Летучий голландец - Анатолий Кудрявицкий 4 стр.


– Откин.

– А-а, так вы из дворян, – протянул Порождественский. – Мне до вас далеко: я-то – явный поповский отпрыск.

– Я не из дворян, – удивился Н. и чуть было не добавил: "Я – Никто".

– Ну как же, Откин – это от фамилии Боткин, а Боткины были дворяне. Просто у вас в роду кто-то – незаконный сын, когда-то таким детям давали усеченные фамилии. Да-да, не удивляйтесь. Кстати, у вас в роду знаменитый доктор Боткин. Слышали, конечно, про такого? Я сам по медицинской части…

– Вы проходите в дом, – сказал Н. – Извините, что мне почти нечем вас угостить, – я не думал, что кто-то придет.

– Что вы, что вы, это я должен просить прощения.

И на столе башней воздвигся коньяк "Наполеон", а из рыжего портфеля свиной кожи появился большой плоский вафельный торт.

– Я к вам по-соседски, – еще раз сказал гость. – Я здесь поблизости на даче живу, у моего дяди. Дядя старенький, не мешает. Заходите как-нибудь – у меня много книг, пластинок.

Выпили за книги и за музыку.

– Вам здесь не скучно? – спросил Порождественский.

– А мне никогда не скучно, – ответил Н. – Я умею себя занять.

– И что же вы делаете?

– Думаю, – ответил Н. и тут же вспомнил, что говорит это уже во второй раз за последние два дня.

– А вы записываете свои мысли? – последовал вопрос.

"А вот и не скажу", – подумал Н. и отшутился:

– Разве я похож на человека, который что-то записывает?

– Похожи, похожи, – заверил его гость. – Хотя вы ведь аскет, у вас морщины на лбу. Интеллектуалы так не живут, ни у нас, ни там.

"Ага, значит, он бывал "там", – моментально мелькнула мысль у Н. – Значит, его пускают. Хорошо, что я не сказал ему о моих записях!"

– У вас здесь совсем нет книг. Как вы обходитесь? – спросил Порождественский, наконец встав из-за стола.

– Обхожусь как-то.

– Нет, это нехорошо. Но мы что-нибудь придумаем, – сказал гость на прощание.

Ночью Н. ворочался и не мог уснуть – он пытался вспомнить, где мог слышать эту странную фамилию – Порождественский.

И все-таки он вспомнил, правда, не в эту ночь, а на следующую. Когда-то, в те времена, когда он еще читал газеты, в "Правде" писали о молодом враче-геронтологе, кандидате наук Порождественском, который поехал выступать на конференцию в Англию – и его там якобы похитила английская разведка, чтобы заставить его остаться на Западе. Писали об уколах, которые ему насильно делали, о героизме советского человека, выдержавшего все испытания и вернувшегося на родину несломленным.

"Он действительно такой крупный ученый?" – спросил тогда H. y знакомого врача.

"Да нет, типичный папенькин сынок, бездельник и плейбой. Вот отец у него – по-настоящему хороший хирург, академик. Сыну до него далеко".

"Так вот что за человек ко мне пожаловал", – сказал себе, засыпая, Н.

23

Рано или поздно, поздно или рано наступает день дерьма. Сразу повсюду. И тогда человеческое и собачье дерьмо, коим обильно уснащены поляны, садовые дорожки и тротуары, начинает вонять особо художественно. И запах этот пьянит дерьмовых людей, они всплывают в проруби, и тогда принимаются дерьмовые законы, насаждается дерьмовая идеология, да и в порядочных людях нет-нет да и прошлепнется что-то дерьмовое. И страну тогда зовут Авгиевыми Конюшнями, и все в ней ждут Геркулеса как большого иноземного спасителя. Геркулес приходит и устраивает на определенной части земного шара полувселенский потоп. Но и потом, после потопа, когда все смыто, сломано, унесено водой, люди с глубоко засевшей в глазах дерьмовинкой светло переглядываются: дескать, как мы порезвились!

От дерьмового запаха бежали из Фландрии и из Голландии будущие капские колонисты. Запах исходил не только от испанцев, но и от своих не в меру истовых в вере и ретивых в доносительстве сограждан.

В Африке дерьмо естественное и не столь вселенски воняет. Даже если нагадил носорог, запах не сравнится с тем, что исходит от деяний некоторых европейских людей. Вернее, дерьмовых людей. Не будем употреблять всуе это красивое слово – Европа. Дерьмовые люди – не европейцы, не американцы, не испанцы и не голландцы. Они просто дерьмовые люди.

