Происшествие в Никольском (Сборник) - Орлов Владимир Григорьевич 25 стр.


А Вера уже неслась по лестнице на второй этаж, перемолвилась веселыми словами со знакомыми нянечками и сестрами, а в бывшую палату матери зашла степенно и как бы по делу, словно лечащий врач. Женщины Вере обрадовались, стали говорить, что мать выписали и пусть она, Вера, спешит, – может, ее еще и догонит. Вера их успокоила, сказала, что она пришла проститься и пожелать всем выздоровления. На кровати Настасьи Степановны сидела деревенская девочка с большими тоскливыми глазами, и Вера, встретившись с ней взглядом, остановилась и поняла, что не подойдет ни к кровати матери, ни к ее тумбочке.

– Настасья Степановна обещала, что навестит меня, – сказала девочка робко. – Это правда? Может, у нее со временем не выйдет?

– Приедет, раз обещала, – сказала Вера.

К матери она спустилась остывшая, расстроенная.

– Ты зря ходила, – сказала Настасья Степановна. – Я все взяла. Я знаю. Я только фрукты и соки девочке оставила, которая на моей кровати теперь. Но фрукты не в счет. Я сестру уговорила, чтобы она девочку эту, Таню, на мою кровать перевела. Моя кровать счастливая. С ней ведь все здоровые уходили...

– Да, счастливая, – машинально кивнула Вера.

Она все еще видела девочку в сером чистеньком халате, сидевшую на кровати матери, – рот ее был полуоткрыт, словно она хотела что-то выкрикнуть или вышептать всему миру в отчаянии, но не могла, в глазах ее была обреченность. Вера знала таких больных. Она жалела девочку и печалилась о ней, но и досадовала на себя, что поднялась на второй этаж. Лучше бы не ходила. То, что она прочла в глазах горемычной девочки, казалось ей дурным знаком.

– Обязательно надо будет Таню навестить, – сказала Настасья Степановна. – Деревня ее километрах в тридцати отсюда. Отец инвалид. У матери на руках еще пятеро. А я приду – все ей приятно будет. Селедку привезу. Мы все по селедке скучали... А Таня ко мне привязалась. Тетя Настя да тетя Настя!.. Плачет. Жалко ее. Болезнь-то эта хоть бы к старикам только цеплялась, а детей-то за что? Она же твоих лет. Как такую хочется оберечь...

– Прооперируют, – сказала Вера, – может, и обойдется.

– А про меня тебе все сказали? – остановилась вдруг мать, и в прямом, настойчивом ее взгляде Вера уловила тревогу и просьбу ничего от нее не скрывать, даже если врачи из добрых побуждений и утаили от нее правду.

– Нет, – сказала Вера сердито. – Не придумывай ничего. Ты знаешь все. Честное слово.

– Ну и слава богу, – сказала мать.

Младшие сестры ждали в Никольском, на станции. Увидев мать, закричали, понеслись по перрону навстречу. Соня приласкалась к матери, но тут же отстранилась – видно, стеснялась людей вокруг, – и потом, дорогой домой, с серьезным видом взрослого человека держалась как бы в стороне. Надька же прыгала возле матери, радовалась, то и дело кидалась к матери целоваться. При этом она интересовалась, не привезли ли ей из города каких гостинцев. "Ну, полно, полно, хватит! – ворчала Вера. – Чего слюни-то пускаешь? Иди спокойно". Куда там! Разве ее, верченую, можно было утихомирить?

Дома мать сразу же пошла на огород. Она и делать что-нибудь тут же принялась бы, но пожалела эпонжевое платье. Однако с огорода сразу не ушла, все оглядела, а что могла – и ощупала. Вера смотрела на мать молча, не мешала ей. Она понимала, что мать только тут, в саду, среди грядок и деревьев, и почувствовала окончательно, что на этот раз болезнь отпустила ее. В военную пору мать уехала из деревни, вот уже двадцать семь лет была пригородной жительницей, а все равно оставалась крестьянкой. На приемник она потратилась четыре года назад прежде всего для того, чтобы слушать по "Маяку" погоду. Причем она могла с удовольствием слушать сведения метеорологов через каждые полчаса, если бы у нее было время. Сведения эти она как бы примеряла не к себе самой, а к растениям и плодам своего огорода. Любовь к земле и работе на ней, приобретенную Настасьей Степановной в детстве, унаследованную ею от предков, истребить ничто не могло. Десять соток никольской усадьбы были в ее жизни всем – местом радости и отдохновения, каторгой и храмом, именно ее местом на земле. Иногда Вера даже завидовала матери. Она-то выросла почти горожанкой. Что ей этот огород! Лишняя морока. Ну хорошо хоть подспорье в трудные годы. А так – лучше б его и не было. Цветы бы росли под окнами да яблоки румянились на ветках – и ладно. Надьке-то и цветы, наверное, будут не нужны. А мать была сейчас счастлива. Она уже не жалела, что ей пришлось надеть праздничное платье. Теперь она знала, что выздоровела.

