгающей в непослушных руках ложкой окаменевшее варенье.
Снова смотрю на фотографию молодого деда Сергея и снова представляю его в ту зимнюю ночь – дерзкого, влюбленного, живого.
Прощаясь, Мамаиха сует мне в руку горсть своих ветхозаветных карамелек.
В то лето я так и не пришла к ней. А на следующее – она не приехала.
Несколько лет дом ее стоит заброшенный. С крыши ветром срывает куски старого рубероида. Краска выцвела от дождей и солнца и облупилась. Крыльцо покосилось вбок, и трава тут же захватила его врасплох и дерзко проросла между деревянными прогнившими ступенями. Никто не живет в этом доме. Сиротливо щурятся от солнечного света его темные окна. Кругом – только наглая, обезумевшая от свободы трава.
Иногда я беру одну из подаренных мне карамелек, и сосу ее, перекатывая, точно камешек, во рту, и чувствую, как она уменьшается и начинает таять.
Тогда я прокручиваю назад хрупкое ломкое время: мне восемь лет, и я не пробегаю мимо, а останавливаюсь поговорить с Мамаихой. А когда ребята шутят про козу, кричу: "Не верьте, не верьте, они все врут!"
А вот я – подросток, и я не ворую яблоки в ее саду, не избегаю встреч с назойливой одинокой скучной старухой. Подхожу к ней и говорю: "А я к вам, в гости. Расскажите мне о себе. Как вы жили? Кого любили?" И она улыбается и долго-долго рассказывает мне счастливые снежные небылицы.
Недальнее плавание
Приятно заснуть ненадолго, а проснувшись, увидеть всё тот же томный пейзаж: зыбкий контур гор, спокойная бирюзовая прохлада моря, стремительный белый катер, горячий даже на вид песок и под зонтами на шезлонгах – разомлевшие от жары курортники. Рядом со мной лежит отец. Он в синих плавках и белой капитанской с якорем кепке. Он давно разведен с моей мамой и женат на женщине, сидящей подле него на песке и помогающей строить хорошенькому пятилетнему мальчику что-то похожее на большой муравейник. Из моря, мокрый и радостный, выходит еще один мальчик, постарше, и присоединяется к ним.
Отец поворачивает ко мне голову:
– Жарко… Пива хочешь?
– Нет.
– А поесть?
– Нет.
– А я, пожалуй, выпью. – Он запрокидывает голову и долго, жадно пьет. Потом вытирает тыльной стороной руки влажные губы. Бросает пустую бутылку в пакет и снова закрывает глаза. Пытаюсь представить, какой он сейчас ощущает вкус: морской соли с пивом…
И мы опять молчим. Он слушает роман, его жена и сыновья заняты недолговечной постройкой, я бездумно смотрю на море.
Мне нравится загорать, нравится плавать, нравится объедаться вечером в ресторане креветками и печеными осьминогами, а ночью, лежа в душном номере, думать об этом курортном рае, о том, что я должна быть здесь счастлива, но ничего подобного не испытываю.
Иногда я подхожу к отцу и пытаюсь заговорить, но разговор получается холодным и неживым, как воздух из кондиционера.
Я честно играю с братьями, но не чувствую никакого родства, я учу маленького алфавиту, но никогда не смогу объяснить ему, из каких букв состоит слово счастье – эти семь букв, стоя друг за другом, редко оправдывают свое соседство и почти никогда не совпадают с собственным смыслом.
Малыш берет меня за руку и тянет к морю. Я подчиняюсь. У него смешной круг с глупой добродушной коровой, он отчаянно бьет по воде руками и верещит; он никуда не плывет, но взволнован предвкушением своего недальнего плавания. Терпеливо объясняю ему, что надо делать руками и ногами, но у него ничего не получается; потом, передав его встревоженной мамаше, уплываю туда, где кончаются буйки, где море свободно от голов, где вода холоднее и синее.