24

Бухта раскрывает рот и проглатывает корабль. Очертания ее лица меняются в жевательном экстазе, она хмурится, улыбается, затем снова хмурится, а потом оказывается, что она просто пережевывала корабль, а когда с этим закончила, застыла снова, с невинным выражением лица, в ожидании новой добычи.

Там, где великая Оранжевая река, пересекающая почти весь африканский юг, впадает в Атлантику, есть небольшой залив; в нем и бросил якорь "Хрустальный ключ".

Проглоченное судно, в свою очередь, тоже предается пищеварительной активности. Подобно проглоченной рыбе, что продолжает заталкивать в свою утробу заплывшую туда мелкую рыбешку, стоящее в бухте судно ест и пьет. Весь вечер и все утро маленькие шлюпки закладывали в левиафаново нутро корабля провиант и бочки с водой. Погрузкой руководил ван дер Вейде. Даже со стороны было видно: предстоит длительное плавание.

Экипаж тоже загружал свои утробы пищей и залечивал незалеченное. Из всей команды испытания с виду никак не повлияли на троих: на капитана, горбоносого лекаря и кока-малайца. Двух последних матросы боялись и потому обходили стороной.

Горбоносый лекарь… какое знакомое лицо, кого же он напоминал? Боцман долго, но безуспешно пытался понять кого. И вот вечером, выходя из хибары одного колониста, оказавшегося давним знакомым его отца, Дирк заметил в пыли монету и поднял ее. При свете факела на ладони мелькнул горбоносый профиль… кого бы вы думали? Покойного короля Испании Филиппа Второго.

25

"Я придумаю, я придумаю…"

И придумал, да, и позвал, и заставил Н. идти с ним. Вернее, ехать – сначала на электричке, потом на трамвае.

"На третьей от станции остановке трамвая собираются книжные люди. Вы купите книгу…"

Так и сказал, книгу. Интересно, имел ли он в виду какую-нибудь определенную.

Они неправильно сосчитали остановки и вышли не на третьей, а на второй. Здесь был лес, красные вековые сосны. Пошли вперед по шпалам. Никого, только белку спугнули.

Откуда-то из-за кустов вышла баба с пустым цинковым ведром.

– Зря идем, – сказал Н. – Ведро видели?

– Ну, видел. Ну, хотите, обратно пойдем. Только мы до остановки до той почти дошли.

И точно, на поляне была остановка. Табличку приколотили прямо к сосне.

"Интересно, как живется сосне, на которой табличка? – спросил себя Н. и сам себе ответил: – Хотя ведь на каждом человеке тоже табличка – лицо…"

На остановке людей оказалось много, и все держали сумки, а в них – где-то глубоко, прикрытые тряпкой, или батоном, или банным веником – были книги.

– Я поищу о себе, – сказал Н.

И нашел.

– Дайте посмотреть, – сказал Порождественский.

На книге было написано:

"Сэмюэль Тэйлор Кольридж. Сказание о Старом Мореходе".

– Это о вас? – спросил Порождественский.

Н. кивнул.

Обратно шли молча. Трамвая не было – его только что отменили.

26

Путем всякой волны, путем коридоров меж волнами, сквозь твердый ветер и горячий дождь, вниз по карте, дальше от экватора, ближе к полюсу… Следующая остановка в Капстаде, небольшом новом поселении с гаванью, уже известной всем морякам, плававшим в этих водах. Нынешняя непомерная агломерация голосов, шумов и запахов, известная как Кейптаун, тогда была еще в младенческом периоде своего развития, но уже и тогда там останавливались все без исключения корабли, шедшие на восток, в Индийский океан, за пряностями. Здесь оставляли – и получали с попутным кораблем – письма домой и из дома.

В Капстадской гавани порою стояли подолгу, пережидали плохую погоду – огибать мыс Доброй Надежды в бурю не рисковал никто и никогда, вернее, никогда с тех пор, как здесь разбилось несколько судов. Вот и "Хрустальный ключ" стоял на якоре уже неделю. Ветер, правда, давно утих, но капитан отплывать не спешил – по каким-то одному ему известным причинам. Матросы в который раз бросали тоскливые взгляды на Столовую бухту, где в летаргическом сне покачивался на якоре корабль, потом смотрели на примелькавшуюся невысокую Столовую гору, потому что больше смотреть было не на что.