– Земля-то сухая, – сказала мать.

– Сухая, – кивнула Вера.

– Чего же не поливали?

– Поливали. Дожди прошли, и мы стали поливать. А она сухая.

– Здравствуйте, Настасья Степановна. С выздоровлением вас.

У заднего забора на своей земле стояла Наталья Федоровна Толмачева, или Лушпеюшка, потом из-за деревьев возник и ее муж – Николай Иванович, грузный, основательный человек. Наталья Федоровна улыбалась, а муж ее был серьезен.

– Спасибо, спасибо, – обрадовалась им мать и пошла к забору. – Мне говорила Вера, что вы приходили.

С Толмачевыми Навашины долго жили мирно. Но особой теплоты в отношениях соседей не было. Верин отец, Алексей Петрович, считал Толмачевых людьми чрезвычайно нудными: "Партийные, а вроде староверов..." Однажды Толмачев при народе посоветовал Навашину меньше пить. Встретив на другой день на улице жену Толмачева и двух его взрослых дочерей, лузгающих семечки, Навашин укоризненно покачал головой и сказал: "Что ж вы шелуху на землю-то сплевываете? А еще культурные люди!" Ленка, старшая дочь Толмачевых, с гонором поправила: "Это не шелуха, а лушпеюшки". – "Вы-то вот и есть Лушпеюшки!" – сказал Верин отец. Новое прозвище моментально пристало к Толмачевым. Они дулись, сердитый Николай Иванович иногда кричал из-за забора: "Я вам покажу Лушпеюшек!" – но Вериного отца угрозы только раззадоривали. Однажды Толмачев получил по почте письмо. В нем неизвестный доброжелатель предупреждал, что семнадцатого июня на рассвете дом Толмачевых будет ограблен заезжей бандой. Толмачевым бы полученную бумажку использовать в туалете, а они испугались всерьез. Бросились в милицию, двое уполномоченных провели у них ночь. Утром ушли, употребив выражения. Толмачевы не спали еще неделю, закапывали ценности в огороде, но потом успокоились. А через месяц опять письмо и опять с точным временем будущего ограбления. И еще погодя было два письма, подбрасывали раза три Толмачевым и записки с предупреждениями. Толмачевы, люди пуганые, верили или не верили, но в милицию ходили опять, Николай Иванович ружье выпросил у брата-охотника, а под конец и чуть ли не задумал съезжать из Никольского. Но тут Верин отец похвалился в компании, как сочинял он Толмачеву подметные письма. "Кто же знал, что эти дураки их примут всерьез!" То-то смеялись в Никольском!

Но шутка была не из лучших. Когда в Алачкове играли свадьбу, а отец с электриком Борисовым то и дело отключали свет на Алачковской линии, требуя с гуляющих выкуп водкой или самогоном, симпатии никольских были на стороне отца. В случае с Толмачевыми его поняли не все. Но отец как входил в азарт, остановиться уже не мог. Толмачевы сначала жаловались на соседа в райком и по месту работы, а потом Николай Иванович вместе с созванными по этому поводу братьями подкараулил подвыпившего Навашина. Алачковские тоже били Навашина и Борисова, но без особой злобы, скорее для приличия, тут же помирились и выпили в знак примирения. Толмачевы же дрались жестоко. Отец обещал, что за ним не пропадет. Но уехал, и за ним пропало. А между соседями шла с той поры холодная война. Навашины делали вид, что Толмачевых и вовсе не существует. Толмачевы каждую минуту ждали от соседей каверзы. Им не везло. То Настасья Степановна, без умысла, а просто задумавшись, плеснет помои в яму сильнее, чем надо, и они попадут за изгородь, на белую малину соседей. То начнут в спокойную погоду Навашины жечь костер с какой-нибудь промасленной бумагой, и тут как тут явится западный ветер и снесет вонючий дым на Толмачевых, обедающих в саду. Будто нарочно. Толмачевы и думали, что нарочно. И злились. Однако, когда мать попала в больницу, пришли и предложили помощь. Теперь Настасья Степановна стояла рядом с ними, говорила приветливо, как с добрыми друзьями. "Ну что ж, – думала Вера, – помирились – и ладно. Про отца сейчас бы не вспоминали. Не хватало еще..."