Мало что осталось в моей памяти от классической Греции. Только мерцающие пустяки: очень вкусное шоколадное мороженое в тенистом афинском кафе, усталое потное лицо негра, продающего на пляже никому не нужные музыкальные диски, белая фуражка загорелого отца, розовые, скрюченные осьминоги в таверне на берегу, теплые неторопливые вечера, остро пахнущие морем.
Почему-то все эти греческие две недели было жаль отца – я видела, как он изо всех сил старается быть беззаботным туристом: он много пил и громко смеялся, оставлял чересчур щедрые чаевые и без конца целовал своего маленького сына. Разыгрывал какой-то безудержный припадок счастья. И хотел, чтобы он случился со всеми нами.
Лучшим было время, когда стихала дневная жара, и мы все вместе шли прогуляться по оживленному маленькому поселку; зажигались огни, многочисленные шумные таверны наполнялись голосами и рыбными запахами, улицы – праздными нарядными людьми, пахло медленно остывающим солоноватым солнцем.
Я брала отца под руку и говорила:
– Хорошо, да?
И он кивал.
В ресторанах я пила много вина – не знала тогда о том, что беременна.
Я ревную. Тридцатилетняя, ревную отца к его двум маленьким сыновьям, особенно к младшему. Ревную, когда он покупает им мороженое, когда целует их, когда смеется над их глупыми выходками… Смотрю на его цветущую жену и вспоминаю свою мать, поседевшую, выцветшую, как старая фотография, с растворенной в глазах болью. Именно растворенной. Как таблетка в стакане. В воде прожитых в одиночестве лет. Вспоминаю, как она сидит иногда в кресле и смотрит в окно. Там ничего не видно – кусок неба да крыша соседней пятиэтажки, а она сидит и смотрит. И молчит. А я смотрю на нее. И мне страшно. Включаю телевизор, она поворачивает голову. Взгляд тихий и отрешенный. А у жены отца взгляд громкий, оглушительный, в нем озорство и превосходство любимой женщины. Она рассказывает мне анекдот, мы вместе смеемся, и отец говорит: "Рад, что вы подружились". Странно – я не чувствую к ней неприязни. То, что она уже много лет живет с моим отцом, кажется мне всего лишь недоразумением, чем-то ненастоящим, будто это такая игра и однажды, когда все участники устанут от нее, всё будет по-прежнему.
– Вы же взрослая женщина, – терпеливо объяснял психотерапевт, к которому я обратилась незадолго до поездки, – и ваша ревность абсолютно неоправданна, впрочем, случай довольно банальный. Прежде чем приступить к лечению, мы должны выявить первопричину вашей ревности. Скажите честно, возникало ли у вас когда-либо сексуальное желание по отношению к отцу? Подумайте хорошенько.
Я честно задумалась.
– Нет, не возникало. Хотя…
– Так-так, что – хотя? – оживился он.
– Сны несколько раз снились.
– Сны? Какого содержания?
– Эротического.
– Поподробнее, пожалуйста.
– Ну, мне снилось, что я… что мы… занимались любовью. Правда, всё было размыто, нечетко. Будто это и я, и не я одновременно.
– А отец был точно отцом?
– Да, отец был точно отцом.
– И часто вам такое снилось?
– Раза три, наверное.
– А как давно вы видели последний сон?
– Года два назад приблизительно.
– Так, – удовлетворенно кивнул он, – всё понятно.
– Доктор, – попыталась возразить я, – проблема не в этом. Дело в том, что я не ощущаю его детей моими братьями и, как ни стараюсь, никак не могу полюбить их.
– И вас это беспокоит?
– Очень.
– Так чего же вы хотите?
– Полюбить их.
– Полюбить?..
Да, да, мой милый доктор, вот именно. Я хочу полюбить. И не могу. Не получается. И не надо осыпать меня, как конфетти, сложными терминами, не надо спрашивать всякую чушь, не надо давать бесполезные советы типа совместной поездки на отдых…