"Вот опять погода испортилась. Шквалистый ветер, теперь опять не отплывешь, – ворчал себе под нос боцман. – Надо, пожалуй, зайти поглубже в бухту и укрыться там от шторма. Да, вот и капитан командует сниматься с якоря…"

Но тут последовала очередная команда: поднять паруса. Дирк не поверил собственным ушам: неужели сейчас – в путь? Ведь будет шторм!

С нижней палубы, где были в это время почти все матросы, послышался ропот: кому нужен напрасный риск? Капитан снова повернулся к боцману и приказал свистать всех наверх.

– Кто боится волн – трус, – звучно проговорил капитан, и пряди седых волос метались вокруг его желтоватого лба, как будто стремясь от него отделиться. – Мы сейчас будем проходить оконечность бухты. Кто хочет, может сесть в шлюпку и убираться куда глаза глядят.

Трое матросов спустили шлюпку, и маленькое суденышко вбуравилось в высокие волны.

– Ставлю гульден, разобьются! – воскликнул кто-то из матросов.

Наскоро были заключены пари, и матросы с интересом наблюдали, как волны в упор бьют по шлюпке, где с трудом работали веслами их товарищи.

Гульден был проигран. Шлюпка доплыла.

Дирка подмывало сесть в эту шлюпку и предоставить безумца его участи, однако боцману не пристало покидать корабль, а тем более оставлять на произвол судьбы экипаж.

– По местам, – скомандовал он как всегда уверенно, хотя в душе ни малейшей уверенности не ощущал.

"Хрустальный ключ" вышел из Столовой бухты и в свою очередь принял на себя удары ветра и океанских валов.

27

"И все ж другим – умней, грустней – проснулся поутру…"

Н. проснулся поутру и спросил себя: "Стал ли я умнее?"

"Да, но поздно, – последовал самоответ. – Научился не доверять людям. И это грустно. И "во многой мудрости много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь". И все потеряно. И уже не вернешь… не надо вспоминать кого. "Он шел бесчувственный, глухой", так и есть. Но не "глухой к добру и недобру". Нет. От этого недобра я и пытаюсь укрыться здесь, а недобро – вот оно, стучится в дверь…"

И действительно, стучится. Нет, это в окно стукнули. Кто там? Яблоня. Ветер гнет ее, хочет сломать. Она защиты ищет, стучится. Откуда этот ветер, настоящий ураган? "И вдруг из царства зимних вьюг примчался лютый шквал…"

Вот оно: "Из царства зимних вьюг". Оттуда, откуда он сам сюда прибыл. Предвещает ли что-то этот ветер? Придут ли за ним следом сами зимние вьюги? Или даже все "царство"? Только его здесь не хватало… Пока что хлынул дождь, капли тоже запросились в дом, но крыша их не пускала, и они обозленно барабанили по ней, плакали на оконном стекле…

К вечеру шквал утих. Верхушка дерева, проросшего сквозь веранду, отломилась, и оно теперь еще больше походило на мачту. Где-то в недрах дома кто-то играл на виолончели "Пеццо-каприччиозо" Чайковского. Дом аккомпанировал жалобным скрипом. Н. стряхнул обычное свое вечернее оцепенение, встал и отправился искать источник звука. Виолончель звучала в той самой несуществующей комнате с окном в никуда.

28

Вагнер не любил несправедливостей, город Лейпциг (хотя в нем родился) и евреев. Из последних – особенно композитора Мендельсона. Когда он писал "Летучего голландца", его еще не осенило, что все то, чего он не любит, взаимосвязано и образует некое подобие паутины: все несправедливости – от евреев, особенно от живущего в Лейпциге композитора Мендельсона. К этому кардинальному выводу он пришел в более зрелые годы. Покамест же Вагнер создавал в стране и в опере революционную ситуацию, дирижировал оркестрами и смутьянами, писал пышные симфонии с вокалом и исполнял их в оперных театрах, к великому изумлению великого немецкого композитора Брамса, который никогда не мог до этого додуматься. Лев Толстой, зайдя в театр, когда там давалась вагнеровская вещь, испугался свободно разгуливавшего по сцене картонного дракона с зелеными лампочками в глазницах и убежал куда глаза глядят, а именно писать о "Крейцеровой сонате" Бетховена как о первом, робком ростке музыкальной эротики. Ромен Роллан же, ознакомившись с вагнеровскими впечатлениями Толстого, сделал вывод, что Толстой имел право на свое особое мнение, поскольку не любил даже Шекспира, и что, наоборот, это особое мнение Толстого является доказательством того, что Вагнер – лучший оперный композитор всех времен. В примечании, однако же, Ромен Роллан оговорился, что лучше бы Вагнер называл свои оперы симфониями, и посоветовал слушать их закрыв глаза. Странные и, заметим, очень связные мысли бродят в головах у великих людей.