23

– Денег у нас сколько? – спросила мать дома.

Вера протянула ей тетрадь с расчетами – сколько было денег, сколько осталось, сколько истрачено по дням и на что.

– Ладно, – сказала мать. – Карамели много брали. Краска одна. А песок купила весь?

– Нет, килограмма четыре еще надо.

– Я и вижу. Ну ладно. В магазин ты сходишь или я?

– А что надо?

– Песку. Селедки... Ну, и вина, что ль? – Тут Настасья Степановна поглядела на Веру неуверенно, в сомнении, и все же решилась: – Купи белого. Бутылки две. Или три. И красного.

– А кто придет?

– Кто-нибудь да придет. Тетя Клаша уж наверное придет. Еще кто-нибудь. Надо для приличия. Твой-то не придет?

– Нет, наверное, – смутилась Вера.

– Тетя Клаша-то точно придет.

– Она в обиде. Сюда не приходила ни разу.

– В больнице она, однако, была.

– Не ты же выгнала ее.

– Вот и помиритесь.

Тетя Клаша Суханова, конечно, пришла к вечеру, потом явилась тетя Нюра Тюрина, а позже прилетела и Нина. В доме уже вкусно пахло, мать, раскрасневшаяся, счастливая, хлопотала на кухне, пекла пироги с мясом и капустой, младшие сестры вертелись возле нее, не упускали случая ухватить горсть начинки, а то и горячий, с масленой коркой пирог. Мать обнималась с гостьями, просила извинить за выпачканные в тесте руки, обещала сейчас же допечь пироги и усадить всех за стол.

Клавдия Афанасьевна Суханова предвкушала удовольствие, глаза ее с одобрением оглядывали стол, накрытый не как обычно, в кухне, а в большой комнате с вышивками на стенах, радовали ее на этом столе и водка, и закуски: распоротая банка шпрот, селедка и уж конечно навашинские разносолы – грибы в банках и на тарелках, прошлогодние огурцы и помидоры из погреба, – сама Клавдия Афанасьевна хозяйство вела небрежно, словно горожанка. С Верой она говорила доброй старой приятельницей, почти родственницей, а Вера смущалась, она вспоминала, как куражилась, выгоняя из дома пожилых женщин, матерей, стыд-то какой? Но зачем, зачем ей предлагали деньги?..

Мать установила на столе кастрюлю с пирогами.

– Садитесь, садитесь, гости и девочки, берите, хозяйку не обижайте, пока горячие.

Она смотрела на гостей счастливо, но и рассеянно, как бы вспоминая, все ли сделала. Вспомнила:

– Надька, принеси масла с кухни. Сливочного.

Но передник не сняла. На всякий случай. Так и села в нем за стол.

– Ну, Настя, с выздоровлением, – подняла рюмку Клавдия Афанасьевна, – и давай переживем всяких мао цзэдунов!

– Теть Насть, – сказала Нина, – долгих вам лет.

– Слава богу, дома, – улыбнулась Настасья Степановна и выпила рюмку.

Соня с Надей чокались квасом. Соня – кружкой, а Надька наливала квас в стопку для интересу.

– Ну, и сразу же по второй, – сказала Клавдия Афанасьевна, – чтобы мгла глаза не застила.

– Ох, захмелею, – опечалилась Тюрина, однако быстро выпила и вторую рюмку.

– Мы же не стаканами, – успокоила ее Суханова.

Настало время пирогов, их ели, нахваливая Настасью Степановну, не из вежливости, а от души, потому что печь и жарить пироги она была мастерица. Кому в Никольском удавались блины, кому кислые щи с грибами, кому запеченная в тесте рыба, пусть и морская, а дом Навашиных славился именно пирогами.

– Ешьте, ешьте... Ну как, вышло или нет?.. Ниночка, ты горчицу бери, вот она, – говорила Настасья Степановна, протягивая Нине банку с горчицей, знала, что нынешние молодые любят все поострее, она и сама, по Вериной просьбе, клала теперь в начинку больше перца. – Вышли хоть пироги-то?

– Вышли, вышли, – басила, жуя, Суханова.

– Ну вот и ладно, если вышли... А мне селедка хороша.

Вера косила глаза на мать и удивлялась ей: давно она не видела мать такой благополучной. И прежде хоть и редко, но бывало – мать подхватывало веселье. Но всегда в ее радостном состоянии было и некое напряжение, неистребимая озабоченность, сковывающая мать. А нынче, казалось, ничто не беспокоило ее, словно бы при выходе из больницы мать получила освобождение от всех своих тревог. Знать, тяжкими были ее мысли от болезни, может быть, и с миром, и с дочерьми она успела уже попрощаться. Ни праздники, ни последние именины не радовали мать так, как сегодняшний вечер. Хлопоты по дому и на кухне были матери до того приятны, что Вера не стала мешать ей своей помощью. Опять Вера подумала о том, что все невысказанное, потаенное и самое существенное, что было у матери на душе в последние недели, ей, Вере, не дано узнать, она может только догадываться об этом существенном, да и то объясняя состояние матери своими мерками и понятиями. И ни один другой человек, даже мать, даже Сергей, не смогут знать истинно, а не приблизительно, что происходит в ее, Вериной, душе. И так будет всегда. Мысль эта не была болезненной и тоскливой, как в день операции матери, она была спокойной. Да и ушла быстро. А Вера все глядела на мать и радовалась ее неожиданной беззаботности. "Вот и хорошо, – думала Вера, – вот и у меня ноша теперь будет легче". Тут она вспомнила, как славно ей было утром на Поспелихинской поляне, когда она лежала в траве и понимала, зачем она живет на земле. Вот и дальше все было бы хорошо и с ней, Верой, и с матерью, и с сестрами, и с Сергеем, и с отцом. И со всеми. Спокойствие и доброта Поспелихинской поляны казались ей теперь самыми важными на свете.

– Небось вы, тетя Насть, – сказала Нина, – в больнице пироги-то эти во сне видели! И чад кухонный небось был приятен?

– Ой, не говори, – кивнула Настасья Степановна. – Закроешь глаза, а перед тобой плита и сковородка на ней...

– Не сладко болеть-то? – спросила Суханова.

– Не приведи господь еще раз!

– Во-от. А я что говорю? – протянула Клавдия Афанасьевна и добавила печально: – Ничего не попишешь. Годы у нас уже такие. Пора деньги копить.

– Ох уж, ох уж, – пропела Нина, – какие уж у вас такие годы? На что деньги-то копить?

– На что, на что! – проворчала Суханова. – На гроб с музыкой.

– Ну, если только с музыкой, – сказала Нина.

– Вон, – сказала Клавдия Афанасьевна, – померла старуха Курнева. Ни копейки не оставила. Родственники ее на похороны тратились, уж вспоминали ее, поди, почем зря. Каково ей? У Павловых наоборот, у Софьи Тимофеевны на книжке остались деньги. И на поминки, и на подарки. Это по-людски. Я уж заведу особую книжку...

– Я тоже в больнице думала, – сказала Настасья Степановна, – а то случись чего, откуда дочки денег достанут?

Она будто бы даже обрадовалась словам приятельницы, может, больничные мысли о деньгах на похороны казались ей неподходящими для произнесения вслух и неприличными, и вот теперь Клавдия высказывала их деловито и с удовольствием, значит, и нечего было их стесняться.

– Что думать-то! – сказала Клавдия Афанасьевна. – Надо откладывать. Рублей сто пятьдесят.

– А не мало? – засомневалась Настасья Степановна. – Я считала – рублей двести.

– Хватит, – махнула рукой Суханова. – Это в Москве двести, а у нас сто пятьдесят.