29

Стол накрыт. Волны, заглядываясь на заметную здесь отовсюду Столовую гору, готовятся закусить безрассудным судном, зеленеют от радостного предвкушения, хрипят клочковатой ватной пеной. Тучи царапаются о верхушки мачт, паруса спущены, судно кренится, прижимается к воде, ищет у нее спасения. Люди вцепились в ванты – страшнее всего оказаться смытым за борт, часть матросов в трюме – откачивают набравшуюся воду. Ветер хлопает над кораблем огромной хлопушкой.

Такую картину видел Кеес ван дер Вейде, когда пробирался на мостик по накренившемуся на правый борт кораблю. Капитан оказался в каюте, он удалился сюда, как только вышли из бухты, словно не хотел помогать кораблю в его борьбе со стихией. Он сидел на койке, привязав себя поясом к брусу. В руке у него была бутылка рома. Ясно было, что он только что из нее пил.

– Кто это? – спросил он, когда отворилась дверь и в каюту хлынули брызги. – А-а… – протянул он, узнав ван дер Вейде. – Плохая сегодня погодка…

– Еще не поздно вернуться, капитан. Зачем только мы вышли из бухты?…

– Так надо, Кеес. Donnerwetter, я побился об заклад, что обогну мыс именно в бурю.

– Из-за какого-то пустячного спора!

– Спор не пустячный, хотя я был очень пьян, когда заключал пари. Знал бы ты, какова моя ставка!

– Но мы все равно не сможем обогнуть мыс, капитан. Дует ост, встречный ветер.

– Поставь брамселя.

Ван дер Вейде дико воззрился на капитана. Отдавать подобный приказ было равносильно команде "Идти ко дну".

– Ну, я пошутил, – пошел на попятную капитан, заметив, какими глазами смотрит на него помощник. – Но мы должны обогнуть мыс, Кеес, придумай что-нибудь.

Но какие бы маневры ни пытался совершить ван дер Вейде, тяжелый, не слушавшийся руля барк каждый раз относило на запад.

Молодой офицер теперь послал рапортовать в капитанскую каюту боцмана. На сей раз, кроме самого Фалькенберга, здесь были горбоносый лекарь и – боцман даже не поверил своим глазам – кок-малаец. Эти двое очень странно посмотрели на вошедшего в каюту Дирка.

– Ну, докладывай, Дирк Слоттам, – приказал капитан и сжал горлышко бутылки так, что рука его задрожала. – Удалось ли нам обогнуть мыс?

– Нет, ветер оказался сильнее нас, – вздохнув, ответил боцман.

– Сколько попыток мы сделали?

– Три, мой капитан. Но всё без толку.

– Три попытки, – в один голос сказали лекарь и кок, и глаза их в полутьме зазеленели рысьим блеском. – Ты проиграл спор, капитан. Теперь корабль наш!

Они встали, воздели руки – и как будто стали расти. Сама каюта стала просторнее, стены ее озарились странным зеленым светом. Лица кока и лекаря, хорошо видные теперь, оказались нарумяненными, как у женщин, брови были подведены, губы алели. Рубины в перстнях на пальцах этих двоих испускали красные лучи, плясавшие по потолку, по стенам, по столу. Такой луч попал на лицо Дирка, и боцман почувствовал: с ним творится что-то странное, по спине бегают мурашки, ноги холодеют.

Капитан, похоже намеренно напившийся до полного нечеловеческого спокойствия, бесстрастно взирал на эту игру теней.

– А кому из нас достанется капитан? – металлическим голосом спросила фигура, бывшая ранее коком, и вытянула длинный скрюченный указательный палец. – Спорила с ним я.

– Он достанется мне, – выкатила белые шары глаз другая фигура, и Дирк подумал: она напоминает короля Филиппа Второго, только в женском платье. – Сейчас увидишь.

Они стали играть в кости, и при каждом броске судно трещало по швам.

– Да, Смерть, он достался мне, – сказал прообраз Филиппа Второго.

Назад Дальше