Тут вступила в разговор Тюрина, она держала сторону Настасьи Степановны. Суханова же стояла на своем, горячилась, доказывая неправоту приятельниц, Нина смеялась, выслушивая доводы женщин, Надька потихоньку тянула квас. Вера поначалу отнеслась к спору добродушно, даже улыбалась, но, взглянув на Соню, поскучнела. Она знала, что дальше разговор непременно пойдет о местах на кладбище, какое кому обещано, и сказала:

– Хватит. И не стыдно вам? Вы хоть на Соньку поглядите. Девчонка вся побелела от ваших разговоров!

– Да, да, – расстроилась мать, – давайте уж про другое. Что уж мы...

– Верно, – сказала Суханова. – Выпить надо.

– Вы у меня весь аппетит отбили, – покачала головой Вера, выпив. – И не стыдно вам, тетя Клаш, старухой прикидываться? В сорок-то семь лет!

– Откуда же сразу и сорок семь лет! – возмутилась Суханова.

– Мать говорила, что вы...

– Мать тебе наговорит. Прибавит годов от зависти...

– А сколько вам по паспорту?

– Мало ли сколько по паспорту!

– Я и говорю, что вы женщина не старая, – сказала Вера, – небось у Нины сейчас будете спрашивать, какие фасоны модные, а сами про гробы.

– Одно другому не мешает, – сказала Клавдия Афанасьевна. – Надо иметь здравый взгляд. Это если до пенсионного возраста дотянешь, тогда еще долго будешь жить. Пенсионеры живучие. А наш возраст сомнительный... Насчет фасонов с Ниночкой я, конечно, поговорю...

– Она у нас всегда была франтихой, – улыбнулась Настасья Степановна.

Была и осталась. Это Вера знала. Иногда, глядя на вырядившуюся по случаю Клавдию Афанасьевну, Вера с Ниной прыскали в кулак, – до того, по их понятиям, никольская хлопотунья и сваха одевалась смешно и старомодно. В сердцах, случалось, мать говорила Вере: "Во, нафуфырилась!" С точки зрения Веры и ее ровесниц именно Клавдия Афанасьевна ходила нафуфыренная, да еще и за версту приманивала пчел крепкими дорогими духами. Мать же, напротив, нарядами и прическами приятельницы чуть ли не любовалась и очень одобряла верность Клавдии вкусам и привычкам их послевоенной юности. Не одобряла она того, что Клавдия чересчур молодится и красится, не одобряла она и ветрености приятельницы.

– Нет, мне все не верится, что я дома, – сказала Настасья Степановна. – Теперь можно будет и в деревню написать.

– А ты не писала? – удивилась Тюрина.

– Зачем же писать-то было? – сказала Настасья Степановна. – Только людей волновать. Дуся небось тут же бы приехала. А легко ли ей семью-то оставить? Да и затраты какие! Небось деньги на что-нибудь полезное отложены, а тут их трать... Теперь-то напишу, что все хорошо, – и ладно...

В Тамбовской области, в Рассказовском районе, в родной деревне Настасьи Степановны, жили ее старшие сестры – Евдокия и Анна. Жил там и брат Василий, но после армии он устроился железнодорожным рабочим на станции Мичуринск-2, там и осел, сестры привыкли в августе получать от него посылки с яблоками, хотя своих хватало и на продажу. О деревне, об отцовском доме, который нынче занимала тетя Дуся с мужем и детьми, мать вспоминала чуть ли не каждый день с печалью или радостью, как о некоем рае или уж, во всяком случае, как об идеальном людском общежитии. Все там было вечно, единственно правильно и ей теперь недостижимо. Возвращаться в деревню Настасья Степановна по многим причинам не собиралась, погостить же там давала себе обещания часто.

Мать вечно чувствовала себя виноватой перед сестрами и ровесницами, оставшимися в деревне, и им, и ей казалось, будто она в московском пригороде по сравнению с ними живет легкой жизнью, у молочной реки, на кисельном берегу. А в чем, собственно, можно было ее винить? Семнадцатилетней девчонкой она убежала из деревни, пытаясь попасть на фронт, и попала, окончив курсы связисток. Воевала год, а потом, после ранения, была отправлена в тыл, посчитала, что полезнее всего пойти на оборонный завод, маялась по общежитиям. Только после замужества переехала в Никольское, в свой дом.

Назад Дальше